
Полная версия:
Месть и примирение
– Не протягивайся так, Сусанна, друг мой, шептал Лудвиг, пробужденный на рассвете внезапным движением сестры: – половик короток и ножки твои озябнут.
Но Сусанна не отвечала и продолжала все более и более вытягиваться, руки её, обвивавшие шею брата, холодели. Вдруг они опустились.
– Что с тобою, милая Сусанна, что с тобою?
Но Сусанна не отвечала, и Лудвиг, при бледном свете утреннего сумрака, увидел, что длинные, шелковистые ресницы малютки оттеняют неподвижный, потухший взор, горестная улыбка выражалась на бледных устах, нежные члены ребёнка были холодны и тверды.
– Маменька! маменька! воскликнул Лудвиг, вне себя от горя – Сусанна умерла! Сусанна умерла!
Но мать храпела на полу, возле очага, и не слышала ег.о.
– Ах, милая моя Сусанна, продолжал мальчик, тряся сестру: – проснись, проснись на минуту, я тебе дам сколько хочешь яблоков, и сахару, и изюму, только проснись, не умирай. Но Сусанна не двигалась, и мольбы брата не могли тронуть, разбудить ее; для неё все было кончено. – Так Господь таки услышал твои молитвы, бедная моя Сусанна, сказал наконец мальчик, набожно сложа руки: – избавил тебя от страданий. – Покойся же с миром, прибавил он, целуя бледный лоб сестры.
Дети имеют собственную свою философию; они чувствуют так же глубоко и часто даже глубже взрослых, но они не умеют выразить того, что чувствуют; мысли их иероглифы, которые никто не может истолковать, но которые, тем не менее, все же имеют глубокое значение. Но так чувствовать могут только дети бедных, которые с самой колыбели принуждены бороться с нуждою, оспаривая у ней жизнь свою; вот почему они и знают, что такое жизнь и смерть. Лудвиг тоже хорошо понимал это, а ему, между тем, было всего десять лет.
Наконец родители проснулись; они очень хладнокровно выслушали рассказ о кончине Сусанны. Только мать выказала несколько чувства, когда, поднимая маленькую покойницу, чтоб одеть ее, сказала:
– Она счастлива, что убралась отсюда.
Отец, напротив, ничего не сказал и, по обыкновению, отправился со двора, чтоб снова провести весь день шатаясь по приятелям и питейным домам.
Лудвиг остался дома: он не хотел, не мог расстаться с Сусанною; смерть её глубоко потрясла его. Напрасно мать гнала его из дому, напрасно разорвала несколько новых дыр на бедном платье, которое казалось ей недовольно-изорванным, чтоб возбуждать жалость, напрасно стращала его и требовала, чтоб он непременно шел собирать милостыню, мальчик оставался ко всему холоден и бесчувствен; сложив на груди руки, он неподвижно стоял у тела сестры и думал глубокую думу. О чем он думал? Этого мы не знаем; быть может, он даже и сам того не знал.
Часов в одиннадцать плотник вернулся домой; он был уже порядочно-навеселе и очень словоохотен и весел.
– Ну вот, сказал он, входя: – теперь пора Лудвигу отправляться к комедиантам; я сейчас заходил к ним, и мне сказали, чтоб я привел его в двенадцать часов. Ну, Лудвиг, прощайся же с матерью и маленькою сестрою Дорою, которая кричит сегодня так, что бежать надо.
Молча подошел мальчик к матери; она обняла его, и он почувствовал, что несколько горячих слез скатились на его шею.
– Прощай, мой милый Лудвиг, сказала она, наконец, целуя его: – прощай. Пусть пример твоих родителей послужит тебе предостережением: сделайся ты, по крайней мере, добрым и честным человеком, а не… она не могла продолжать и приподняла маленькую Дору, которая поцеловала брата и выдрала его, как обыкновенно, за волосы. Доре было всего полтора года.
– Ну, сказал отец, теперь довольно. Я дам тебе денег на похороны, сказал он, обращаясь к жене. Да, черт меня побери, сама увидишь, какие знатные будут похороны: будет и кофе и пуншу вдоволь. Пойдем же теперь, Лудвиг, сказал он и, взяв за руку сына, потащил его из комнаты. Но когда они вышли на улицу, мальчик вырвался от него и снова вбежал в комнату:
– Прощай, моя милая Сусанна, сказал он, бросившись на колена возле скамьи, на которой лежала покойница: – прощай, друг мой, повторил он и, поцеловав бледные уста сестры, выбежал из комнаты к изумленному отцу.
