banner banner banner
Господа офицеры
Господа офицеры
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Господа офицеры

скачать книгу бесплатно


– Девка середь мужиков – последнее дело. Не божеское дело, господа офицеры.

Господа офицеры не разделяли его позиции, наперебой оказывая ординарцу знаки особого внимания. А Збигнев Отвиновский, подкрутив усы, отважился и на ухаживания, но получил афронт и на вторую попытку не решился.

– Дикарка, господа. Прелестная амазонка, но, увы, отрекшаяся от земных слабостей.

Несмотря на заверения штаба, что на пути возможны лишь встречи с отдельными отрядами пехоты, шли осторожно, избегая дорог, деревень и открытых пространств. Бранко вел уверенно, свободно ориентируясь в сильно пересеченной местности, где горизонт зачастую был сужен до пределов лощины. С ним постоянно шли двое болгар, и чаще всего на эту опасную работу добровольно вызывался Христо Карагеоргиев, самый молчаливый, сдержанный и, видимо, образованный болгарин. Он словно избегал контактов с русскими, стараясь держаться в отдалении; если случалось вступать в разговор, отвечал кратко, сухо, а порой и неприязненно.

– Насолили мы ему, что ли? – удивлялся Совримович. – Остальные болгары как болгары – веселые, общительные, а этот – бука. И явный русофоб, Олексин, явный. Потолкуйте с Пондевым при случае.

Гавриил потолковал. Стоян усмехнулся:

– Эта троица – Карагеоргиев и его приятели Тодор Ганчев и Хаджи Хаджиев – не наши. Сидели в Бухаресте при Комитете, писали письма да воззвания. Правда, Карагеоргиев уверяет, что ходил с Христо Ботевым, но я ему не верю: чета Ботева вся погибла, а он почему-то спасся.

– Вы не доверяете им, Стоян?

– Отчего же? Только мои люди проверены в боях, а эти – в спорах, стоит ли вести бои. Договорились до того, что некоторые прямо заявляют: не надо было в апреле поднимать восстание. А другие и того хуже: дескать, слава богу, что была батакская резня, этим мы привлекли внимание всей Европы к несчастной Болгарии. Привлекли внимание за счет мученической смерти детей и женщин! Как благородно это звучит, не правда ли, поручик?

– Да, Батак, – вздохнул Олексин. – Я читал о Батаке корреспонденцию Макгахана. И слушал рассказ почти из первых уст. Там ведь, кажется, никто не спасся?

– Спасся, – помолчав, нехотя сказал Пондев. – Этот шрам – оттуда.

– Стойчо Меченый? – с удивлением спросил поручик. – Так вот вы какой… Газеты много писали о вас.

– Все тот же Макгахан?

– Вы знакомы с ним?

– Нет, но хочу познакомиться. Кажется, он действительно любит Болгарию; горькую родину мою.

– Вы получили хорошее образование, Стоян?

– Небольшое: гимназия в Велико Тырново да два курса университета в Бухаресте. Мой отец – чорбаджи, состоятельный человек. Был.

– А вы один из самых знаменитых гайдуков Болгарии. О вас уже песни слагают.

– Песни слагают не обо мне, а о моем воеводе Цеко Петкове. Он более тридцати лет воюет с турками, три года просидел в Диарбекире прикованным к стене, бежал. А я, что я? Я такой же, как Кирчо или Митко.

– Но не такой, как Христо Карагеоргиев.

– Это он не такой, как мы. Многие из эмигрантов боятся России.

– Чем же их так испугала Россия?

– Самодержавием, поручик.

– У русского народа нет иной цели, кроме полного освобождения славян, – убежденно сказал Олексин.

– Вот они и беспокоятся, не придет ли вместе с освобождением и самодержавие.

– Странная мысль. И вы так же считаете?

– Я воин, а не политик. И как воин твердо знаю: без военной помощи Руси нам не обойтись. Воевать за нас никто не станет, а своими силами нам не свергнуть османов. Опыт апрельских восстаний доказал, что для того, чтобы победить, мало одной отваги. Нужны профессиональные офицерские кадры, а откуда их возьмет Болгария? Турки поступают разумно, не призывая наших юношей в свою армию: зачем готовить потенциальных бунтовщиков?.. Смотрите, как сердито озирается моя сестра. Это означает, что ужин готов.

