Читать книгу Лисатрум (Веспера Холлоуэй) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
Лисатрум
Лисатрум
Оценить:

5

Полная версия:

Лисатрум

Ключи висели в нише за стойкой, на крюке, вбитом в дерево так давно, что дерево вокруг него почернело, как чернеет вокруг старой раны.

Их было шесть на кольце — седьмого ключа не существовало, — и каждый был своим: ключ от двери зеркал был длинный, белый, из той же спрессованной соли, что и рама, и на ощупь он был сухим и тёплым, как кость, пролежавшая сто лет на солнце; ключ от бронзовой двери был тяжёлым и всегда чуть липким, как монета из чужого потного кулака; ключ от двери глубокого синего был холодным всегда, даже летом, даже у огня, и Феяс брал его только за бородку, потому что кольцо его обжигало, как обжигает не холод — внимание. Сегодня он снял с кольца первый, белый, соляной, и ключ лёг в его ладонь легко, как ложится в ладонь то, что уже давно знает дорогу.

— Идёмте, — сказал Феяс.

Он взял свечу — новую, в жестяном подсвечнике с отогнутой ручкой, — и пошёл к арке, не оглядываясь: он знал, что Маргарет Вэйл пойдёт следом. Они всегда шли следом. За ним, за его пепельной макушкой, за его траурным костюмом, шли через библиотеку все, кто платил, — и он вёл их, как ведут по минному полю: не быстро, не медленно, ровно, и никогда — он помнил это так же твёрдо, как правила, — никогда не оборачивался, пока они шли, потому что однажды, очень давно, он обернулся, и человек, который шёл за ним, уже не шёл: человек стоял у полки, лицом к корешкам, и читал их, как читают могильные плиты, и звали его потом, звали, а он не отвечал, и пришлось старику идти и забирать его, и старик вернулся седой — нет, седее, — и неделю не напевал.

Библиотека встретила их своим обычным дыханием: пыльным, медленным, чуть сладковатым. Маргарет Вэйл за спиной Феяса ахнула — тихо, профессионально, как ахала когда-то галёрка, — потому что библиотека не имела права существовать и существовала: стеллажи уходили вверх и вдаль, за пределы свечи, за пределы разумного, и в вышине, в недосягаемых ярусах, что-то шевелилось, перетекало с полки на полку, и Маргарет Вэйл, подняв голову, увидела в темноте две маленькие светящиеся точки — не глаза, нет: глаза бы моргали, — и быстро опустила голову.

— Не смотрите туда, — сказал Феяс, не оборачиваясь. — Они принимают взгляд за приглашение.

— Кто? — спросила она.

— Незваные гости, — сказал Феяс. — Застряли между мирами. Как рыба в трюме. Не опасны, если не смотреть и не отвечать, когда окликнут. Вас они могут окликнуть. У вас есть знакомые голоса.

— А тебя? — спросила Маргарет Вэйл, и в голосе её впервые прозвучало что-то похожее на интерес не к себе.

Феяс шёл молча несколько шагов. Потом сказал:

— У меня нет знакомых.

Они прошли ряд Г, ряд Д, ряд Е. Полки со сферами светились им навстречу слабым, ровным, пепельно-янтарным светом, и Маргарет Вэйл, проходя мимо, вдруг остановилась — Феяс услышал, как остановились её шаги, и сам остановился, не оборачиваясь, — и сказала тихо:

— Это они? Души?

— Части, — сказал Феяс. — Треть весом.

— И сколько их здесь?

— Не знаю, — сказал Феяс. — Старик перестал считать, когда понял, что счёт их делает его. Сосчитанное — присвоенное.

Маргарет Вэйл молчала. Потом — Феяс услышал — она сделала то, чего не делал никто из клиентов: протянула руку и прикоснулась кончиками пальцев к стеклу одного из пузырьков, осторожно, как прикасаются к стеклу зимней витрины, за которой лежит то, что тебе не по карману. Пузырёк отозвался: огонёк внутри качнулся к её пальцам, как к теплу, — и Маргарет Вэйл отдёрнула руку и перекрестилась, впервые, наверное, за сорок лет.

