скачать книгу бесплатно
«Память, Ванечка, лучше тренировать, чем регулярно подвергать спиртовым экзекуциям».
«Как тебе это удается?»
«Что ты имеешь в виду, не спрашиваю. Просто смирись, удается – и всё».
«Может, поучишь?»
«Для этого тебе надо стать матерью».
«Тогда точно проехали».
«Вот и я о том же».
Наконец-то я там, куда шел. Ради этого похода и в надежде на то, что план мой осуществится, я взял отпуск за свой счет. Правда, таким же образом – за свой счет – мне пришлось отслужить три последние месяца. То есть без вознаграждения и, сдается, без особой надежды на таковое. Контора, похоже, накрывается медным тазом. Не исключено, что все худшее уже состоялось и «таз» отыграл короткое шумное соло в момент падения. Теперь он, перевернутый, зеркально поблескивает донышком, отражая хитроумные выдумки просвещенных банкротов и ослепляя алчных и склочных кредиторов. С другой стороны, «шефиня» вроде бы на месте, кадровичка с бухгалтершей тоже. А значит, в заявлении должно быть указано все чин по чину: «за свой счет». Я так и написал. Меня, признаться, не покидало чувство, будто все вышепоименованные ждут от меня незначительного, в соответствии с должностью, скандала. И, как итог, заключение мира путем подписания заявления «по собственному». Созидательности от меня ждали. Но я прикинулся нечувствительным к чужим трудностям и надеждам. Ждал, что напрямую, «в лоб» подскажут. Я бы прислушался. Легко. Тоже мне, «звездная» карьера – стажёр занюханного издательства, радующего мир дюжиной отраслевых газет и журналов. Сумасшедшая перспектива – пересесть на табуретку младшего корреспондента, если случится чудо и большое начальство откроет дополнительную ставку. Или в случае, если нынешний «младший» досрочно состарится. И все эти годы терпеть, терпеть, терпеть несносную редактрису.
– Иван, вам, как всегда, самое вкусненькое. Цените отношение. Китаёзы у нас лес тащат. Написать надо аккуратно, страничку, не больше. И без наезда. Премьер в Китай с визитом собирается.
– Тащите – молодцы, но зарываться не надо. Так сойдет?
– Знаете что, Иван, скажу вам как профессионал профессионалу…
– Хочу вас спросить…
– Спрашивайте.
– Киса, я хочу вас спросить как художник художника…
– Знаете, Иван, зазнайство и заумность вам не идут. Идите трудиться. И я вам не киса. Не знаю, как и назвать такое.
– Назовите вольностью.
Как профессионал профессионалу… Это она мне. Не так. Это она мне! Завод стеклотары, прилавок продуктового… Даже поздние роды эта женщина называет просроченными. Как оказалась в бизнесе? Говорят, муж помог. Кто у нас муж? Хрен его знает, но раз способен помочь – важный хрен. Или знаком с важными… хренами. Смешно. И грустно. Потому что смешно и грустно получать задания от бессмысленной расфуфыренной бабы. И смешную зарплату получать тоже грустно. А вовсе лишиться ее – гнусно.
Глава 2. Пал Палыч и прочие разные
Я уже на месте. Всё как задумано – тик в тик, если верить часам в больничном коридоре. Часы в больницах особенные: для одних слишком медленные, кому-то – вскачь. Они всё про себя знают. И про всех тоже. Тем, кто им симпатичен, – подыгрывают, а некоторым намеренно портят жизнь. Особенно если «некоторые» жизнь не ценят.
Меня ждут. Это вне всяких сомнений – дверь к заведующему отделением приоткрыта. Или ждут не меня? Но ведь дверь приоткрыта навстречу именно мне. Никто не торопится просочиться в щель первым. Никто не возмущается в спину: «Гражданин, здесь живая очередь». Очередь и не может быть другой. А изгородь может. Что это я менжуюсь? Образ разносился? Великоват? Нет, не похоже, впору образ. Соберись. Сейчас время главного действия.
– Могу? – замираю на пороге кабинета, который может принадлежать хозяину небольшой фирмы. Мог бы, кабы не пугающие яркими красками картинки, демонстрирующие устройство человеческого тела и всевозможные поломки в этом устройстве.
– Заходите. Именно вас и жду.
Признал. Помнит. Главное действие должно начаться с самых важных слов. Я знаю, что они у доктора наготове.
