
Полная версия:
Бунтари целуют отчаянно
– Да-да, конечно, – я кивнул, стараясь собраться с мыслями. – Я только возьму её вещи.
– Не нужно, – врач мягко отстранил меня. – Сейчас главное – доставить её в больницу. Остальное потом.
Внизу отец наконец-то проснулся от шума.
– Что происходит? – его мутный взгляд остановился на нас.
«Только не сейчас. Только не начинай свои пьяные причитания», – мысленно взмолился я, чувствуя, как внутри всё сжимается от ярости и бессилия.
– Молчи, – прорычал я, подхватывая Лику на руки. – Если что-то понадобится – звони.
Её маленькое тельце казалось таким хрупким в моих руках. Дыхание прерывистое, горячее. Я чувствовал, как её пульс бьётся неровно, словно пытается вырваться из грудной клетки.
В машине скорой помощи я прижимал сестру к себе, пока она не провалилась в тяжёлый сон. Каждая секунда казалась вечностью. Я вглядывался в её лицо, пытаясь запомнить каждую черточку, каждую веснушку. Вдруг это последний раз, когда я вижу её такой?
Часы тянулись бесконечно. Каждая минута превращалась в пытку. Я не мог усидеть на месте, постоянно вскакивал, ходил из стороны в сторону, грыз ногти, хотя давно бросил эту привычку.
В коридоре пахло лекарствами и страхом. Страхом, который пропитал каждую клеточку моего тела. Я смотрел на дверь, за которой лежала Лика, и не мог поверить, что это происходит со мной.
Каждый звук в коридоре заставлял меня вздрагивать. Шаги медсестер, скрип каталок, чьи-то приглушенные разговоры – всё это отзывалось острой болью в груди. Я пытался читать, но буквы прыгали перед глазами, сливаясь в бессмысленные пятна.
Наконец, вышел врач. Высокий, седой, с усталыми глазами человека, который видел слишком много страданий.
– Как она? – я вскочил так резко, что стул с грохотом опрокинулся. В этот момент я был готов на всё – бежать, драться, умолять, только бы она была в порядке.
– Состояние тяжелое, но стабильное, – ответил он, глядя мне прямо в глаза. Его голос был спокойным, но я заметил, как он на мгновение задержал взгляд на моей руке – той самой, что была в крови Лики.
– Мы ввели антибиотики, поставили капельницу. Нужно будет сдать анализы, – продолжал он, доставая папку с записями.
Я выдохнул, чувствуя, как напряжение медленно отпускает мышцы. Как будто кто-то невидимый ослабил удавку на шее. Но внутри всё ещё бушевала буря.
– Можно к ней? – спросил я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
– Только на пять минут, – строго ответил врач. – Ей нужен покой.
Я кивнул, не слыша его слов. В голове пульсировала только одна мысль: увидеть её, убедиться, что она жива, что с ней всё будет хорошо.
В палате было темно и прохладно. Лика лежала под капельницей, бледная, но уже не такая горячая. Её дыхание было ровным, спокойным. Я подошел к кровати, чувствуя, как сердце сжимается от боли и нежности.
– Макс… – прошептала она, открывая глаза. Её голос был слабым, но я услышал в нём столько силы, столько жизни.
– Я здесь, – я взял её руку, чувствуя, как тонкие пальцы сжимают мои. Как будто она боялась, что я исчезну, растворюсь в воздухе.
– Всё будет хорошо, – прошептал я, хотя внутри всё кричало от страха и тревоги. – Я не оставлю тебя. Никогда.
Её губы дрогнули в слабой улыбке, и я почувствовал, как по щеке скатилась слеза. Первая за долгое время. Слеза облегчения и благодарности за то, что она жива.
Она слабо улыбнулась и снова закрыла глаза.
Эта улыбка – едва дрогнувшие губы, тень чего-то, что могло бы быть смехом, если бы не жар, не слабость, не эта проклятая болезнь. Но даже такая, она была настоящей. Ликиной. И ради одной этой улыбки я готов был сжечь весь мир.