Несколько дней после этого, в бедной лачуге плотника было много гостей. Кофейник целый день стоял на очаге и водка и пунш лились рекою. Хоронили маленькую Сусанну. Когда малютка была жива, то родители не могли дать ей куска черного хлеба, а когда она захворала, то не хотели даже взять на себя столько труда, чтоб подать ей стакан воды, для утоления палящей жажды; теперь, когда ее хоронили, им ничего не было жаль, и они в один день бросили гораздо более денег, чем нужно было, чтоб спасти ее от страданий и смерти. Так, однако ж, почти всегда бывает; люди всегда более хлопочут о внешнем блеске, чем о настоящем счастьи. Они хотят слыть счастливыми, а между тем делают все, чтоб разрушить свое счастье.
Мать бедной Сусанны просто гордилась, что могла устроить такие богатые похороны, и сердце её билось от радости при каждой новой похвале её кофе и четырем сортам хлеба. Плотник был, по обыкновению, пьян, и радовался, что хотя один раз опять может пить сколько хочет. Никто не думал о маленькой Сусанне, которая в последнюю ночь так усердно молила Бога, чтоб скорее умереть и не остаться одной. Ее похоронили на кладбище церкви Адольфа-Фридриха; там она лежит не одна, бедная малютка!
II. Поездка на воды
Когда целую зиму просидишь, не выходя из комнаты, и сведения о внешнем мире получаешь только чрез окно и наблюдение над термометром и барометром, когда ежедневно раза по два и по три топишь огромные изразцовые печи всех цветов, времен… ну, да все равно каких времен, когда долгое время уже часа в три принужден зажигать свечи, когда сидишь, как сурок в своей норке, раскладывая, от нечего делать, пасьянс и читая газеты, для препровождения времени, когда, при таком образе жизни, вместо диеты, питаешься крепким бульоном, ростбифом и тому подобным – то очень неудивительно, что кровь сделается гуще, и как-то медленнее станет переливаться по жилам, и мы, при первых лучах весеннего солнца, при первом появлении травки, почувствуем какое-то неодолимое желание поправить здоровье, подышать свежим воздухом, поехать куда-нибудь к водам, или морским купаньям. Все это именно так и было с майором Пистоленсвердом, владетелем деревни Лильхамра, который в молодости вел очень деятельную жизнь и только под старость, как говорится, «успокоился от трудов». Вот почему он в один прекрасный день и написал к другу своему, городскому врачу ближайшего городка, чтоб испросить его совета, как ему поступить при подобных обстоятельствах, и получил с следующею почтою ответ, что, обсудив хорошенько состояние здоровья майора, доктор предписывает ему, чтоб он, если хотя сколько-нибудь дорожит жизнью, непременно как можно скорее ехал к знаменитым Болототундрским водам.
Да что это за такие воды? спросите вы мой читатель: – я никогда не слышал и нигде не читал о них. И не удивительно. Болототундрский источник недавно только открыт. Но чтоб вы не сомневались в существовании этого удивительно-целебного источника, то я скажу вам, что он находится в Швеции, милях в шести от Лильхамра, имения майора Пистолексверда, о котором сейчас была речь. Как всем хорошо известно, большая часть целительных источников была открыта животными: свинья (с вашего позволения) открыла источник близь Теплица, а другой субъект этого же семейства – источник, находящийся близь Люнебурга, почему город до сих пор хранит в своем архиве один окорок помянутого животного; олень открыл аахенские и вильбадские источники; несколько зайцев грелись вблизи Вармбруннен, а источник в Медеви быль, если не ошибаюсь, открыт каким-то нищим. Что ж касается, знаменитого и чудесного белототундрского источника, то он был открыт чрез посредничество стада утят, которое, охотясь, преследовал старый деревенский пастор, преследовал до тех пор, пока сам не завяз в болоте, из клейкой тины которого ему только с величайшим трудом удалось спасти, правда не свою личность, а длинные охотничьи сапоги, которые потом, не знаю уж только каким образом, подверглись тщательным исследованиям какого-то гениального ученого, который и нашел, что они покрыты самою целебною грязью. Деревенскому пастору и стаду утят приходится, по этому, поделиться честью этого истинно-полезного открытия.
