Читать книгу Империя, колония, геноцид. Завоевания, оккупация и сопротивление покоренных в мировой истории ( Коллектив авторов) онлайн бесплатно на Bookz (11-ая страница книги)
Империя, колония, геноцид. Завоевания, оккупация и сопротивление покоренных в мировой истории
Империя, колония, геноцид. Завоевания, оккупация и сопротивление покоренных в мировой истории
Оценить:

5

Полная версия:

Империя, колония, геноцид. Завоевания, оккупация и сопротивление покоренных в мировой истории

Хорошие, мертвые и другие индейцы

Однако остается вопрос: чему мешать? Нам еще предстоит разобраться с ненасытной динамикой, в соответствии с которой поселенческому колониализму всегда нужно больше земли. Ответ, который приходит на ум, – это сельское хозяйство, хотя он не обязательно является единственным. Мотивацией для проекта может служить целый ряд первичных отраслей. Помимо сельского хозяйства, мы должны думать о лесном хозяйстве, рыболовстве, скотоводстве и горнодобывающей промышленности (последней каплей для чероки стало обнаружение золота на их земле). Однако, за исключением сельского хозяйства (а для некоторых народов и скотоводства), ни одна из этих отраслей не является достаточной сама по себе. Нельзя есть пиломатериалы или золото; для переработки рыбы нужны консервные заводы. Более того, рано или поздно добытчики уходят, а леса и рыба исчезают. Соответственно, сельское хозяйство занимает суверенное место в западном воображении (где оно продолжает повторять неолитическую революцию, бесконечно воспроизводимую Церерой и Аполлоном, Каином и Авелем и т. д.), сельское хозяйство является центральным элементом колониализма поселенцев в объективном смысле. Оно не только поддерживает другие отрасли. Оно по своей природе оседло и, следовательно, постоянно. В отличие от добывающих отраслей, зависящих от случайного наличия ресурсов, сельское хозяйство представляет собой рациональный расчет средств и целей, направленный на обеспечение собственного воспроизводства, создание капитала, который проецируется в будущее, где все повторяется (отсюда и страх фермера перед тем, что ему придется питаться семенным материалом. Более того, как не уставал отмечать Джон Локк, земледелие способно прокормить большее население, чем неоседлые формы хозяйствования[396]. В терминах поселенческого колониализма это означает, что сельскохозяйственное население может быть увеличено за счет постоянной иммиграции в ущерб исконным землям и средствам к существованию коренного населения. Неравенство, противоречия и погромы в метрополии обеспечивают постоянный приток новых иммигрантов – особенно, как отмечалось, из числа безземельных. Таким образом, индивидуальные мотивы совпадают с императивом глобального рынка к экспансии. Благодаря своему непрерывному расширению, сельское хозяйство (в том числе в целях коммерческого скотоводческого промысла) постепенно съедает территорию коренного населения, примитивное накопление превращает местную флору и фауну в исчезающий ресурс и сводит на нет воспроизводство способов производства. В итоге коренное население либо попадает в зависимость от привнесенной экономики, либо вынуждено заниматься угоном скота, что служит классическим предлогом для колониальных эскадронов смерти («моменты геноцида» Мозеса).

Все это не означает, что коренные народы по определению не имеют сельскохозяйственной культуры. Однако независимо от того, занимаются ли они на самом деле сельским хозяйством (как в случае с индейцами, научившими белых выращивать кукурузу и табак), в поселенческо-колониальном дискурсе коренные жители обычно представляются как неустроенные, кочевые, не имеющие корней и т. д. Помимо объективной экономической значимости проекта, сельское хозяйство, с его жизнеобеспечивающей связью с землей, является мощным символом колониальной идентичности поселенцев. Соответственно, поселенческо-колониальный дискурс решительно невосприимчив к вопиющим противоречиям, таким как оседлые туземцы, и к тому факту, что сами поселенцы пришли откуда-то еще. Поэтому важно, что феминизированный, ориентированный на финансы (или, если уж на то пошло, странствующий) еврей из европейской антисемитской мифологии должен утверждать в Палестине агрессивно маскулинную сельскохозяйственную самоидентификацию[397]. Упрек в кочевничестве делает туземца устранимым. Более того, если туземцы уже не ведут кочевой образ жизни, то упрек можно превратить в самоисполняющееся пророчество, сжигая кукурузу или выкорчевывая оливковые деревья.