Я просидел рядом до самого утра, охраняя ее сон, как делал это всегда.
Пальцы сами сжимались в кулаки, когда она вздрагивала. Опять снится. Что? Кошмар? Боль? Я не знал. Знало только это хрупкое существо под одеялом, которое даже во сне цеплялось за край моей кофты, будто боялось, что я испарюсь.
В палате было тихо, только писк приборов нарушал эту тишину.
Мерзкий, металлический звук. Каждые пятнадцать минут – короткий, высокий «бип». Как счетчик. Как напоминание: время идет, а ты бессилен. Я ненавидел этот звук. Ненавидел белые стены, запах антисептика, даже скрип кровати, когда Лика поворачивалась. Но больше всего ненавидел себя – за то, что не уберег.
Каждый раз, когда Лика вздрагивала во сне, моё сердце замирало.
– Тихо, сестренка… – Шепот вырывался сам собой, и я гладил ее по волосам, как она любила.
Пальцы дрожали. 38,9. Все еще высоко.
Я прикрыл глаза и молился – впервые за долгие годы. Не богу. Просто… в никуда.
"Сделай так, чтобы ей стало легче. Возьми что угодно взамен".
Но мир, как всегда, молчал.
Рассвет пробился сквозь жалюзи, окрашивая больничный коридор в серый цвет.
Этот свет казался чужим. Не теплым, не живым – просто серым пятном на полу. Как будто даже солнце знало: здесь нет места надежде.
Медсестра зашла проверить капельницу, улыбнулась мне:
– Вам бы тоже отдохнуть.
Я посмотрел на ее бейдж. "Ольга". Добрая, наверное. У самой дети, судя по обручальном кольцу. Но сейчас ее забота раздражала.
– Я останусь здесь, – отрезал я, не отводя взгляда от сестры.
Голос звучал хрипло, будто я всю ночь кричал. Может, так и было.
Медсестра вздохнула, но не настаивала. Ее шаги затихли в коридоре, а я снова остался один.
С Ликой.
С писком аппаратов.
С страхом, который грыз меня изнутри, как только я закрывал глаза.
"А если ей станет хуже?"
"А если…"
Я резко встряхнул головой. Нет.
Лика слабо зашевелилась, и я тут же наклонился.
– Макс… – ее губы едва шевельнулись.
– Я здесь.
Она не открыла глаз, но ее пальцы слабо сжали мои. Холодные.
И в этот момент я понял: я прибью того, кто посмеет забрать ее у меня.
Даже если это будет сама смерть.
Глава 7
Аня Воронцова
Это утро началось с той особенной тишины, которая бывает только в моменты, когда мама что-то подозревает. Тишины, в которой каждый звук – будь то звон чайной ложки о чашку или хруст моего бутерброда – кажется оглушительным. Её взгляд, скользящий по мне, был полон невысказанных вопросов, а пальцы нервно теребили край скатерти.
– Анечка, ты вчера… поздно легла. И этот… Макс… – её голос дрогнул, как всегда, когда она пытается быть деликатной, но её материнский инстинкт не даёт ей молчать.
Я тяжело вздохнула, отодвигая тарелку. В горле встал ком – она всё заметила. То, как он стремительно выскользнул за дверь, как небрежно бросил свою куртку на вешалку, как я мямлила что-то невразумительное в ответ на её немой вопрос.
– Мааам, – протянула я, стараясь, чтобы мой голос звучал ровно, даже немного раздражённо. – Я же говорила, что у нас проект. Нас в пару поставили. Что тут такого? Пришёл, обсудили план, ушёл. Всё.
Каждое слово казалось мне таким фальшивым, таким картонным, что хотелось самой скривиться от отвращения к собственной лжи. Она покачала головой, не веря, но и не решаясь на прямой допрос.