Городской врач, между тем, как-то проведал об этих целебных грязях, и тотчас же, уговорившись с аптекарем, решился предпринять ученое путешествие к этому интересному болоту; мало того, предпринял это путешествие, в целых десять верст, на собственный счет (без всякой даже надежды получить какое-либо вспомоществование со стороны правительства). Вы удивляетесь, не правда ли? но на такие ли еще пожертвования способна любовь к науке. Результатами исследований врача и аптекаря было то, что тамошняя вода содержит в себе не только железо, но и множество кислороду, и что, кроме того, еще отвратительно воняет, и поэтому непременно содержит в себе и серу. При дальнейших исследованиях обнаружилось также, что вода содержит медь и цинк; а так как всякому хорошо известно, что медные опилки употребляются при лечении переломов и, так сказать, как бы спаивают раздробленные кисти, то врач наш и решил, что болототундрская вода не только полезна от геморроя, ревматизмов и других непостижимых болезней, но даже может с пользою быть употреблена и при лечении всякого рода переломов и тому подобного. Одним словом, открытие болотундрских вод было истинным благодеянием, ниспосланным самим небом, для облегчения страждущего человечества, и воды эти, при которых городской врач объявил себя первым директором, содержали, по мнению его, столько полезных частей, что должны были непременно помогать всякому. И вот, по распоряжению его, на мягком грунте болота построен был длинный навес, нечто довольно похожее на канатный завод, и небольшая сосновая роща расчищена и прорезана аллеями; дрожки тоже где-то добыли, и аптекарь открыл в соседнем крестьянском дворе небольшую аптеку. Одним словом, целебное болото превратилось теперь в настоящее место леченья, куда каждое лето собирались все, кому наскучил душный городской воздух.
Майор франц Пистоленсверд был родом финляндец и, в добавок, старый холостяк; он во всем околотке слыл оригиналом; над ним смеялись, под-час сердились на него, но все, от мала до велика, любили и уважали его. С ним можно было десять раз на день побраниться, а между тем никак нельзя было ненавидеть его. В нем была бездна странностей, но в самых этих странностях всегда проглядывали истинная доброта и благородство; они, подобно светлому, блестящему предмету на дне бурного источника, с шумом катящегося между каменьями, беспрестанно проглядывали сквозь неровную поверхность его вспыльчивого и раздражительного нрава. Люди часто смеются над подобными стариками, которые не умеют и не хотят применяться к обществу, в котором живут; они судят только по наружности и обыкновенно называют подобного человека чудаком; но они не знают, сколько струн души должны сперва порваться, сколько быть натянуты слишком сильно, чтоб образовать то, что они называют чудаком, забавным человеком. Смешное и забавное всегда происходит от недостатка гармонии; гармония и красота всегда нераздельны.
Что меня касается, то я никогда не могу смеяться над странностями подобных людей, не могу находить их забавными; я стараюсь отыскать их источник, и всегда находил, что глубокое горе, тяжкие душевные страдания были причиною этих странностей, которые толпа находит столь забавными.
Всякий возраст имеет свои игрушки, что-нибудь, к чему особенно привязан, у всякого народа есть свои пенаты, которым он покланяется и которых чтит, и у всякого человека какая-нибудь особенная страсть.
Наш старик майор был фин, фин до самой глубины души, и любил свое отечество со всею преданностью и пылкостью юноши. Финляндия, с её славными воспоминаниями, с её вечнозелеными лесами, скалами и светлыми водами, с её бедным, но храбрым, трудолюбивым и честным народом, была любимою, самою драгоценною игрушкою старика майора, единственною его отрадою. Обстоятельства заставили его оставить свое отечество, и душа его изнывала от этой разлуки. Долго боролся он с обстоятельствами, долго старался пересилить их, но все осталось тщетным, и характер его мало-помалу стал раздражителен.