Несмотря на большие переходы, усталость и ощущение опасности, ужин всегда проходил оживленно: сказывалась молодость и, главное, присутствие женщины. Болгары шутили, часто и с удовольствием смеялись, беззлобно задевая друг друга и даже неприступного ординарца. Офицеры не принимали участия в общем разговоре из-за плохого знания языка, но это никого не смущало.

– Наш Любчо опять плакал в похлебку от неразделенной любви! – шумел Митко. – Дайте мне скорее вина: надо же развести эту соль!

– Да ты просто пьяница, Митко, – улыбался мрачноватый Кирчо. – Ты нарочно подсыпаешь себе соли, чтобы выпросить лишний глоток.

– Никогда так вкусно не ел. – Бранко причмокивал от удовольствия. – Положи мне еще черпачок, Любчо.

Ему нравилась строгая и тихая девушка, и он не скрывал этого. Да и Любчо, привыкнув, вскоре стала улыбаться ему, как улыбалась только своим.

– Хорошо здесь, чудо как хорошо! – Совримович разглядывал звезды, щедро высыпавшие на темном осеннем небе. – Благословенный край, господа. Вот кончится эта война, и я убежден: Сербия никогда не будет воевать. Ведь кто в основном воюет? Воюют те, кто оказался на плохих землях, в дурном климате, то есть мы да немцы. Так сказать, от неуютности жизни.

– А французы? – лениво спросил Отвиновский. – Они не укладываются в вашу схему.

– Французы воюют от легкомысленной любви к подвигам.

Спали под открытым небом, завернувшись в тонкие казенные одеяла; складную палатку ставили только для Любчо. Утренники были росными и холодными; случалось, Захар еще затемно не выдерживал. Поднимался, шепотом ругаясь, раздувал погасший костер, заботливо укутывал сладко спавшего командира. Ежась от холода, зевал подле костра; согревшись, шел за водой. Когда девушка поднималась, кипяток был уже готов.

– Спасибо, – по-русски говорила она Захару.

А Захар вздыхал и сокрушенно качал косматой головой: не дело, когда девка одна середь мужиков, не дело!..

При этом они были добрыми друзьями; их дружбу скрепляла общая тайна: Захарова разведка и две ответные пощечины. Захар часто ловил на себе ее совершенно особый, лукавый, чисто девичий взгляд, улыбался и подмигивал: все в порядке, мол, девка, знай себе помалкивай в тряпочку.

И в это утро он проснулся от знобящей дрожи: все же постарше остальных был, да и полушубочек коротковат достался. Покряхтел спросонок, поругался по привычке – он всегда по утрам ругался, иначе мужиков разбалуешь. Поглядел, как барин спит и остальные господа, поправил на Отвиновском сербскую шинельку, прошел к костру, разворошил угли, раздул. Затем подложил хворосту, скрутил цигарку и уселся греться. Часового в это туманное мглистое утро что-то не видно было. Обычно тоже на огонек приходил, а тут то ли не замерз еще, то ли службу нес исправно, то ли русского стеснялся.

Покурив и согревшись, Захар взял ведро и пошел к ручью. Для этого следовало осторожно, от ствола к стволу спуститься по крутизне на дно затянутой сплошным туманным облаком расселины, выйти ею до оврага, там в бочажке почерпнуть ведро и на четвереньках вползти наверх. Конечно, для молодых путь, что и говорить, но молодые еще неизвестно когда проснутся, а девушка вставала рано.

В самом начале спуска, в кустах, что окружали поляну, он наткнулся на часового. Парень мирно спал, привалившись спиной к дереву и обняв ружье. Захар хотел было разбудить его, но раздумал: пусть поспит, покуда он с водой не вернется, а ругать всегда поспеется. Доложит поручику, а тот уж решит, кому ругать: самому или Стояну. Может, даже Стояну сподручнее: все же свой брат, болгарин.

Размышляя так, Захар скатился по крутому откосу, нырнул в туман и задержался, отдыхая и прислушиваясь. Спускался он ловко, зажав дужку ведра: не брякнул, не громыхнул, но показалось, будто брякнул. Будто проплыл металлический звон, короткий и вроде бы неблизкий. Неудобно замерев меж двух валунов, Захар старательно прислушивался и никак не мог понять, откуда донесся этот ясный железный звон: то ли он сам сплоховал с ведром, то ли звон этот приплыл к нему из туманной расселины. Но ни звона, ни иных каких звуков не слышалось, и Захар с неудовольствием понял, что брякнул сам. А на всякие звуки металлические и Олексин, и Совримович, и Стоян упирали особо: звук в лесу – что костер в чистом поле. Приказывали, упрашивали, предупреждали: только не звенеть. Упаси бог не звенеть ничем.