– Он такой… странный, Аня. Этот Макс. Говорят, проблемы с дисциплиной… Я просто волнуюсь.
Она всегда так – волнуется. За меня, за моё молчание, за мои поступки, которые она не может понять. Эта тревога висит между нами тяжёлым свинцовым занавесом. Мне вдруг стало так жалко её – эту хрупкую женщину с вечно испуганными глазами. Но одновременно внутри закипало раздражение – от её страхов, от моей лжи, от этого бесконечного клубка недомолвок.
– Всё в порядке, мам. Поверь, – прошептала я, вставая.
“Поверь” – эти слова я произносила всё реже и реже.
Её тревога, как тень, следовала за мной до самых дверей учебного заведения. Но там её мгновенно сменило другое чувство – настороженная пустота. Его место за последней партой у окна было пустым. Не просто пустым – оно зияло, как вырванный зуб. Макса не было. Не опаздывал, не прогуливал украдкой – его просто не было. И это отсутствие било по нервам сильнее, чем его присутствие, которое обычно раздражало и выводило из себя.
Я не могла отвести взгляд от этого пустого места. Казалось, даже воздух вокруг него был другим – более густым, более тяжёлым. Словно там, где недавно сидел Макс, осталась какая-то невидимая дыра, затягивающая в себя всё внимание.
«Московская» без своего «Бунтаря». Как странно звучит. И почему-то больно. Глупо, до слёз глупо, что это меня так задело.
Объяснение пришло позже, на классном часе. Наша Анна Викторовна, всегда такая собранная и деловая, сегодня выглядела совершенно разбитой. Её голос дрожал, когда она произнесла эти страшные слова:
– Ребята… у Макса… случилось горе.
В классе повисла мёртвая тишина. Я чувствовала, как воздух становится густым и тяжёлым.
– Его младшая сестра… она тяжело больна. Очень тяжело. Нужна дорогостоящая операция, лечение… Семья… не справляется.
По рядам прокатился шёпот. Сестра? У Макса есть сестра? Никто не знал, кажется. Он никогда не говорил о семье. Этот образ одинокого волка, циника, которому всё до лампочки – он треснул, как дешёвая маска.
– Мы открываем сбор средств, – продолжала Анна Викторовна, глотая слёзы. – Любая помощь… Любая сумма…
Что-то острое и горячее сжалось у меня под рёбрами. Сестра. Маленькая девочка. Макс, который вчера был здесь, с его колючими шутками и вызывающим взглядом… а сегодня где-то там, в кромешном аду страха и беспомощности.
Я представила его не сломленным, нет – яростным, отчаянным, стиснувшим зубы перед лицом этой несправедливости. И эта картина ударила сильнее любой жалости.
На большой перемене я подошла к столу, где собирали деньги. Две девочки из актива записывали пожертвования в тетрадь. Я достала кошелёк. Все накопленные деньги на новые наушники, на книгу, на что-то ещё… Не думая, не колеблясь, я отсчитала самые крупные купюры.
Самая большая сумма за сегодня. Я видела, как округлились глаза у девочек.
– От Ани, – сказала я тихо, не глядя на них.
Этого было так мало… Гораздо меньше, чем требовал этот внезапно разверзшийся провал в привычном мире. Я подошла к Анне Викторовне, которая устало опиралась о подоконник в коридоре. Её плечи казались такими хрупкими, словно она несла на себе тяжесть всего мира.
– Анна Викторовна… – мой голос звучал хрипло, почти надрывно. – А… чем-то ещё помочь можно? Может, продукты куда-то отвезти? Сиделку найти? Что-нибудь… – я ловила её взгляд, ища хоть какую-то зацепку, возможность действовать, а не просто кинуть деньги в бездну.
Она посмотрела на меня усталыми, немного удивлёнными глазами. Пожала плечами.
– Спасибо, Аня. Очень хороший порыв. Но пока… пока только деньги. Это самое важное сейчас. Если что-то ещё понадобится – скажу.