— Они живые, — сказала она.

— Они тёплые, — поправил Феяс. — Это не одно и то же. Идёмте. Дверь не любит ждать, хотя умеет.




Дверь зеркал

6

По дороге Феяс не оборачивался, но знал: за ними идут.

Не тварь из-под двери — та ещё спала, ещё не чуяла остатка, — а другие, пыльные, верхнеярусные, те, что жили между мирами и застряли, как застревает рыба в трюме. Они шли следом, на высоте, в темноте, где кончался свет свечи, и шли не по полу — по полкам, по корешкам, по пыли веков, и пыль под ними не вздымалась, а умирала. Феяс слышал их — не ушами, костями: тихое, суставчатое шевеление, как шевелятся пальцы, которым долго не давали работы. Они шли следом, потому что Маргарет Вэйл была тёплой, и сфера её, уже вынутая, уже в пузырьке, уже за пазухой у Феяса, светилась сквозь сукно, как светится уголёк сквозь пепел, — и они шли на это тепло, как идут на окно, за которым горит чужой очаг.

— Не оборачивайтесь, — сказал Феяс тихо. — Они идут за нами. Не за мной — за вами. За вашим теплом. Если обернётесь, они примут это за приглашение.

— А если я не обернусь? — спросила Маргарет Вэйл. Голос её был ровным, но Феяс слышал: она держит его, как держат ноту, которую нельзя сорвать.

— Тогда они пойдут за нами до двери и останутся. Они не могут войти. Двери их не пускают. Двери пускают только тех, кто платит, — и тех, кто проводит.

— А ты платишь?

Феяс не ответил сразу. Они прошли ряд Ж, ряд З, ряд И, и полки со сферами светились им навстречу слабым, ровным, пепельно-янтарным светом, и сферы, когда Феяс проходил мимо, чуть поворачивались, как поворачиваются вслед подсолнухи, — не к свету, нет: к теплу. К нему. К единственному, кто ходил между ними и молчал, как молчали они.

— Я плачу по-другому, — сказал он наконец. — Я плачу тем, что выхожу. Каждый раз. Один. Это дороже, чем кажется, мэм. Выйти одному — это не значит спастись. Это значит вернуться и снова встать за стойку, и ждать следующего, и знать, что следующий тоже не выйдет, и что ты снова выйдешь один, и что это не кончится, потому что лавка не кончается, а ты — часть лавки, и ты тоже не кончаешься. — Он помолчал. — Простите. Я не должен был говорить. За дверями молчат.

— Нет, — сказала Маргарет Вэйл тихо. — Говори. У тебя голос, как у колокольчика, когда он звенит не для всех. Говори.

Но Феяс больше не говорил. Он шёл, и свеча его горела ровно, и твари в верхних ярусах шли следом, и сферы поворачивались к нему, и библиотека дышала, и всё это было его жизнью, если то, что он делал, можно было назвать жизнью.

Дверь зеркал ждала их в конце главного прохода, первая слева, и встретила свечу Феяса тем, что отразила её триста раз: полотно двери было сплошным зеркалом от порога до темноты, и в нём, в этой вертикальной воде, стояли двое — мальчик в траурном костюме со свечой и женщина в вуали, — и отражения их были правильными, ровными, и только пламя свечи в зеркале горело не так: оно горело вниз, языком к блюдцу, как горит отражение в настоящей воде.

Маргарет Вэйл подошла ближе и вздрогнула — впервые за весь вечер.

— Я, — сказала она.

В зеркале стояла она. Но не та, что стояла перед ним: в зеркале стояла Маргарет Вэйл двадцати с небольшим лет, с лицом, которое когда-то висело над театральными подъездами, с шеей, как у лебедя на старинной гравюре, с глазами, в которых плавали огни несыгранных ролей. Молодая отражённая Маргарет смотрела на старую настоящую — и не улыбалась. Смотрела ровно, с тем профессиональным вниманием, с каким актриса смотрит на своё фото в программке: узнавая и оценивая.