Но если туземцы уже занимаются сельским хозяйством, то почему бы просто не включить их производственную деятельность в колониальную экономику? В этот момент мы начинаем приближаться к вопросу о том, кого именно (или, что более важно, кто они) стремится уничтожить колониализм поселенцев, и, соответственно, приближаемся к пониманию взаимосвязи между колониализмом поселенцев и геноцидом. Если говорить о выселении чероки, то, когда дело дошло до этого, фактором, который больше всего возмутил правительство штата Джорджии (при молчаливой поддержке федеральной администрации Эндрю Джексона), была не непокорная дикость, в которой обычно обвиняли индейцев, а несомненная склонность чероки к цивилизации. Действительно, они и их соседи (крики, чокто, чикасо и семинолы), которые также были выселены, показательно фигурировали в евро-американской терминологии как «пять цивилизованных племен». В случае с чероки два аспекта их цивилизованности были особенно заметны: они стали успешными земледельцами по образцу белых, причем некоторые из них владели значительным количеством черных рабов, и они ввели письменную национальную конституцию, которая мимолетно напоминала американскую[398]. Почему благовоспитанные жители Джорджии хотели избавиться от таких культурных соседей? Причиной, по которой конституция чероки и их сельскохозяйственные достижения были столь необычными провокациями для чиновников и законодателей штата Джорджия – и это неоднократно подтверждается в их публичных заявлениях и переписке, – считается, что фермы, плантации, рабы и писаная конституция чероки означали постоянство[399]. Давайте вспомним: первое, что сделал сброд – это сжег их дома.

Как бы ни были жестоки и кровопролитны перемещения пяти народов, они не затронули всех их членов в равной степени. Дело было не только в богатстве или статусе. Главный вождь чероки Джон Росс, например, потерял не только свою плантацию, отправившись по Тропе слез. На этой тропе в один смертельно холодный день в городе Литл-Рок, штат Арканзас, в феврале 1839 года он также потерял свою жену Кати, которая умерла после того, как отдала свое одеяло замерзающему ребенку[400]. Судьба Росса резко отличалась от судьбы главного вождя чокто Гринвуда Лефлора, который, в отличие от Росса, подписал договор о переселении от имени своего народа, только чтобы самому остаться, принять гражданство США и сделать выдающуюся карьеру в политике Миссисипи[401]. Но не только его звание вождя позволило Лефлору это сделать. Действительно, он был далеко не единственным, кто так поступил. Как отмечает Рональд Сатц, Эндрю Джексон был застигнут врасплох, когда «тысячи чокто решили воспользоваться положениями о выделении земли [в договоре, который подписал Лефлор] и стать земледельцами и американскими гражданами в Миссисипи»[402]. Помимо того что Росс и Лефлор были главными вождями, у них обоих были белые отцы и светлая кожа. Оба были богаты, образованы и имели хорошие связи в евро-американском обществе. Многие из тысяч соотечественников, оставшихся с Лефлором, не обладали ни одним из этих качеств. В чокто не было ничего особенного, что сделало бы их особенно благоприятными для белого общества, – большинство из них были устранены, как Росс и чероки. Причина, по которой оставшиеся чокто были приемлемы, не имела ничего общего с тем, что они были чокто. Напротив, это было связано с тем, что они не были (или, по крайней мере, больше не были) чокто. Они стали «владельцами усадеб и американскими гражданами». Одним словом, они стали личностями.