Её взгляд скользнул куда-то мимо, в свои тяжёлые мысли. Я почувствовала себя ненужной, глупой. Словно моё желание помочь было неуместным, навязчивым. Отступила, чувствуя, как внутри всё сжимается от бессилия.
И тут меня настигли сплетни. Они висели в воздухе, липли к спине, как липкая паутина.
– …видела, сколько скинула? Целую кучу!– …конечно, теперь она у него на особом счету, эта «Московская»…– …наверное, уже всё было, раз так старается…– …а он-то что? Смотрел?– …слышала, вчера у неё дома был!
Каждое слово – как игла, вонзающаяся в кожу. «Московская». Это прозвище, которое раньше лишь слегка раздражало, теперь жгло как раскалённое клеймо. И это «всё было»… Грязное, пошлое предположение, брошенное шепотом где-то за спиной, заставило кровь ударить в виски. Мои руки сжались в кулаки.
Им всем какое дело? Какое им дело до Макса, до меня, до того, что происходит между нами? До того, что, возможно, даже не происходит? Я шла быстрее, стараясь не слышать, но слова впивались в сознание, как занозы.
Эти шепотки, эти грязные намёки… Они были словно яд, медленно отравляющий всё хорошее, что могло быть между нами. Я не могла понять – почему? Почему люди так любят совать свой нос в чужие дела? Почему им так важно найти грязь там, где её нет?
В моей голове пульсировала только одна мысль: я хотела помочь. Просто помочь. Без каких-либо скрытых мотивов или расчётов. Но теперь… теперь эти шепотки преследовали меня, как назойливые мухи, отравляя всё, что я пыталась сделать.
Я ускорила шаг, стараясь уйти от этих голосов, от этих грязных намёков. Но они, словно призраки, следовали за мной, проникая в сознание, оставляя после себя горький привкус разочарования.
На повороте к кабинету химии меня «случайно» обогнала Катя Смирнова – та самая сплетница с приторной улыбкой, от которой всегда хотелось скривиться. И так же «случайно» её рука с пластиковым стаканчиком дёрнулась. Холодная, липкая волна фиолетовых чернил обрушилась мне на грудь, мгновенно впитываясь в белую блузку, растекаясь уродливым, грязным пятном.
– Ой, извини! – Катя притворно ахнула, прикрыв рот ладошкой. В её глазах светилось чистое, неразбавленное злорадство. – Совсем не специально! Ну что поделать, неловкость…
Что-то внутри меня взорвалось. Всё напряжение дня, вся ярость от сплетен, от беспомощности, от этой чернильной грязи на чистой ткани – всё это вырвалось наружу с силой цунами. Я не думала. Я действовала. Одним резким движением я схватила Катю за предплечье, с такой силой, что она пискнула, и прижала её к холодной кафельной стене. Моё лицо было в сантиметрах от её внезапно побледневшего, испуганного личика. Я чувствовала, как дрожит её рука в моей мёртвой хватке.
– Слушай сюда, стерва, – мой голос был низким, хриплым, почти не моим. Он вибрировал от неконтролируемой ярости. – Если ты или кто-то из твоих кукол ещё раз осмелится на такую выходку… – Я вжала её сильнее в плитку. – Тебе не поздоровится. Поняла?
Страх в её глазах сменился наглой бравадой. Она фыркнула, пытаясь вырваться.
– Ой, напугала! – её голос дрожал, но она пыталась сохранить издевку. – Что, мамочке побежишь жаловаться? А? Давай, беги! Без неё ты ведь никто, «Московская»!
Каждое её слово било по нервам, как удар хлыста. «Московская». Это прозвище, которое раньше лишь слегка раздражало, теперь жгло как клеймо. Но я не собиралась отступать.
– Мамочка здесь ни при чём, – процедила я, сжимая её руку ещё сильнее. – А вот ты сейчас поймёшь, что значит иметь дело со мной.