— Это она? — спросила Маргарет Вэйл, и голос её стал тонким, как струна. — Это будет… так?

— Дверь даёт ровно то, что попросили, — сказал Феяс. Он стоял сбоку от зеркала, вне его поля, — он никогда не вставал перед дверью зеркал, с тех самых пор, как его отражение однажды осталось стоять, когда он отвернулся. — Вы просили молодость. Вы её получите. Но слушайте меня внимательно, мэм, потому что старик говорил правила, а я скажу порядок. Я открою дверь. Я войду с вами — это моя работа. То, что будет там, — будет с вами. Я не могу мешать. Это не потому, что я жестокий. Это потому, что дверь слышит, и если я скажу там лишнее, она исполнит и моё тоже. Молчание за дверью — единственная милость, которую я могу вам оказать.

Маргарет Вэйл повернулась к нему. Вуаль её качнулась. И Феяс увидел — в третий раз за вечер — что она сильнее большинства: она смотрела на него не как на мальчика, не как на слугу, а как на то, чем он был: на проводника, который вернётся, когда она не вернётся, — и в глазах её, старых, усталых, с драгоценным надломом, стояло то, что Феяс видел редко: не страх перед дверью, а жалость к нему.

— Бедный мальчик, — сказала Маргарет Вэйл тихо. — Ты ведь каждый раз выходишь один.

Феяс не ответил. Он взял соляной ключ — сухой, тёплый, как кость на солнце, — и вложил его в замок, которого не было видно: замок в двери зеркал открывался в отражении, и Феяс повернул ключ, глядя не на дверь, а в её полотно, туда, где в зеркальной глубине поворачивалась невидимая скважина. Что-то внутри двери щёлкнуло — мягко, как щёлкает закрывающийся медальон.

Дверь зеркал открылась — внутрь, бесшумно, и за ней не было комнаты: за ней было зеркало ещё одно, и ещё, и ещё, коридор из зеркал, уходящий в серебряную даль, и в каждом стояла молодая Маргарет Вэйл, и каждая была чуть моложе предыдущей, и самая дальняя, маленькая, едва различимая, была совсем девочкой, и все они смотрели на порог, на старую женщину в вуали, и не улыбались.

— Прошу, — сказал Феяс и отступил в сторону, пропуская её первой, как полагалось: клиент входит первым, проводник — следом, таков был порядок, и порядок был крепче стен.

Маргарет Вэйл подняла подол — жестом, которому её учили сто лет назад, в театральной школе, которой давно не было, — и шагнула через порог.

Феяс вошёл следом. Свеча его погасла на пороге — в коридоре зеркал гореть было нечему, — и дверь за ними закрылась, мягко, как закрывают дверь в комнату, где спят.

7

Внутри двери зеркал было холодно — не морозно, а по-зеркальному: холод этот не забирал тепло, он его отражал.

Сначала они шли молча. Потом молчание стало невозможным — не потому, что кто-то заговорил, а потому, что коридор начал говорить сам.

Зеркала по обе стороны не были пусты. В каждом стояла Маргарет Вэйл — молодая, молодая, молодая, — но не все стояли смирно. В некоторых — Феяс видел это краем глаза, не поднимая головы, — молодые Маргарет двигались не так, как двигалась настоящая: они поворачивались, они склоняли головы, они поднимали руки — не к лицу, нет; к стеклу, изнутри, и стучали. Тихо. Вежливо. Как стучат в окно те, кто знает, что им не откроют, но стучат из привычки, из вежливости, из того, что осталось от надежды. И в каждом таком зеркале, за молодой Маргарет, в глубине, в серебряной воде, стояло что-то ещё — тонкое, суставчатое, белое, — и смотрело на стук, и ждало.

— Не смотрите, — сказал Феяс. — Не отвечайте. Не стучите в ответ.