Что отличало Росса и уехавших чокто от тех чокто, кто остался, так это коллективизм. Земля племени принадлежала племени – собственность племени и частная собственность не смешивались. Индейцы были настоящей коммунистической угрозой. Оставшиеся чокто, напротив, стали индивидуальными владельцами, каждый владел выделенным участком того, что раньше было собственностью племени, которую они могли продать белым, если захотят. Без племени, однако, для всех практических целей они больше не были индейцами (это касается гражданства). По сути, это фаустовская сделка ассимиляции: получите наш мир поселенцев, но потеряйте душу коренного народа. Вне всякого сомнения, это своего рода смерть. Ассимиляторы осознавали это очень четко. На первый взгляд, нельзя ожидать, что между капитаном Ричардом Праттом, основателем школы-интерната для индейской молодежи в Карлайле и ведущим деятелем филантропической организации «Друзья индейцев», будет много общего с генералом Филиппом Шериданом, бичом равнин и автором бессмертной фразы: «Единственный хороший индеец – это мертвый индеец». Учитывая воспитание индивидуализма, которое Пратт проводил в своей школе, племя могло исчезнуть, а его члены остаться – метафизический вариант сценария чокто. Это позволило бы решить проблему беспокойства реформаторов по поводу национальной дискредитации, связанной с исчезающими индейцами. В докладе для Конференции благотворительных организаций и исправительных учреждений, состоявшейся в Денвере в 1892 году, Пратт недвусмысленно поддержал принцип Шеридана, «но только в том, что все индейцы, которые есть в расе, должны быть мертвы. Убейте в них индейца и спасите человека»[403].

Гибель группы

Но что это за гибель, связанная с ассимиляцией? Не стоит прибегать к метафоре, чтобы вытеснить реальность геноцида. Как мы знаем, этимология слова «геноцид» сочетает в себе смыслы убийства и групповой принадлежности. Оба они неотъемлемы и между ними нет приоритета. Как мы знаем, термин «убийство» также сочетает в себе смыслы убийства и индивидуальности. Насколько мне известно, когда речь идет об убийстве индивида, нет альтернативы завершению его соматической карьеры[404]. И все же, когда Орест предстал перед фуриями за убийство своей матери Клитемнестры, которую убил, чтобы отомстить за убийство своего отца Агамемнона, его оправдали на том основании, что в патрилинейном обществе он принадлежал своему отцу, а не матери, поэтому обвинение в матрициде не могло иметь места. Не стоит принимать эту легенду слишком всерьез, но она тем не менее иллюстрирует (как и полагается легендам) важный момент. То, что Орест отверг обвинение, не означало, что он не убивал Клитеместру. Это означало, что его привлекли не к тому суду (фурии занимались внутрисемейными делами, которые не могли быть решены с помощью механизма междоусобицы). Таким образом, Орест мог быть не виновным в матереубийстве, но не факт, что он был невиновен. Он мог быть виновен в какой-то другой форме незаконного убийства – такой, которая могла быть рассмотрена в рамках кровной мести или другой соответствующей санкции (где его заявление об обязательной мести могло быть успешным или нет). Другими словами, как и в тех языках, где глагол зависит от его объекта, природа убийства, подлежащего судебному разбирательству, зависит от его жертвы. На первый взгляд, существуют абсолютные различия между, скажем, самоубийством, инсектицидом и детоубийством. Для судебных целей геноцид означает преднамеренное уничтожение, полное или частичное, группы людей. «Группа» – это не просто чисто числовое обозначение. Генос (Genos) означает деноминированную группу, членство в которой сохраняется в течение времени (Рафаэль Лемкин перевел это слово как «племя» (tribe)). Это не просто случайное скопление людей, скажем, пассажиры в автобусе. Соответственно, что касается Роберта Геллейти и Бена Кирнана (как названия их замечательной книги, так и их ссылки в данном контексте на 11 сентября), то удар по Всемирному торговому центру – это пример массового убийства, но не геноцида, на мой взгляд. Конечно, жертвы были гражданами США. Однако в масштабах целого это была не только бесконечно малая часть группы «американцев» (что, строго говоря, не учитывается), но и единичный случай[405]. Это не означает, что исполнители 11 сентября невиновны. Это значит, что трибунал по геноциду – не тот суд, перед которым их следует представлять. Массовые убийства – это не одно и то же, что геноцид, хотя одно и то же действие может быть и тем и другим. Так, геноцид был достигнут путем суммарного массового убийства (если привести уже использованные примеры) во фронтирных истреблениях коренных народов, Холокост, Руанда. Но может быть суммарное массовое убийство без геноцида, как в случае с 11 сентября, и может быть геноцид без суммарного массового убийства, как в случае с продолжающимся постфронтирным уничтожением, полным или частичным, коренных народов. Лемкин знал, что делал, когда использовал слово «племя»[406]. Ричард Пратт и Филипп Шеридан были практиками геноцида. Вопрос о степени – это не вопрос определения.