Кроме того, старик был еще в высшей степени упрям. Это качество, столь обыкновенное у его соотечественников и которое сделало их тем, чем они показали себя в последнюю войну – нациею героев, которых не могут остановить никакие трудности и препятствия, было у него, так сказать, национальное. Но то, что бывает добродетелью нации, нередко в частности бывает пороком, или, по крайней мере, странностью; и упрямство и раздражительность майора были поэтому сказкой всего околотка. Женись он, имей семейство, характер его, вероятно, во многих отношениях был бы совсем иной; у него было бы тогда свое собственное маленькое отечество, рассадник, который от него бы научился бояться Бога, уважать короля и любить Финляндию. Для него было бы наслаждением рассказывать своим детям приключения своей деятельной и тревожной боевой жизни, поселять в юных душах их любовь к отечеству, твердость в превратностях судьбы и презрение опасности; он привил бы им свои убеждения и среди Швеции сделал бы из семейства своего финскую колонию. Но у него не было никого, кроне старой сестры, Fröken Эмерентии [1], почтенной, достойной и доброй старой девушки, но которая, между тем, немало была причиною раздражительности и строптивости характера брата. Нравы их были совершенно одинаковые, с тою, конечно, разницею, что нрав сестры был значительно смягчен женственностью и что она обращала более внимания на мнение света, и даже старалась останавливать брата, что ей, впрочем, довольно плохо и даже почти совсем не удавалось. Поэтому-то она, вместо того, чтоб сделаться руководительницею брата, как это было её намерение, сделалась чем-то вроде гимнастики для упрямства и раздражительности старика: споры с сестрою сделались для него необходимым и приятным развлечением, и чем больше она унимала его, тем упрямее и своенравнее становился он; как же не поспорить хотя с сестрою, когда нельзя побраниться с теми, с которыми бы желал.
Однако, фрекен Эмерентия таким образом постепенно приняла с братом тон настоящей гувернантки, и редко была одного с ним мнения. Если он, например, взглянув на небо, скажет, что оно серо, то она уж непременно станет уверять, что оно сине; начнет он, бывало, рассказывать о сражении при Свенекзунде, что таки случалось довольно часто, и скажет, для того, чтоб выразиться сильнее – сильные выражения были его слабостью – что русские корабли в этом деле были расстреляны в такие мелкие щепки, как серные спички, сейчас же фрекен Эмерентия остановит его и заметит, что расстрелять так корабль решительно невозможно; старика это взбесит, и он начнет созывать всех чертей и утверждать, что это решительно было так. Испытав все средства переспорить брата и доказать ему. что он заврался, фрекен Эмерентия, в свою очередь, теряла терпение и уходила. Старик успокаивался, понимал, что погорячился, был неправ, наговорив разных неприятностей бедной Эмерентии, которая ничем не была виновата, если не могла верить, будто русские, которых старик не жаловал, потерпели такое поражение. Ему делалось немного совестно, и когда сестра снова приходила, то он сознавался, что погорячился и увлекся. Если б Эмерентия теперь могла удержаться от морали, все бы тем и кончилось; но это было не в её привычках, и она обыкновенно отвечала брату чем-нибудь в роде этого: «Милый Франц, ты всегда горячишься и попусту споришь». Майор снова терял терпение, и с сверкающими глазами и запальчивостью начинал утверждать, что он добрее ягненка, просто олицетворенное терпение, что сестра только хочет сердить его. И спор и крик снова начинались.
Можно бы после этого подумать, что брат и сестра вели самую неприятную и несчастную жизнь. Напротив, они была как нельзя счастливее; они искренно и горячо любили друг друга, и Богу одному известно, что будет, когда смерть разлучит их; они совершенно-необходимы друг другу. Если майор, бывало, один куда-нибудь выедет, то сестра ходит, как потерянная, из комнаты в комнату и не знает, что начать. Когда же она, в свою очередь, пойдет к кому-нибудь в гости одна, например, на кофе [2] к пасторше, или какой-нибудь другой соседке, то майор всегда предпримет нечто в роде домашней ревизии и начнет рыться по всем углам, чтоб иметь повод побраниться, и только при подобных случаях прислуга страдала от его характера. Но когда сестра была дома, все это было совершенно-лишнее, и прислуга оставалась в покое. Фрекен Эмерентия была гласисом, о который разбивался гнев майора.