— Я не стучу, — сказала Маргарет Вэйл, и голос её был ровным, но Феяс слышал: она держит его, как держат ноту, которую нельзя сорвать. — Это они стучат. Все мои роли. Все мои лица. Они стучат, потому что знают: я ухожу, а они остаются. Они всегда остаются, мальчик. Актриса умирает — роли остаются. Вот почему я не боюсь. Я иду туда, где я — одна. А они пусть стучат. Пусть знают, каково это — остаться.

Она шла быстрее, и Феяс шёл следом, ровно, не ускоряясь, и зеркала стучали, и в глубине их, в серебряной воде, белые суставчатые твари прижимались к стеклу изнутри, распластывались, как распластывается о стекло аквариумная тварь, и показывали свои лица — похожие на лица, как похожа на лицо маска, слепленная из чужих пальцев, — и Феяс не смотрел, и Маргарет Вэйл не смотрела, и коридор зеркал шёл с ними, и стучал, и ждал.

Коридор уходил вдаль, и вдаль эту нельзя было измерить, потому что каждое зеркало содержало все остальные, и глаз, пытаясь сосчитать глубину, срывался, как срывается взгляд с бесконечной лестницы в двух поставленных друг против друга стёклах. Света здесь не было — и всё было видно: зеркала светились сами, мертвенно, слабо, серебром под водой, и в этом свете Маргарет Вэйл шла вперёд, а Феяс шёл следом, и по обе стороны от них, в тысячах стёкол, шли тысячи Маргарет Вэйл — молодых, молодых, молодых, — и все они шли не в ногу. Каждая запаздывала на свой волос, на свой вздох, на свою долю секунды, и от этого весь коридор, вся эта серебряная кишка, казалась живой, дышащей, гофрированной, как жабры невозможной рыбы.

Феяс шёл и смотрел себе под ноги. Это было правило, которого не было в правилах, но которое он выучил раньше всех правил, — в самый первый свой провод, когда ещё не знал, что умеет то, чего не умеют другие: в дверях не смотри по сторонам дольше, чем смотришь под ноги. Миры за дверями были не злы — Феяс давно это понял, — они были точны; они исполняли, и в исполнении не было места состраданию, как нет его в исполнении приговора, — и потому они красились. Каждый мир надевал своё лучшее платье. Дверь цвета старой бронзы надела синие своды и тёплые холмы. А коридор зеркал надел её, Маргарет Вэйл, тысячу раз, и шёл рядом с ней, и не спешил.

— Они все — я, — сказала Маргарет Вэйл. Голос её в коридоре звучал дважды: один раз — здесь, и один раз — из всех зеркал сразу, с запозданием, с отзвуком, и от этого казалось, что говорит не одна женщина, а хор. — Все до одной. Вот эта — «Ромео», первый сезон, я в этот год сломала ногу и сыграла три спектакля на переломе. Вот эта — «Леди Макбет», смотри, мальчик, смотри, вот эта шея, я её потом сорок лет укутывала от сквозняков, а она вот она, стоит себе. А вот эта… — Она остановилась. — Вот эта я не помню.

Феяс, глядя под ноги, видел — по отражениям в полу, потому что пол здесь был тоже зеркальный, — видел, куда она смотрит: в зеркало слева, третье от поворота, которого не было. В нём стояла девочка лет двенадцати, не больше, в простом ситцевом платьице, босая, с растрёпанными кудрями, и смотрела она не на Маргарет Вэйл, а куда-то мимо, в сторону, с тем выражением, с каким смотрят в окно, за которым уходит поезд.

Между тем коридор не был пуст.