– Нусс…
«Мусс, пусс, эпл джус… Эскулап, бросьте растрачиваться на звуки. Говорите прямо. Всё как есть».
– Говорите, доктор, говорите сразу всё как есть. Не томите. Молю.
И всё. Он говорит, как я прошу. Страшные слова сказаны. Вот так они их говорят – коротко, ясно, чётко. Никаких сюсюканий. Теперь всё в моей жизни станет иным, всё будет иначе. Вопрос – как надолго?
«Или – как набыстро?»
«Или как набыстро».
«И эпитафия: “Не очень смешно вышло. Скорее дураковато…”»
«Забавно».
«Дарю».
«Спасибо, мама».
Первое, что я ощущаю, выслушав грозный диагноз? Болезненное обострение слуха. Такого не ожидал. Я об обострении. А к чему-то был готов? Ну не знаю… К тому, что вспотею, что пульс вприпрыжку…
Какая-то неугомонная бестия бьётся в оконное стекло. Изнутри стремится наружу. Наверное, она полагает наивно, что снаружи, при минусе, ей станет лучше. И горячится. А там раз – и остынет. Еще звуки. Утяжеленные подклеенными газетами и давным-давно пересохшим клеем от стен отстают обои. Они потрескивают, как мошки в фонарях-ловушках. В геноциде мелкого летучего мира такие фонари настоящее торжество человеческой мысли. Человека – карателя. А что, если фамилия изобретателя – Мухин? И все его творчество лишь завуалированная склонность к суициду? Я вижу, как он, раздевшийся догола, отчаявшийся вспомнить, какая нога толчковая? – бросается на манящую ярко-голубым стену в надежде, что сейчас и его… Но это экран в караоке, а раздавшийся треск – нестройные аплодисменты. Нестройные и жиденькие. Такого в баре еще не видели, вот и растерялись. Вот теперь – настоящий «аплаус», взрослый. Пришли в себя, оценили. По достоинству оценили. Достоинство распаленного Мухина в самом деле заслуживает любых похвал. Ха-ха…
Да пошел ты, Мухин-не-мухин! Не до тебя сейчас! Тебе еще порушенную технику заведению возмещать, бармену платить за пережитый приступ неполноценности, полиции за все остальное всем что осталось… Тут обои, черт бы их побрал, трещат как оглашенные! Словно щепу в ушах ломают. Главное, чтобы не костер затевался.
Всё же обои в больнице – роскошь. Я бы отнес ее к непозволительной. Даже в кабинете заведующего отделением. Кого вдруг такая блажь посетила? Скорее всего, директор обойной фабрики лечился, вот и облагодетельствовал. Жив ли? Или отвалился, как его дары, от мира живых с тихим потрескиванием домочадцам про то, где что лежит, кому позвонить и кого не звать на поминки? Настоящий мужчина завсегда найдет способ жене наперед подгадить. Наверняка, в отказники попал самый обаятельный сослуживец. Возможно, разведенный или вдовец. Если, конечно, вступающая во вдовство мадам собой недурна. А если нет в ней привлекательности, то в доме откажут толстому весельчаку. Чтобы не балагурил, не тот повод. Кстати, правильно: так людям труднее скрывать радость от того, что свалил, наконец, этот жадный зануда. Ну надо же, его тут спасли, а он такую дешевку на стены!
Однажды обои опадут окончательно, как груди кормилицы, и выкрасит нетрезвый маляр здешнее обиталище докторов жирной, масляной, непременно плохо сохнущей жижей. Неважно, какого цвета. Вру, цвет важен. Цвет будет голубым. Потому что салатный – для пищеблоков, зеленый колер – для нужников, а охра… Охра – это по большому блату. Другими красками настоящие, завзятые маляры не работают. От белой их еще больше пьянит. Красная? С ней ничего мешать никак нельзя – вырвет. Хоть какого начальника по краскам заполучит лечебное заведение, все одно – выбирать придется из салатного, зеленого, голубого и, если повезет, охры.