Вздыхая и сокрушаясь, Захар ощупью лез по ущелью через огромные камни, придерживая ведро. Пробирался он словно в густом молоке, не видя, куда ставит ногу и за что сейчас хватается, но был еще очень силен, ловок – много охотился, умел ходить неслышно и невидно и не испытывал особых неудобств от такого передвижения.

Второй раз он услышал звенящий звук совсем рядом и сразу понял, что звенит небрежно подтянутое стремя. Звенит где-то за плотной завесой тумана чуть впереди него. Замер, вслушиваясь и припоминая, что впереди овраг, что по этому оврагу петляет тропа, расслышал тупой перестук обернутых тряпками копыт, тихий всхрап лошади и сообразил, что по оврагу, обтекая их лагерь, движется конный отряд. И мысленно возблагодарил Бога, что не разбудил часового: он бы топал сейчас наверху, кашлял, брякал, ломал бы сучья. Но, по счастью, спал, и ни единый шорох поэтому не доносился сверху. Набравшись смелости, Захар еще немного прополз вперед, удобно устроился, выглянул и успел разглядеть в сером туманном мареве смутные силуэты лошадей и всадников, что вели их в поводу: двое были в бурках, и Захар сразу догадался, кто тихо, по-волчьи обходил понизу их лагерь.

Забыв о ведре, он змеей пополз назад, к повороту расселины: туман уже редел, клочьями сползая с утесов, и надо было успеть, успеть, во что бы то ни стало добраться до спящих раньше, чем их обнаружат. Миновал выступ и, прикрытый им, полез наверх, к лагерю, торопясь и в кровь обдирая руки о колючие плети ежевики. Добрался до часового, растряс, знаками объяснил, что надо молчать, затоптал разгоревшийся костер и только после этого тронул за плечо поручика:

– Беда, Гаврила Иванович. Черкесы понизу обходят.

3

Василий Иванович переживал период острого душевного разлада. После гордых слов о лакеях в белых перчатках и измене идее, после столь горячего отказа, поддержанного Федором, в глубине души он все же надеялся, что Мария Ивановна начнет его разубеждать, уговаривать, а возможно, даже и просить. Но акушерка лишь недоуменно пожала плечами, повздыхала на слезы Екатерины Павловны и стала говорить о пустяках. Терпеливо высидела вечер, мило распрощалась и исчезла, и Василий Иванович изнемогал от борьбы с самим собой. То он вдруг вспомнил, что семья в долгах, что нет ни денег, ни доходов, ни перспектив, и терзался, что поспешил с отказом: метался по квартире, в отчаянии щипал редкую бородку, называл себя испанским ослом и торжественно клялся Федору, что пойдет чернорабочим на оружейные заводы. То переполнялся невероятной гордостью, значительно покашливал и говорил, что только так и следует утверждать свое «я», что он беден, но не ничтожен, что идея его – служить добру, а не знатности и богатству, что… При этом он опасливо поглядывал на жену, но Екатерина Павловна была женщиной умной и терпеливой, привыкшей плакать наедине и улыбаться сообща.

– Ничего, Васенька, мы и так проживем. Честь дороже всего.

– Напиши Варе, – сказал Федор. – Существует твоя и моя законные доли маминого наследства.

– Ни в коем случае! – категорически отвечал Василий Иванович. – Ты забыл нашу клятву никогда, ни под каким видом не пользоваться неправедным богатством?

– Клятву я помню. А Катя тут при чем?

– Ничего, ничего, уж как-нибудь. Признаться, мне лишь одного жаль: обидел хорошего человека. Я говорю о Марии Ивановне: видишь, не появляется более.

– Умна – так появится, – проворчал Федор. – А коли не очень, то и бог с нею.

– Все правильно, – бормотал Василий Иванович, думая о своем. – Все замечательно, и все распрекрасно.

А думал он опять-таки о том, что же все-таки ему делать, и думал с отчаянием. Он не склонен был к панике, обычно трезво оценивая обстановку, но сейчас эта обстановка сама становилась панической. Они задолжали хозяину, кредит в лавочке держался лишь на улыбках Екатерины Павловны, Федору предстояло еще лечиться, и денег не было ни гроша.