В её глазах мелькнул настоящий страх. Она больше не пыталась храбриться.
– Отпусти… больно… – прошептала она, и в её голосе впервые прозвучала настоящая паника.
Я медленно разжала хватку, отступая на шаг. Её трясло, она потирала руку, бросая на меня полные ненависти взгляды.
– Запомни этот момент, – сказала я, глядя ей прямо в глаза. – Потому что если ты ещё раз…
Не договорив, я развернулась и пошла прочь. Внутри всё ещё бушевала ярость, но теперь к ней примешивалось странное чувство удовлетворения. Впервые за всё время я не позволила им растоптать себя. Впервые дала отпор.
Блузка была испорчена, но это казалось такой мелочью по сравнению с тем, что произошло. Я чувствовала, как внутри что-то меняется. Словно я наконец-то нашла в себе силы противостоять этим сплетням, этой грязи, этим попыткам унизить меня.
Эти слова – «никто» и «мамочке» – вонзились в меня, как острые ножи, прямо туда, где копилась вся моя затаённая обида. Туда, где жила боль от маминой тревоги, от её непонимания, от того, что даже здесь, в колледже, это стало оружием против меня. Я отпустила Катю так резко, что она едва удержалась на ногах. Чернильное пятно на моей груди пульсировало, словно второе сердце – сердце гнева и унижения. Она, потирая руку, с торжеством в глазах шмыгнула за угол, оставив меня одну.
Я прижалась спиной к той же холодной стене, по которой только что швырнула её. Дыхание было тяжёлым, прерывистым. Фиолетовая клякса расползалась по белой ткани, как ядовитый цветок, словно живая опухоль на моей коже.
«Никто… Без неё ты никто…» – эти слова эхом отдавались в висках, пульсировали в такт с чернильным пятном на груди. Я закрыла глаза, пытаясь заглушить этот голос, заглушить ярость, заглушить жгучую боль от чернил и слов. Но холод стены проникал сквозь тонкую ткань рубашки, напоминая о другом холоде – о том, что ждало Макса где-то там, за стенами этого учебного заведения, где пахло чернилами и злобой.
В этот момент я почувствовала себя такой одинокой. Одинокой перед лицом всех этих сплетен, перед лицом маминой тревоги, перед лицом собственной беспомощности. Как подступиться к маме с её вопросами и тревогой? Как подступиться сейчас к самой себе?
Я стояла, прижавшись к стене, и чувствовала, как внутри что-то медленно умирает. То, что раньше казалось важным – оценки, мнения одноклассников, мамины упрёки – теперь казалось таким мелким, таким ничтожным перед лицом настоящей беды. Перед лицом болезни маленькой сестры Макса, перед лицом его боли, которую он так старательно скрывал за маской циника.
В моей голове кружились мысли, как осенние листья в ветреный день. Мысли о том, что я не могу помочь так, как хочу. О том, что мои добрые намерения превратили в грязные сплетни. О том, что даже моя ярость, выплеснутая на Катю, не принесла облегчения.
Я открыла глаза и посмотрела на чернильное пятно. Оно казалось символом всего происходящего – грязным, уродливым, въевшимся в ткань, как эти сплетни въелись в сознание одноклассников. Но в этот момент я поняла одну важную вещь: пусть они говорят что хотят, пусть продолжают свои грязные игры. Я не позволю им определить, кто я есть на самом деле.
С трудом оторвавшись от стены, я пошла дальше. Блузка была испорчена, но внутри что-то начало меняться. Словно я наконец-то нашла в себе силы противостоять этим сплетням, этой грязи, этим попыткам унизить меня. И пусть они говорят что хотят.
Глава 8
Макс Воронов
Больничная тишина оглушает меня сильнее любого крика. Здесь всё пропитано не лекарствами, как многие думают, а липким страхом. Он въедается в одежду, просачивается сквозь кожу, заползает в самое нутро. И безысходность… серая, как больничные стены, безысходность, что расползается по потолку уродливыми трещинами.