Феяс знал это — знал не глазами, а тем чувством, каким знают о присутствии в доме, где никого не должно быть: по тому, как ведёт себя воздух. Воздух в коридоре зеркал был ровный, мёртвый, отражающий, — и в нём, в этой ровности, была складка. Что-то шло впереди них, между стёклами, не по полу — по отражениям; оно передвигалось в глубине зеркал, из одного в другое, как передвигается тень по воде, и Феяс видел его краем глаза: быстрое, суставчатое, белое, — то самое, что потом, в библиотеке, будет иметь много коленей и глазки, как у варёной рыбы. Оно шло впереди и ждало. Оно знало, что в конце коридора будет остаток, — в дверях всегда оставался остаток, — и оно шло к нему, как идёт к столу та, что ест то, что падает.

— Не смотрите в зеркала подолгу, — сказал Феяс Маргарет Вэйл. — Не в те, что глубокие. В мелкие можно. В глубокие — нет.

— Почему?

— Потому что там смотрят, — сказал Феяс. — Не отражения. То, что за ними. Зеркала здесь не плоские, мэм. Они как окна в аквариуме: вы смотрите внутрь, а внутри — смотрят наружу. И у них… — он подобрал слово, — у них бывают аппетиты.

Маргарет Вэйл послушалась. Она шла, глядя прямо, и только раз — Феяс слышал — вздрогнула, когда в одном из зеркал, глубоком, как колодец, что-то белое и быстрое метнулось к самой поверхности стекла и прижалось к нему изнутри, распласталось, как распластывается о стекло аквариумная тварь, и на мгновение показало ей своё лицо: оно было похоже на лицо, как похожа на лицо маска, слепленная из чужих пальцев, — и Маргарет Вэйл отвернулась и пошла быстрее, и Феяс пошёл следом, ровно, не ускоряясь, потому что ускоряться было нельзя: коридор считал спешку за страх, а страх — за вкус.

— Это не роль, — сказала Маргарет Вэйл медленно. — Это… это я до того. До сцены. Я забыла её. Я совсем её забыла. Она…

— Не подходите, — сказал Феяс.

Он сказал это ровно, не повышая голоса, потому что голос здесь нельзя было повышать: коридор зеркал собирал звук, как собирает свет, и крик здесь становился тысячей криков, а тысяча криков в месте, где всё отражает, могла разбудить то, что спало между стёклами. Маргарет Вэйл послушалась — остановилась, хотя уже подняла руку.

— Почему? — спросила она, и в голосе хором прозвучала обида.

— Потому что она не вы, — сказал Феяс. — Она то, что от вас осталось по эту сторону стекла. Здесь всё наоборот, мэм. В мире вы носите отражение внутри. Здесь отражения носят вас. — Он помолчал, подбирая слова, — он редко говорил за дверями, и слова приходили к нему здесь медленно, как приходят в гору. — Вы просили молодость. Дверь приготовила. Но молодость нельзя надеть, как платье: она не лежит в шкафу. Её можно только… поменять местами. Как в зеркале. Одна сторона выходит. Другая остаётся.

Маргарет Вэйл смотрела на него. В тысяче зеркал тысяча молодых Маргарет повернули головы — все, кроме босоногой девочки, которая смотрела в окно, которого не было.

— Ты знал, — сказала Маргарет Вэйл. Не спросила — сказала. — Ты знал, когда вёл меня.

— Я знал, что дверь исполнит ровно, — сказал Феяс. — Как — не знал. Я никогда не знаю как. Это милосердие дверей, мэм: они каждый раз придумывают заново. — Он впервые за весь путь поднял глаза от пола и посмотрел на неё — прямо, серыми, миндалевидными, рыбьими глазами, и в этих глазах, равнодушных, как витринное стекло, Маргарет Вэйл вдруг увидела то, чего не видела ни в одном зеркале коридора: её отражение, маленькое, настоящее, старое, в вуали. Он единственный здесь отражал её настоящей. — Но вы ещё можете вернуться. До конца коридора — можно. После конца — нет. Там порог второй. Вы его не увидите, он из света. Переступите — и всё.

— А за ним?

— За ним — то, что вы просили. Молодость. Вы будете молодой, мэм. Такой, какая стоит вот в этих стёклах. Вы выйдете в мир — в мир выйдете. — Феяс помолчал. — Не я знаю это. Дверь поёт это. Я выучил их песни, как вы учили роли.