Все же странно, это в старые времена с краской были проблемы, как и со всем прочим, бесконечен список былых дефицитов. Нынче, я уверен, в этой больнице пяток палат оккупирована публикой, для кого ремонт в отдельно взятом кабинете – сущий пустяк, безделица. За мифический шанс что хочешь устроят, да хоть англицкий клуб. А стены – вот они. Трещат. Но однажды… Однажды выкрасят тут все в голубое и я непременно прислонюсь к сырой, непросохшей стене. Спиной. Перед этим дюжину раз пробубню под нос с лету заученное предупреждение, наклеенное на дверь: «Осторожно, стены окрашены!». Потом отчего-то подумаю, что все давно высохло, просто забыли бумажку снять, потому что везде бардак. И запах краски меня не смутит, запах краски годами выветривается. Я однажды гаишникам то же самое про армянский коньяк говорил, но они не поверили. А я верю. И прислонюсь. Карма такая. Голубое пятно на джинсовой ткани худо-бедно можно перетерпеть – приветствую тебя, мотив цветовых предпочтений! – а салатного, тем более зеленого, у меня ничего нет. Разве что представления о мироздании. В смысле, не созревшие. Вот только что упало не вызревшее… из мозга. Из мозга на ум… А он занят. Чем? Тем, что вроде бы и есть я, а уже почти что и нет. Так доктор сказал. Прямо. Без обиняков. Как я просил. Выходит, что кому-то другому предстоит вывозиться в голубой масляной. Нет, не бывать этому!
Вот дрянь, обои… Держаться, я сказал!
Не думаю, что произнес хотя бы одно слово вслух, даже непреднамеренно, однако услышал в ответ:
«Поразительная глупость. Вот балда-то!»
Кто мог такое обо мне сказать? А то я не знаю. Хотя, в принципе, кто угодно мог, вокруг много умников. Обижаться смешно, глупо даже. Зачем подчеркивать нелепой обидой верность нелестной оценки? Следует по-сыновьи покорно принять пилюлю и согласиться: балда, балда и есть. Столько времени тянуть с походом в больницу! При том, что сердце-вещун ни на день не умолкало, хотя могло бы на денек и умолкнуть… Вот потеха… А я трусил, как последнее трусло. От страха, между прочим, мы все и мрем. А думаем, что от удали и бесшабашности. С другой стороны, про удаль и бесшабашность думать приятнее. «Балда, об удали…» Про бесшабашность у меня так не выходит, потому что большое слово. Большое, длинное, шире удали. Зато трусостью себя устыдил. По-моему, все очень натурально, что и следует отразить на лице – настоящие переживания: желваки, в глазах потерянность… И весь я потерянный, собой за неоправданную робость избичеванный… «А про “сердце-вещун” смешно вышло».
«Не надоело?»
«Нет пока. И вообще, мы же договаривались».
«Ну-ну, дерзай. На себя пеняй, если что».
«Если что?»
«Звонок другу? Помощь зала? Отказано».
«Значит, ничего страшного не предвидится».
«Поражаюсь твоему легкомыслию».
«Нет, чтобы оценить аналитический склад ума».
«Нет».
Доктор неторопливо выводит в моей характерно растрепанной и расхристанной «Истории болезни» скрипучие каракули. В моей – свои… В моей – свои…
«Сынок, тебя переклинило?»
«Ну, послушай…»
«Ладно, веселись, если это тебя веселит. Меня, например, расстраивает. И даже пугает. Твой выбор пугает».
«Мы же договорились».
«Ничего подобного. Мы не договаривались. Ты попросил».
«Пусть так. И ты пообещала».
«Кивнула».
«Пообещала кивком. У некоторых древних племен кивок был сродни клятве на крови».
«Господи… Всё, молчу, я поняла. Кивок».
«Что?»
«Ну ты же не видишь, что я киваю, вот я и ставлю тебя в известность: кивок».
«Я растроган. Моргнул. Или ты меня видишь?»
«Хм…»
* * *
В моей – свои… В моей ли? В самом деле, моя ли это «История»? Откуда в ней набралось такое количество свидетельств моих несуществующих недомоганий? Я тут второй раз. Первый визит нанес всего лишь две недели тому назад. Сдал анализы, забрал пальто в гардеробе, пожалев, что свое – выбор был богатым, – и отправился восвояси. А тут… Прямо не «История болезни», а какая-то медицинская сага о пяти поколениях хроников, изданная под одной обложкой. Сага о больных Форсайтах.
Московская сага о больных Форсайтах.