Я снова сижу на этом чёртовом пластиковом стуле возле кровати Лики. Кажется, мои бёдра уже срослись с ним. Ночь сейчас или день? Время здесь потеряло всякий смысл. Его отсчитывают только писк мониторов над койками соседей по палате да прерывистое, редкое дыхание моей сестрёнки.
Она спит? Или просто лежит с закрытыми глазами? Её лицо словно восковая маска, а маленькая ладошка такая холодная в моей руке. Я держу её крепко-крепко, боясь отпустить. Боюсь, что если разомкну пальцы, она растворится в этой серой безнадежности и никогда не вернётся.
– Операция. Срочно.
– Лечение. Дорогостоящее.
– Шансы есть… но…
Это короткое «но», произнесённое врачом едва слышно, будто сквозь зубы, впилось в мой мозг ржавым крюком. Но денег нет. Но отец… Но мы – Вороновы. Отбросы общества, обречённые прозябать в ржавой клетке этого города и гнить в подворотнях.
Смотрю на Лику, на её тёмные ресницы – два веера на бледном лице. Она так похожа сейчас на маму… ту маму, которую я едва помню – нежную, с ароматом пирогов, а не перегара и тоски. Мама бы не позволила этому случиться. Она бы землю рыла, но нашла деньги. А отец… отец нашёл бутылку. Как всегда.
Сжимаю её руку ещё крепче, будто это может что-то изменить. Будто моё отчаяние способно сотворить чудо. Но чудо стоит денег, а у нас их нет.
Бессилие накатывает волнами, обжигая вены расплавленным свинцом. Я стискиваю зубы так сильно, что, кажется, они вот-вот раскрошатся. Кулаки сжимаются сами собой, до белизны костяшек. Внутри бушует буря – хочется крушить, ломать, рвать на себе волосы от отчаяния. Но здесь нельзя. Здесь царит тишина – оглушительная, пронзительнее любого крика. А Лика спит, и я не имею права её разбудить. Не имею права.
Цифры из разговора с врачом вспыхивают в мозгу, словно раскалённые добела молнии. Сумма… чудовищная, непосильная. Даже если продать всё до последнего гвоздя в нашем ветхом доме, даже если пойти на преступление – всё равно не хватит. Никогда не хватит.
– Воронов? Ты здесь?
Голос медсестры Ольги вырывает меня из этого кошмара из цифр и расчётов. Она смотрит на меня своим уже привычным взглядом – в нём усталость и жалость, которую я ненавижу.
– Твой отец… он внизу. Его не пустили – он не в том состоянии, чтобы кого-то пускать. Но спустись, пожалуйста. Он пугает всех своим видом.
В её глазах – немой призыв: не связывайся. Он пьян.
Я молча киваю, не в силах выдавить ни слова. Гнев – острый, знакомый до боли – на мгновение вытесняет бессилие. Он осмелился прийти сюда? После всего?
Осторожно высвобождаю свою руку из слабой хватки Лики, поправляю одеяло. Её губы чуть шевелятся, словно она что-то шепчет во сне.
– Не уходи, Макс… – слышу я её шёпот.
Сердце замирает, будто кто-то сжал его ледяной рукой.
– Я скоро, Ликс, – шепчу в ответ, касаясь её горячего лба. – Я скоро вернусь.
Каждое слово даётся с трудом, словно горло сдавило стальными тисками.
Спускаюсь по лестнице, чувствуя, как свинцовое бессилие сменяется обжигающей яростью. Она – мой щит, моё оружие. С ней легче дышать, легче держать себя в руках.
В вестибюле вижу его – прислонился к стойке информации, шатается из стороны в сторону. Глаза мутные, рубашка мятая, а запах перегара окутывает его, как ядовитое облако. Заметив меня, он пытается принять важный вид, но получается лишь жалкая пародия.