За несколько дней до отъезда на воды, майор, в один прекрасный весенний вечер, прохаживался взад и вперед по двору, посылая, время от времени, к черту неисправного мальчишку, уже с утра посланного в город за письмами и до сих пор еще не возвращавшегося. Фрекен Энерентия сидела у открытого окна залы нижнего этажа и разговаривала с братом, который расхаживал точно часовой. «Я, право, скоро подумаю, что черти унесли проклятого мальчишку; ну виданное ли дело так долго пропадать! Нет, погоди, я его когда-нибудь отваляю за его медленность». Эмерентия, хорошо знавшая, что наказания майора были только на словах и ограничивались несколькими энергическими словами да дюжиною-другою угроз переломать руки и ноги, и тому подобное, не могла поэтому удержаться, чтоб не сказать брату: «Ах, как кстати было бы с твоей стороны бить бедного мальчика, когда он ничем невиноват!»
– Ты находишь, что он прав? Прекрасно, прекрасно! запальчиво воскликнул майор: – так вот посмотри же, что я непременно приколочу его, да еще и при тебе.
– Полно, милый Франц, не говори вздору; ты для этого слишком добр, у тебя духу не хватит.
– Духу не хватит! воскликнул майор, совершенно-взбешенный последним замечанием сестры: – что я баба, что ли, по твоему? мямля какая-нибудь? Так увидишь же, что будет, и если я теперь изобью мальчишку, сделаю его калекой, то виною этому будешь ты и твои проклятые, вечные споры. Майор замолчал и снова заходил по двору.
Эмерентия тотчас же раскаялась, что снова вызвала бурю; ей неприятнее всего было то, что честь брата была как бы порукою тому, чтоб мальчик был наказан, а она хорошо знала, что майор ради чести готов на все. Она решилась поэтому маленькою военною хитростью уничтожить намерения брата.
Наконец мальчик явился и остановился возле крыльца, чтоб привязать лошадь. Майор вошел в дом и принес палку, но, странно, самую тонкую, какую только имел, потому что мальчик, в сущности, должен быть наказан только для вида, чтоб доказать Эмерентии, что брат её не баба. Гнев майора давно уже прошел; ему даже очень жаль было мальчика да что же бы сказала сестра? Нет, обещание должно быть исполнено. Эмерентия очень хорошо все это поняла, но ей не хотелось, чтоб мальчик хотя сколько-нибудь из-за неё пострадал, и потому она, высунувшись в окно, закричала мальчику:
– Ты бессовестно долго сегодня мешкал, не стыдно ли тебе, негодный; я, право, была бы очень довольна, если б брат хорошенько тебя побил.
Майор остановился как вкопанный, палка невольно опустилась. Он рассчитывал услышать упреки, просьбы, нравственные рассуждения, и уже заранее вооружился против всего этого. Но чтоб сестра стала поддерживать его, чтоб это могло доставить Эмерентии удовольствие – это было уж слишком. Он поэтому, не говоря дурного слова, взял от мальчика сумку и ушел, не спросив даже о причине долгого отсутствия. К счастью Эмерентии, газеты содержали в себе приятные для майора известия; старик занялся газетами, прочитал кое-что из них сестре, вдался в бесконечные комментарии и спор с Эмерентиею, и обещание доказать свою строгость было совершенно забыто. Наконец, когда все газеты были перечитаны, очередь дошла до писем. Надо заметить, что майор редко получал какие-нибудь письма, которых содержание он не мог бы угадать наперед. К нему изредка писали старые товарищи, да несколько дальних родственников, которых майор почти не знал и к которым вообще не чувствовал особого расположения. Он поэтому не мало изумился, увидев письмо с совершенно-незнакомою ему гербовою печатью. Поспешно распечатал он его; оно было от барона Норденгельма, старого товарища по службе, и заключало в себе приглашение. Барон очень усердно просил майора и фрекен Эмерентию приехать к нему погостить, когда они поедут на воды, так как им придется ехать почти мимо его имения. Майор улыбнулся, сообщил сестре содержание письма и, по этому случаю, рассказал ей чуть не всю военную историю Финляндии, с множеством неисторических подробностей о разных любопытных приключениях, в которых он и барон вместе участвовали. Я уже давно потерял его из вида, сказал он в заключение: – слышал стороною, что он женат на девушке из старинной фамилии, отец которой занимает важное место в Стокгольме, живет себе теперь припеваючи в своем имении и сделался знатной особой. Он был, по-моему, человек довольно загадочный, его сам черт понять не мог, но храбр, отчаянно храбр, ловок, решителен, предприимчив; и вот он теперь барон, несмотря на то, что в сравнении со мною просто еще мальчик; да, Эмерентия, да, сестрица, я преподавал ему математику и фортификацию; он целых двадцать, если не двадцать пять лет, моложе меня, а смотри, теперь уж барон, будет и графом, если поживет.