Разве что в этой больнице поселились рационализаторы и они взяли пример с кладбищенской практики. Там, насколько я осведомлен, по истечении каких-то определенных лет можно хоронить свежеотбывших с этого света в чужие могилы, пристанища староумерших. Вылежала чья-то история болезни пару десятилетий и – на тебе: наклейка на обложке с новым именем, парочка новых страниц – вклейка, – и новый владелец. Был я захудалым, никчемным пациентишкой, невзрачным, с сомнительными тремя страничками жалоб и предписаний, а тут – раз, и уже пациентище! С «Историей»! Солидно. В регистратуре поглядывают уважительно. У самого, опять же, голову не сносит от мнимого удовольствия жить здоровеньким.
«Господи, какой же ты редкий болван. Шут просто!»
«Я сейчас обижусь. Третий раз про шута за день. Или четвертый? Явный перебор».
«Ну, прости. Однако же в самом деле…»
«Прощаю, но имей в виду, что это в последний раз».
«Не зарекайся, Ванечка».
«Мамой клянусь!»
«Здоровьем?»
«Нет, всей мамой. Комплексная такая клятва. И вообще, родня без здоровья – такая обуза!»
«Красавец!»
«Есть такое».
Доктор – я проглядел на двери в кабинет фамилию, но точно не Голсуорси – явно мельчит, заполняя страничку моей саги. Историк болезни. По всему видать, обязательство принял: уложиться со всеми моими бедами на остатке последнего листа. В самом деле, не вклеивать же еще один ради жалких двух, при снисходительности небес – трех месяцев. Пусть и разнятся в корне наши данные о «снисходительности». По моим идеалистическим представлениям, минимум лет на пятьдесят.
Что навеяло это число? Не исключено, что подспудные мысли о полтиннике в баксах, который бы мне сейчас ой как не повредил. И тоскливое предвидение, что из знакомых никто в долг не даст. Нет у меня больше состоятельных и в то же время доверчивых знакомых. Эти два мира оказались успешно разделены и теперь ни при каких обстоятельствах не перемешиваются. Единственное место, где они еще худо-бедно сосуществуют, это моя потрепанная записная книжка. Чувствую, такое положение дел не только у меня, но говорить об этом не хочется. И со мной никому не хочется. Чего зря ныть-то? Иными словами, с приличными людьми вожусь. Неожиданный вывод. Однако приятный.
Короче, знакомые из списка благодетелей выпадают. Незнакомые тем более денег не дадут, с чего бы? Но у незнакомых можно попытаться вытребовать пожертвование силой. По крайней мере никто не выкрикнет в истерике узнавания: «Ванечка, ты совсем сдурел?!» Правда, полиция может крикнуть: «Стой, стрелять буду!» Хорошо, если до выстрела предупредят. А какая разница? Пусть себе стреляют. Мне по барабану. Я вообще не понимаю, зачем так долго жить – еще пятьдесят.
«Мама? Странно. Совсем на тебя не похоже. Я поражен твоей сдержанностью».
«Вот так, Ванечка. Вот так. Не только тебе предначертано удивлять».
«Какое слово классное – предначертано. Вот и лекарь что-то еще мрачнее прежнего мне сейчас предна… чертывает… Так можно сказать?»
«Так даже подумать глупо».
«Ну, он-то этого не знает».
«Конечно. Не он этот балаган затеял».
«Однако же с какой готовностью подхватил затею! И смотри, не просто подхватил, а как далеко занёс! У меня не то что зрения – фантазии оценить расстояние не хватает».
«Потерпи самую малость. Скоро он тебя просветит».
«А ты, выходит, уже всё наперед знаешь?»
«Ну не всё, Ванечка. Так заноситься мне не по чину. Знать все наперед мне не положено».
«Вот и слава богу».
«Очень точно сказал. В кои-то веки».
«Началось…»
«Нет-нет, не волнуйся, никаких нотаций. И вообще, не я первой заговорила. Сам окликнул».
Видимо, доктор сократил что-то важное, без чего доверенная бумаге мысль перестала смотреться такой же мудрой, какой виделась на выходе из головы. Однако насильственная кастрация текста сэкономила как минимум одну строчку.
«Вопреки твоему сарказму, друг мой, он бы и рад вклеить еще одну страничку, но кто-то спёр клей. А степлер – предвосхищаю твою находчивость – на прошлой неделе позаимствовали в “Общую хирургию”. Оттуда вещи, как пленных, не выдают. Надо покупать новый. Можно выкупить старый, но выйдет дороже».
«Это многое объясняет. Благодарствуем за справку. Выходит, не жлоб?»