– Максимка! – его голос звучит хрипло и громко. Люди оборачиваются, и мне хочется провалиться сквозь землю. – Я хочу к своей дочери! Почему меня не пускают, а?
Каждый его вздох, каждое слово – словно плевок в лицо Лике, маме, мне.
– Тебе нужно отдохнуть, – говорю я, стараясь говорить спокойно. Не хочу, чтобы другие люди видели этот позор.
– Не ври мне! – он грозит мне пальцем, его голос становится всё громче. – Я имею право видеть свою дочь!
– Успокойся, – пытаюсь урезонить его, но он уже не слышит.
– Нет! Я требую, чтобы меня пропустили! Моя дочь там, я должен её увидеть!
Его крики привлекают внимание. Люди начинают собираться вокруг. Медсёстры пытаются успокоить его, но он только распаляется.
– Уберите руки! Я имею право!
В этот момент появляется охрана.
– Мужчина, вам нужно успокоиться.
– Не трогайте меня! Я отец!
Он начинает размахивать руками, пытается прорваться к лестнице. Охрана пытается его удержать, но он сопротивляется.
– Прекратите! – кричу я, но он не слышит.
Ситуация накаляется. Люди в панике отступают. Медсёстры в ужасе наблюдают за происходящим.
– Успокойтесь, или мы будем вынуждены применить силу! – предупреждает охранник.
– Да что вы себе позволяете?! – орёт отец, пытаясь вырваться.
Охрана действует решительно. Его выводят из больницы. Я подхожу к поста медсестёр.
– Пожалуйста, – умоляю я, – позвольте мне остаться здесь на ночь. Я не могу оставить Лику одну.
Одна из медсестёр, Ольга, смотрит на меня с сочувствием.
– Хорошо, Максим. Ты можешь остаться. Мы устроим тебя в комнате отдыха.
Я киваю, благодарный за эту возможность. Отец уже исчез за дверями больницы, а я возвращаюсь к Лике.
Она всё так же спит, и я снова беру её руку. Моя тюрьма. Мой смысл.
Внезапно слышу обрывки разговора двух медсестёр у поста:
– Бедный мальчик…
– Да, такое испытание для ребёнка…
Я закрываю глаза, стараясь не думать о том, что произошло. Сейчас главное – Лика. Всё остальное может подождать.
Поднимаюсь по лестнице, стараясь не слушать, но слова сами врываются в сознание, пронзая его острыми иглами.
– …да, в их колледже сбор организовали. Для его сестры, бедняжки.
– Сколько же там собрали?
– Говорят, уже больше ста тысяч! Учителя, родители, дети… даже та новенькая, дочь мэра, крупно скинулась, говорят…
Шок пронзает меня насквозь. Сначала ледяная волна, потом обжигающая. Стыд. Жгучий, унизительный. Сбор? В колледже? Для нас? Для Лики? Весь класс? Учителя? Аня? Она…
Она дала деньги? Много? Мысли путаются.
Всплывают картины: их насмешливые взгляды («бунтарь», «отброс», «проблемный»), шёпотки за спиной. А теперь они собирают для меня деньги? Из жалости? Чтобы потешить своё самолюбие? Чтобы потом тыкать пальцем:
«Мы же тебе помогли, Воронов, а ты…»?
Гнев закипает с новой силой. Как они смеют? Я не нуждаюсь в их жалости! В их грязных подачках! Я сам… Я…
Остановившись у кровати Лики, смотрю на неё. На её хрупкие ключицы, выступающие под тонкой кожей. На капельницу, по капле вводящую в её кровь дорогущее лекарство, которое я не могу оплатить.
Облегчение подкрадывается тихо, предательски, смешиваясь со стыдом и гневом. Сто тысяч… Это же реальные деньги. На лечение. На шанс. Это не пятирублёвка отца. Это… спасательный круг. Брошенный теми, кого я ненавидел. Теми, кого презирал.