Так продолжалось дней десять. Василий Иванович днем мыкался по городу в поисках приработка, а вечерами строил планы, которые тут же разрушал. Строил он не столько для себя, сколько для Федора, надеясь, что брат загорится и, как прежде, примется с увлечением кроить шубу из неубитого медведя. Но Федор только скептически усмехался.

– Угас ты, Федя, – озабоченно сказал Василий Иванович, исчерпав весь арсенал фантазий.

– То был бенгальский огонь, Вася, – усмехнулся Федор. – Ни света, ни тепла – один треск во всю ивановскую.

– Да, брат, – вздохнул Василий Иванович. – Много у нас на Руси этого огонька. И Мария Ивановна что-то не едет, не едет, не едет.

Екатерина Павловна не ораторствовала, а бегала в поисках практики, экономя на извозчиках. Приходила, с ног валясь от усталости, и, наскоро переодевшись – шли дожди, мокрый подол хлестал по ногам, – торопилась к печи на хозяйскую половину. А сготовив и накормив младенцев – бородатых и безбородых, – садилась к лампе чинить и штопать, прислушиваясь, не постучат ли внезапные пациенты. Теперь она брала деньги со всех, кому помогала, брала, конфузясь и страдая, и плакала по ночам оттого, что вынуждена была их брать. А по утрам улыбалась:

– Вставайте, лежебоки! Завтракайте, я уже поела. Феде и Коленьке по чашечке какао, а вы, сударь мой Василий Иванович, чайком обойдетесь.

И убегала без завтрака. По знакомым и незнакомым, по больницам и ночлежным домам, по рабочим казармам и полицейским участкам. Рожали везде. Рожали много и бестолково, плодя больных, нищих и бесприютных, в лютых муках расплачиваясь за свой, а чаще за чужой грех. И этот чужой грех, искупленный страданием, и был практикой Екатерины Павловны. В богатых домах детей принимали другие.

– Напиши Варваре, Василий.

– Нет. Я стану презирать себя, если сделаю это. Я пойду работать. Я не боюсь никакого труда, я докажу, что не боюсь.

Но пока Василий Иванович говорил, ничего не доказывая. И Федор, назойливо упрашивая его написать Варе, сам такого письма не писал и писать не собирался. То ли боялся, что начнут жалеть, то ли просто пребывал в равнодушии, принимая все как должное и расплачиваясь унылыми советами.

Мария Ивановна приехала внезапно. Екатерины Павловны не было дома, и дверь открыл Василий Иванович.

– Извините, Василий Иванович, но я не одна. Не примете ли гостя?

– Бога ради, Мария Ивановна, бога ради, пожалуйста! – Василий Иванович суетился в некоторой растерянности, ибо как раз в этот вечер они отужинали с последним сахаром. – Прошу, прошу покорно.

Мария Ивановна выскользнула за дверь – братья недоуменно переглянулись – и вновь появилась в сопровождении неизвестного господина.

– Позвольте представить вам, Лев Николаевич, братьев Олексиных: Василия и Федора Ивановичей.

– Очень рад, господа, познакомиться, – сказал Толстой, снимая круглую шляпу. – Увидеть зараз двух нигилистов, да еще родственников, – редкость.

Василий Иванович очень растерялся и все еще по инерции кланялся, потирая руки. А Федор – он занимался с мальчиком за столом – откинулся к спинке стула и нахмурился:

– Если ваше сиятельство вкладывает в слово «нигилист» тот обывательский смысл, которым пестрят наши газеты, то я попросил бы…

– Да полноте, – махнула рукой Мария Ивановна. – Лев Николаевич шутит, а вы – сразу на дыбы. Садитесь, Лев Николаевич, современная молодежь ведь и стула не предложит: сразу в спор.

– Почему же непременно современная? Любая, – улыбнулся Толстой, садясь и продолжая с интересом разглядывать братьев. – Только вот насчет сиятельства вы, Федор Иванович, напрасно. Если не против, называйте Львом Николаевичем, а титулы оставим для господ из губернского правления.

– Блажь, – буркнул Федор.

Мария Ивановна нахмурилась и покосилась на Толстого. Василий Иванович растерялся еще более и засуетился еще более, хотя теряться и суетиться более уже было невозможно. И только Лев Николаевич улыбался добродушно и даже одобрительно.

– А пускай себе и блажь, что же в этом дурного, Федор Иванович?