Несмотря на свою важность, обсуждение определений может показаться бесчувственно отвлеченным. В предыдущем абзаце я имел в виду, очевидно, термин (который предпочитал Лемкин) «культурный геноцид». Причина, по которой я не одобряю этот термин, заключается в том, что он путает определение и степень. Более того, хотя это возражение справедливо само по себе (или я так думаю), существует великое множество практических опасностей, которые могут возникнуть, если абстрактное понятие «культурный геноцид» попадет не в те руки. В частности, в результате элементарной категориальной ошибки «или-или» может быть заменено на «и то и другое», и тогда геноцид становится либо биологическим (читай: реальным), либо культурным – и, следовательно, ненастоящим. На практике, разумеется, навязывание какому-либо народу процедур и методов, которые принято называть «культурным геноцидом», несомненно, окажет прямое воздействие на способность этого народа к выживанию (даже помимо его качественной деградации при этом). Например, в разгар программы ассимиляции эпохи Доуза, в десятилетие после того, как Ричард Пратт написал свою статью в Денвере, численность индейцев достигла самого низкого уровня, который когда-либо регистрировался[407]. Даже в современной Австралии, где аборигены живут дольше всех, продолжительность их жизни держится на уровне примерно на 25 % ниже, чем в основном обществе, а показатели младенческой смертности еще хуже[408]. Какого рода софистика нужна, чтобы отделить жизнь четверти группы от истории ее уничтожения?

Очевидно, что речь идет не о единичном случае. Таким образом, мы можем перейти от структурной сложности поселенческого колониализма к его позитивности как структурирующего принципа поселенческо-колониального общества во времени.

Биокультура

Тропа слез чероки, проходившая зимой 1838–1839 годов, предшествовала Луизианской сделке 1803 года, когда Томас Джефферсон купил у Наполеона примерно треть современной континентальной части США по бросовой цене[409]. Величайшая в истории сделка с недвижимостью предусматривала территорию к западу от Миссисипи, которую успешные правительства США обменивали на родные земли восточных племен. По разным причинам эти повторные сделки, превратившие восточные племена в проксизахватчиков индейских территорий по Миссисипи, были грубой и неудовлетворительной формой ликвидации. Это был лишь вопрос времени, когда их настигнет фронтирный сброд[410]. Когда это произошло, как смиренно заметила Энни Абель, завершая свой классический рассказ о переселениях, «титулы, данные на Западе, оказались менее существенными, чем на Востоке, поскольку они не имели под собой древнего основания»[411]. Повторные переселения, исключения из резерваций, предоставление одних и тех же земель разным племенам – все это происходило на фоне бесконечного давления с целью заключения новых или пересмотра договоров – были симптомами временности переселения, которое шло в ногу с продвижением нации на запад. Однако в конце концов западная граница встретилась с границей, надвигающейся со стороны Тихого океана, и для перемещения просто не осталось места. Граница стала совпадать с границами резерваций. В этот момент, когда грубая техника переселения отходит на второй план, уступая место целому ряду стратегий ассимиляции индейцев, теперь уже в рамках евро-американского общества, мы можем яснее увидеть позитивность логики устранения как постоянной черты общества поселенцев.