— А цена? — спросила Маргарет Вэйл тихо. — В чём цена, мальчик? Плата-то взята.

— Плата взята за вход, — сказал Феяс. — А цена — она всегда в конце коридора. И она не моя и не старикова. Она ваша. Вы её с собой принесли, ещё с Бонд-стрит. — Он снова посмотрел под ноги. — Идите. Я провожу до порога. Дальше — нельзя. Дальше дверь считает сама.

8

Конец коридора выглядел как его начало: зеркала, зеркала, зеркала, серебро под водой. Но Феяс видел — он всегда видел, отсюда его работа: за последним зеркалом стоял свет, и свет этот был живой, тёплый, янтарный, похожий на свет рампы, — и Маргарет Вэйл увидела его тоже, и остановилась, и дышала, и вся она, от вуали до туфель, тянулась к этому свету, как тянется к огню озябший.

— Там сцена, — сказала она. — Мальчик, там сцена. Я слышу. Там… шумит зал.

Феяс ничего не слышал — ему никогда не слышалось то, что слышалось им, в этом тоже состояла его работа: слышать только двери, — но он кивнул. Он верил. Дверь давала ровно то, что просили, а просила Маргарет Вэйл — Феяс понял это теперь, в конце коридора, поздно, как понимал всегда, — просила она не кожу и не кровь: она просила зал. Глаза, которые смотрят. Темноту, которая дышит. Молодость была только формой — старик был прав, старик всегда был прав, в этом состояла его функция, — а содержанием была публика.

— Мэм, — сказал Феяс. — Последнее. Помощник не лжёт клиентам — это четвёртое правило, и оно моё, и я держу его даже здесь, где ложь — строительный материал. Я не знаю, будет ли вам там хорошо. Я знаю только, что будет ровно то, что вы просили. Не больше. — Он помолчал. — Зеркало здесь — не стекло. Здесь стекло — кожа. Кто выходит из зеркала, выходит отражением: он в мире, но он не в мире, он по ту сторону того, что люди трогают. Вас будут видеть. Вами будут восхищаться. Вас не смогут… — он подобрал слово, простое, как камень, — потрогать. Вы будете прекрасны, мэм. И за стеклом.

Маргарет Вэйл стояла, глядя на свет. Шум зала — Феяс теперь и сам слышал, или ему казалось, — вставал за последним зеркалом, как встаёт море за дюной.

— За стеклом, — повторила она. — Молодая. За стеклом. Как картина. Как… афиша. — Она вдруг усмехнулась, и усмешка была та самая, медная, отлитая из сорока лет аплодисментов. — Знаешь, мальчик, что самое смешное? Я всю жизнь к этому и шла. Висеть над подъездом. В три человеческих роста. Нетронутой. — Она поправила вуаль, расправила плечи, и Феяс увидел: она делает вход, последний, на сцену, которую ей приготовила дверь. — Сорок лет я боялась, что меня забудут. Теперь меня будут помнить вечно — вот в этих стёклах, в каждой луже, в каждом окне. Ты прав: ровно то, что просила. Я просила вернуть молодость. Она вернулась. То, что вернувшаяся молодость — это я, а я — больше не я… — она пожала плечами, королевски, — это уже пунктик. У двери, как у хорошего драматурга: всё решает пунктик.

Она повернулась к Феясу. В тысяче зеркал повернулись тысяча её.

— Скажи старику, — сказала Маргарет Вэйл, — что зрительница из него была лучше, чем из всех, кто сидел в креслах. Галёрка плачет честнее. — Она помолчала. — А тебе, проводник, скажу то, что не скажет никто из тех, кого ты ещё проведёшь: мне не жаль. Слышишь? Запомни моё лицо таким, старым, — ты умеешь помнить, я вижу, ты весь, как конторская книга. Помни: одна была, которой не жаль.