Федор неопределенно пожал плечами и примолк. Василий Иванович поспешно отправил Колю в другую комнату, покрутился и сел на освободившийся стул, все еще нервно сцепляя и расцепляя руки.

– Господа, я в затруднении… – начал было он и замолчал.

Он имел в виду отсутствие сахара и невозможность предложить чаю. Но гости о сахаре ничего не знали и слова истолковали по-своему.

– Считайте, что гора пришла к Магомету, – улыбнулась Мария Ивановна.

– Признаюсь, обяжете, коль разъясните позицию, – сказал Толстой. – Мне любопытно знать, право, очень любопытно. Я ведь не вспомоществование предлагаю, а работу, а от работы какой же резон отказываться? А коли есть такой резон, то готов выслушать, затем и приехал.

Василий Иванович развел руками, с надеждой посмотрел на сердитого Федора и неожиданно улыбнулся конфузливой и обезоруживающей олексинской улыбкой.

– Право, не знаю, как и начать.

– Позицию изложите, позицию, – проворчал Лев Николаевич. – Ведь есть же у вас позиция? Какая? Не работать? Не верю. Наслышан о вас, об идеях ваших, об американских приключениях – вот Мария Ивановна рассказывала. И вдруг – отказ. Признаюсь, не понял. Что здесь – фанаберия? Не верю, не могу поверить: вы человек страдательный. Страдать умеете и любите – за других, разумеется. Тогда почему же? Объяснитесь, сделайте милость.

Федор хотел что-то сказать – что-то непримиримое, резкое, – но раздумал. Василий Иванович глядел в стол, пальцами старательно разглаживая скатерть.

– Вероятно, все дело в форме вознаграждения за труды, – сказал он и тут же испуганно вскинул глаза. – Нет, не о сумме. Боже упаси, не о сумме! О форме, понимаете? Ощущать ежемесячный конверт в руках, писать расписки… Вероятно, я горожу чушь, Лев Николаевич, даже наверное чушь несусветную, но… Но, боже мой, как мы спорили об этом на пароходе! Как делить доходы? Как измерить труд человеческий – не физический: физический труд зрим, его можно измерить, – а как определить труд неопределяемый? Труд учителя, инженера, агронома?.. Я не то говорю, извините, но мы спорили об этом.

– И к какому же выводу пришли? – заинтересованно спросил Толстой.

– Да ни к какому. Интеллигенция отдает знания, следовательно, ценятся знания как таковые, а не труд. К какому же выводу тут можно прийти?

– Я думаю, что форму мы уладим, – сказала Мария Ивановна: ее по преимуществу интересовали вопросы практические. – Я переговорю с Софьей Андреевной, не беспокойтесь.

– А Василия Ивановича не это беспокоит, – сказал Толстой, помолчав. – Денежная оценка собственных знаний – это всегда что-то не очень приятное, я понимаю вас. Но скажите, разве мужик не обладает знаниями? Обладает. А ведь он ничего не берет за совет, ему это и в голову не приходит – брать за совет. Отчего это, Василий Иванович?

– Мужик не ценит знаний. Пока, во всяком случае, не ценит.

– Вот-вот, а мы – ценим. Мужик не ценит знаний, потому что считает, что они ему не принадлежат: они принадлежат общине, миру, мужицкие знания – это коллективные знания. И наши знания тоже не нам принадлежат, если вдуматься, тоже переложены в нас из голов воспитателей, учителей, авторов книг, гувернеров, папенек и маменек. Но мы их присваиваем и начинаем торговать как своими собственными. Мы узурпируем чужую собственность и считаем, что это правильно и в высшей степени морально. Это в вас совесть шевельнулась, – неожиданно закончил Толстой и улыбнулся.

– Проповедовать надо за хлеб и воду, – хрипло сказал Федор: он очень волновался, пребывал в странном напряжении и от этого хрипел.

– Господа, господа, мы уклоняемся, – всполошилась Мария Ивановна, с опаской посмотрев на Федора: ждала, что вот-вот выпалит какую-нибудь колкость. – Решайтесь же, Василий Иванович. Сережа чудный мальчик, вам будет легко с ним.

– Вам будет трудно, не верьте Марии Ивановне, – сказал Толстой серьезно. – Вам всегда будет трудно. Есть люди, которым всегда трудно, что бы они ни делали; вы из их числа.

– Советуете ничего не делать? – спросил Федор, опять захрипев.