– Ведь он, кажется, из простых? сказала Эмерентия, которая была очень занята своим происхождением и немало ценила древний свой герб: два пистолета, лежащих крестом на мече: – он из простых, не так ли?
– Да, конечно, прежняя его фамилия Столь; по крайней мере, он так назывался в то время, когда мы вместе служили.
– Так он таки действительно выскочка? сказала сестра.
– Выскочка! прикрикнул майор, и глаза его заметали искры, потому что он разделял людей только на два класса – «благородных людей» и «подлецов» – середины, но его понятиям, не могло быть. Выскочка! Это что значит? Стыдись, Эмерентия, я считал тебя умнее! Мы все перед Богом выскочки, и Иван не лучше Петра. Прошу вас поэтому, моя милая, не очень-то распространяться; притом же Норденгельм или Столь был моим воспитанником и учился так, как не всякому удастся; так прошу же помнить это и не выводить меня из терпения вашими глупостями.
Несколько дней спустя, брат и сестра отправились в путь. Петру Андерсону, дворнику, который был очень в милости у майора, потому что никогда не спорил с ним, хотя всегда делал по-своему, дано было множество приказаний относительно надзора за домом и имением во время отсутствия майора, и обещано за малейшее упущение строжайшее наказание и вечная опала. Петр только кланялся и отвечал: «будьте покойны», хорошо зная, что обещание майора переломать все кости не так страшно на самом деле.
Наконец майор сидел в дорожной своей коляске; на нем был белый бумазейный сюртук, который обыкновенно надевался при дальних поездках, когда можно было предполагать пыль, о чем теперь, конечно, не могло быть и речи, так как дороги не совсем просохли, но что майор все же считал необходимым, потому что поездка была летняя. Подле него сидела фрекен Эмерентия, с огромным распущенным зонтиком, предметом отвращения нашего майора, всегда выводившим его из себя, что и теперь случилось, так что прежде, чем успели тронуться с места, у него с сестрой поднялась уже самая жаркая ссора об этой «отвратительной машине», как майор называл зонтик; и майор уверял, что Эмерентии уж нечего хлопотать о цвете лица, что ей уж давно нечего портить, отчего та, в свою очередь, выходила из себя.
Сезон уже начался, когда наши путешественники прибыли на воды. Все длинное, узкое здание вод, в конце которого находился знаменитый болототундрский целебный источник и где надзиратель над водами, он же и пономарь этого кирхшпиля, ганимед с синевато-красным носом, каждое утро раздавал живительную влагу, уже с шести часов утра начинало наполняться посетителями – больными и здоровыми, разумеется – которые, усевшись на скрипучие качалки, качались для моциона, так как, по случаю тесного помещения, прогуливаться было не совсем удобно и не очень приятно, особенно тем, у кого были мозоли. На первом плане сидела обыкновенно мамзель Гальстен, высокая, до невозможности худощавая особа, с серыми, бесцветными глазами и желтым цветом лица, лет за тридцать-пять, и уже слишком пятнадцать лет назад обручившаяся с каким-то бедным юношей, которому теперь было лет под пятьдесят, но который до сих пор не имел еще необходимых для семейной жизни денежных средств, и поэтому все еще был вынужден отказываться от супружеского счастья. В продолжении этих пятнадцати лет здоровье мамзель Гальстен очень расстроилось, и по этому теперь аккуратно каждое лето она приезжала на болототундрские воды, чтоб повеселиться и полечиться. Веселье мамзель Гальстен состояло, впрочем, преимущественно в собирании разных материалов для зимы, в продолжение которой она занималась шитьем в домах и обязана была быть интересною и занимательною. У таких старых, больных дев, которые обручены уже лет пятнадцать, как у белок, есть особая привычка собирать зимний запас, правда не орехов, а новостей и сплетен, которые они потом, по надобности, пускают в ход. По этому-то мамзель Гальстен обыкновенно начинала свои маленькие рассказы о ближних словами: «Когда я нынче летом была на болототундрских водах, то… я» и т. д.