Она шагнула к последнему зеркалу — к свету, к шуму зала, к порогу из света, которого Феяс не мог переступить, — и на границе его, на самой черте, обернулась ещё раз, уже не к Феясу, а к третьему зеркалу слева, где стояла босая девочка в ситцевом платьице и смотрела мимо, в окно, которого не было.

— И ты иди, — сказала Маргарет Вэйл ей тихо. — Смотри. Смотри же, глупая. Там уходит поезд.

И переступила.

На пороге из света стояла кровь.

Не лужа — граница. Тонкая, как волос, красная, как кадка с вином, она шла по полу коридора, от зеркала к зеркалу, и пересекала проход там, где кончался свет и начиналось то, что дверь считала своим. Феяс увидел её раньше, чем Маргарет Вэйл, — он всегда видел границы раньше, в этом тоже состояла его работа, — и остановился, и поднял руку, и Маргарет Вэйл остановилась, глядя на свет, на рампу, на зал, который шумел за последним зеркалом, как шумит море за дюной.

— Что это? — спросила она.

— Цена, — сказал Феяс. — Не плата. Цена. Плата взята. Цена — здесь. Каждая дверь берёт её по-своему. Эта — кровью. Не вашей. Моей.

Он достал из кармана нож — маленький, с костяной ручкой, который старик дал ему давно, сказав: «Для дверей. Не для людей», — и провёл лезвием по ладони, по той самой, на которой уже остался рисунок, похожий на букву. Кровь пошла сразу — тёмная, тяжёлая, медленная, как идёт мёд, — и Феяс капнул её на границу, на красную нить, и нить вспыхнула, как вспыхивает фитиль, и погасла, и на её месте осталась полоса света, шире, чем была, — проход.

— Зачем? — спросила Маргарет Вэйл. Она смотрела на его ладонь, на кровь, которая уже останавливалась, уже затягивалась, уже заживала, — и в глазах её, старых, усталых, с драгоценным надломом, стояло то, что Феяс видел редко: не ужас, а понимание.

— Чтобы вы прошли, — сказал Феяс. — Дверь берёт плату за вход — душой. А за проход — кровью проводника. Таков порядок. Он старше меня. Он старше старика. Он — часть договора, по которому я вхожу и выхожу. Я плачу за вас, мэм. Чтобы вы не платили дважды.

— А ты? — спросила Маргарет Вэйл тихо. — Ты-то выйдешь?

— Я всегда выхожу, — сказал Феяс. — Я единственный, кто выходит. Поэтому я плачу кровью, а не душой. Душа у меня… — он помолчал, подбирая слово, — уже занята. Дверь, которая её взяла, ждёт меня в конце. Она не отдаст меня другим. Она бережёт. Как берегут то, что уже своё.

Он отступил в сторону, пропуская её к проходу, и Маргарет Вэйл подняла подол — жестом, которому её учили сто лет назад, — и шагнула через границу, через полосу света, и на мгновение, на один только миг, кровь Феяса на полу вспыхнула снова, и в этой вспышке он увидел: граница не исчезла. Она перешла. Она встала за Маргарет Вэйл, отрезая путь назад, и стала стеной, и стена эта была из света, и свет был крепче стекла, крепче кости, крепче всего, что люди зовут невозможным.

— Иди, — сказала Маргарет Вэйл, уже по ту сторону, уже в янтаре, уже молодая, — и голос её был звонок, и чист, и мёртв, как звонок хрусталя. — Иди, мальчик. И помни: одна была, которой не жаль.

Феяс стоял по эту сторону границы и смотрел, как она уходит в свет, в рампу, в зал, который смотрел и не слушал, — и кровь на его ладони уже зажила, и рисунок на коже стал чуть глубже, чуть яснее, и буква, которой не было в алфавите, стала чуть ближе к тому, чтобы быть прочитанной.




Две Маргарет по разные стороны стекла

9

Феяс стоял и смотрел — это была его работа: смотреть до конца.

На пороге Феяс сделал то, чего не делал никогда раньше: он задержался.

1...45678...12
bannerbanner