С исчезновением фронтира элиминация обратилась внутрь, стремясь проникнуть сквозь племенную поверхность к индейцу, который должен был быть кооптирован из племени в общество белых. Ситуация Гринвуда Лефлора должна была быть обобщена на всех индейцев. Первым крупным проявлением этого сдвига стало прекращение заключения договоров, которое произошло в 1871 году[412]. В течение последующих трех десятилетий лавина ассимиляционного законодательства, сопровождаемая драконовскими решениями Верховного суда, которые условно уничтожали суверенитет племен и предусматривали отмену существующих договоров[413], неустанно стремилась к распаду племени и поглощению белым обществом отдельных индейцев и земель их племени, только по отдельности. Джон Уандер назвал эту политическую систему «новым колониализмом», дискурсивной формацией, основанной на резервациях и школах-интернатах, которая «покушалась на каждый аспект жизни коренных американцев: религию, речь, политические свободы, экономическую свободу и культурное разнообразие»[414]. Центральным элементом этой кампании была программа распределения земель, впервые обобщенная как политика индейцев в Законе Дауэса о раздельном владении 1887 года, а затем усиленная и расширенная, согласно которой племенные земли должны были быть разделены на наделы, владельцы которых могли бы продать их белым людям[415]. По идее эта программа предусматривала культурную трансформацию, в результате которой магия частной собственности приведет индейцев от коллективной инерции племенного членства к прогрессивному индивидуализму американской мечты. На практике же не только численность индейцев достигла рекордно низкого уровня, но и эта культурная процедура оказалась более быстрым способом передачи земли, чем это ранее обеспечивала кавалерия США. За полвека, начиная с 1881 года, общее количество акров, которыми владели индейцы в Соединенных Штатах, сократилось на две трети, с чуть более 155 миллионов акров до чуть более 52 миллионов[416]. Нет необходимости говорить о том, что совпадение демографической статистики и статистики землевладения не было случайностью. На протяжении всего этого процесса оправдания реформаторов (спасение индейца от племени, предоставление ему тех же возможностей, что и белому человеку, и т. д.) неоднократно включали в себя явное намерение уничтожить племя в целом[417]. После того как их земельная база была ослаблена, в 1924 году всем индейцам было предоставлено гражданство США. В 1934 году в соответствии с Законом о реорганизации индейцев Нового курса от выделения наделов отказались в пользу политики принятия самого племени в состав американского государства, но только при условии, что его конституция будет переписана в структурной гармонии с его гражданским окружением в США. Отличительной особенностью типовых конституций, утвержденных министром внутренних дел для племен, зарегистрировавшихся в соответствии с Законом 1934 года, были требования к количеству крови, первоначально введенные уполномоченными по Закону Доуса для определения того, какие члены племени будут иметь право на получение тех или иных наделов[418]. Согласно режиму «квантования крови», «индейскость» человека постепенно уменьшается в соответствии с «биологическим» исчислением, которое является конструкцией евро-американской культуры[419]. Ученый из племени хуаненьо/яки Аннетт Хаймс назвала эту процедуру «статистическим истреблением»[420]. В целом сдерживание индейских групп в евро-американском обществе, кульминацией которого стало окончание фронтира, породило целый ряд продолжающихся взаимодополняющих стратегий, общей целью которых было уничтожение неортодоксальных форм индейской групповой принадлежности. В атмосфере борьбы за гражданские права после Второй мировой войны эти стратегии были усилены политикой терминации и переселения, которая преподносилась как освобождение отдельных индейцев от рабства племени, а ее комплексный эффект соперничал с катастрофой выделения наделов[421]. Основное отличие этого вида геноцида от всех других геноцидов, не связанных с колонией, заключается в его продолжительности.

Я уже подробно и не раз описывал преемственность логики устранения в постфронтирном австралийском обществе, поэтому оставлю все как есть[422]. Тем не менее важно еще раз подчеркнуть фундаментально деструктивную природу программ ассимиляции. Проявляя чрезмерный волюнтаризм, когда заявления должностных лиц (в основном Пола Хэслака) о намерениях принимаются за полный спектр государственной деятельности, Рассел Макгрегор утверждает, что, поскольку чиновники публично говорили о подготовке аборигенов к вхождению в основное австралийское общество, ассимиляция аборигенов после Второй мировой войны была культурной, а не биологической и, следовательно, не являлась геноцидом[423]. Кроме того, политика времен Хэслака была направлена на то, чтобы вывести аборигенов из их группы и включить в основное австралийское общество как индивидуумов (стратегия, направленная на ликвидацию группы), и то, что, как бы это ни было идеологически рационально, похищение детей – это похищение детей, не подвергаемое сомнению предположение, что «культура» и «биология» являются дискретными категориями, несостоятельно[424]. Только в австралийском контексте многие ученые, кроме меня, признали, что «генетический и культурный коды повторяют друг друга»[425]. В качестве примера можно привести определение геноцида. Статья II (d) Конвенции ООН о геноциде, которая, как представляется, была относительно обойдена вниманием в австралийских дискуссиях, включает в число деяний, которые квалифицируются как геноцид (при условии, что они совершены с намерением уничтожить целевую группу полностью или частично), введение «мер, направленных на предотвращение рождения детей в группе». Учитывая, что похищение детей, если предположить, что оно «успешно», приводит к ситуации, когда потомство второго поколения рождается в группе, отличной от той, из которой ребенок/родитель был первоначально похищен, существует множество доказательств только на основании статьи II (d), что в послевоенной Австралии осуществлялась практика геноцида. Однако в некоторых случаях невозможно провести простые границы между культурой и биологией. Хотя ребенок был похищен физически, конечный результат в такой же степени зависит от социальной классификации, как и от демографического подсчета. Тем не менее преднамеренный вклад в демографическое разрушение группы «отказников» несомненен.

Структурный геноцид

Почему же тогда логика устранения, а не геноцида? Как уже говорилось в статье, колониализм поселенцев – это особая социальная формация, и желательно сохранить эту специфику. Насколько я могу судить, понимание колониализма поселенцев не особенно поможет понять массовые убийства, скажем, ведьм в средневековой Европе, тутси в Руанде, врагов народа в Камбодже или евреев в нацистском отечестве (Lebensraum[426] – это, конечно, другой вопрос). В то же время, за возможным исключением ведьм (чьи убийства, по-видимому, были встроены в большой социальный переход), эти массовые убийства, похоже, мало что могут рассказать нам о долгосрочной структурной последовательности попыток колонизаторов-поселенцев ликвидировать коренные общества. В отличие от Холокоста, который был характерен для нацизма, а не для Германии как таковой (которая была далеко не единственным и даже исторически не самым антисемитским обществом в Европе), поселенческий колониализм относительно невосприимчив к смене режима. Геноцид американских индейцев или аборигенов в Австралии не зависел от результатов выборов. Так почему бы не выделить особый вид геноцида – например, этимологически точный «индигеноцид» Рэймонда Эванса и Билла Торпа[427] или один из гибридных вариантов геноцидов («культурный геноцид», «этноцид», «политицид» и т. д.)[428], которые были предложены? Кажущаяся непреодолимой проблема с квалифицированными геноцидами заключается в том, что, защищаясь, они угрожают свести на нет сами себя. Они никогда не воспринимаются как подлинные, так же как покровительственно дефисированные (неполноценные) этносы не бывают полностью австралийскими или полностью американскими. Помимо этой категориальной проблемы, существует историческая основа для относительного уменьшения масштабов квалифицированных геноцидов. Этой основой, конечно же, является Холокост – непарадигматическая парадигма, которая, будучи неотъемлемым примером, никогда не может быть просто примером. Пристальное внимание к Холокосту, который всегда является безусловным референтом квалифицированных геноцидов, может лишь ущемлять интересы коренных народов, поскольку дискурсивно укрепляет представление об изначальной неполноценности незападного мира. Более того, если Холокост оправдывает антисемитские западные страны, не выступавшие на стороне нацистов, то они же ничего не выигрывают от своей ответственности за колониальные геноциды. Таким образом, как с исторической, так и с категориальной точки зрения гибридные концепции геноцида обесценивают процесс уничтожения коренных народов. Анализ же логики устранения не сталкивается с подобными проблемами, поскольку в специфическом контексте поселенческого колониализма она основана на захвате – получении и удержании – территории[429]. Такая логика, конечно, требует устранения владельцев территории, но не предписывает конкретных методов. В этом смысле она является более широкой категорией, чем геноцид. Например, стиль романтического стереотипизирования, который я назвал «репрессивной аутентичностью» и который является характерной чертой поселенческо-колониального дискурса во многих странах, сам по себе не является геноцидом, хотя он исключает большое количество эмпирических туземцев из официальных подсчетов и как таковой часто сопутствует геноцидной практике[430]. Действительно, в зависимости от исторической конъюнктуры ассимиляция может быть более эффективным способом ликвидации, чем прямое истребление, поскольку она не влечет за собой столь разрушительного посягательства на верховенство закона, которое идеологически является центральным элементом сплоченности поселенческого общества[431]. Когда вторжение признают структурой, а не событием, его история не прекращается (или, более того, становится относительно тривиальной) после завершения фронтирного насилия. Напротив, изложение этой истории включает в себя описание преемственности, разрывов, корректировок и отступлений, в результате которых логика, изначально лежавшая в основе фронтирного насилия, трансформируется в различные формы, дискурсы и институциональные образования по мере того, как она ложится в основу исторического развития и усложнения поселенческого общества. Это не иерархическая процедура.

bannerbanner