
Полная версия:
В сердце так много созвездий
Ей снился старый дом, ещё дедом построенный. Печка. Она заглянула в очаг, где жар краснел… но на её глазах угли превратились в остывшую золу… Она подошла к колыбели, где сопел и барахтался сын… но, протянув к нему руки, осознала, что колыбель оказалась пустой, и одеяльце с подушкой остыли…
Многое из того, что она знала и забыла, снова выплывало наверх из бездонных и тёмных глубин памяти. Ей не нужно было «вспоминать», ибо она в одно мгновение стала «видеть», как, вероятно, «видят» слепцы.
Маня увидела тропинку – и прозрачную тень на ней. Да это же она – в далёком детстве – босой идёт в соседнюю деревню. Идёт одна… Наверное, в церковь, когда мать болела. А вот и старец-слепец на паперти церкви. Сидит в ожидании милости и незрячими глазами тянется к солнцу, ловя тепло его. Кажется, что милости он ждёт не от людей, а от солнца…
От скрипа калитки Маня очнулась и открыла глаза.
«И сегодня такое же солнце, – подумала она и, закрыв глаза от слепящего солнца, вновь погрузилась в сон и воспоминания. – Господи! Слепец с поводырём стояли под окнами и пели о смертном часе. Услышав их, мать бросила все дела и вышла за ними. Божьи певуны вошли в избу, в пояс поклонились, перекрестились, и мать усадила их за стол. В ветхих зипунах, с нищенскими котомками за плечами ходили они по деревням и пели духовные песни. Опустит, бывало, мать голову и слушает, а слёзы-то по лицу так и катятся!»
Маня проснулась, но продолжала сидеть с закрытыми глазами, а по лицу катились слёзы.
«Господи! Как хорошо-то!» – она чувствовала, как в её душе собралась вся жизнь и, кажется, уже сливается с золотым днём бабьего лета.
Оценили этот день и мухи. Чёрным роем облепили деревянную стену у неё за спиной и, не шелохнувшись, грелись на солнце. Старушка тоже тихо сидела и утирала слёзы радости: «Смотри, сколько света и золота! Смотри, Маня, любуйся, что лежит перед тобой!.. И ничего, что позади уже мухи слетелись на прошлое…»
Она ещё немного посидела и стала замерзать. Да и в доме внучка одна, не случилось бы чего!
Сегодня сын дома, так младшую не повели в садик, и молодые подольше понежились в постели. «Небось, хозяйка и на птицефабрику опоздала», – вспомнила старушка и задумалась о невестке, – хотя это не впервой, как-никак начальница… И в доме она начальница, во всём любит порядок. И посмотреть на неё любо-дорого – красавица! Только характер тяжёлый. Однажды ей даже старухи об этом сказали:
– Злая у тебя невестка, от неё и сын портится, Маня…
– Кому она злая, а мне – лучше её нет! – одёрнула она старух.
И при ней больше не вели разговоров об этом.
А ведь правы были люди: сильно сын добром поубавился. Всё больше молчит. Зато невестку не сдержать! А в чём я виновата? Что сына-богатыря вырастила? За дом, что старый? Но с новой пристройкой и не подумаешь, что он старый. Николай последнее здоровье отдал, пока построил. Ладно, старшие сыновья помогли… Никого из них уже нет в живых, а дом стоит. И внучки родились в нём. Да я ещё на ногах. Только уже не в радость, мешаю молодым. Иной раз и до баньки некому проводить. А могла бы ещё и у печки постоять, да не доверяет невестка, брезгует. Уж давно посуды не касаюсь, иначе перемывать кинется. Бог с нею! А что косо посмотрит иногда, так это ничего… По деревне сказывают, будто есть случаи, когда стариков из дома выгоняли. Но что-то не верится. Люди умеют приплести своё, особенно там, где кипят страсти. Может, и я зря обижаюсь на невестку?»
– Прости меня, Господи! – перекрестилась Маня и, опираясь на палочку, встала со скамейки. Она медленно побрела в дом, а мухи на стене даже не шелохнулись – точно Мани уже и на свете не было.
Перешагнув порог дома, старушка сняла в прихожей валенки, дабы не наследить, повесила пальтишко, шаль и по ковру зашагала в шерстяных чулках, которые на худых её ножках кое-где морщинились. В этих морщинках на чулках было что-то из её бедного детства, когда чулочки доставались от старших сестёр, а если покупались, то всегда на вырост. И если бы не седина и возраст, то можно было подумать, что это девчушка идёт по ковру.
Маня остановилась у двери в детскую, прислушалась. «Никак с куклой играет. Растёт красавица! Пять годков, а в своей группе детсада на голову выше всех…» – подумала она и решила не отвлекать внучку.
Бесшумно шагая по комнате, залитой лучами солнца, она опять почувствовала укол в сердце, только в этот раз укол был глубже и вызвал испуг – не упасть бы. Лучи из окон ложились на дорогую мебель, на роскошный ковёр на полу, и вдруг – это полное единство с красотой в доме, что окружало сейчас Маню, стало отворачиваться от неё, становиться чужим.
Она зашла в свой закуток, куда солнце давно не заглядывает. Спрятанный от глаза печкой и прочной занавеской и оттого, наверное, не менявшийся от времени, он, казалось, принадлежал чему-то древнему, что уже и в мире-то не сохранилось.
Кошка, которая обычно грелась в ногах, сидела сейчас у окна и что-то высматривала в саду, где яркие разноцветные листья, устав от жизни и холодного ветра, торопливо падали с деревьев на землю с надеждой хоть там немного отогреться. Старушка могла их понять: она сама спешила на кровать, чтоб, не раздеваясь, укрыться тёплым одеялом.
Перед тем, как лечь, она остановилась напротив иконы, перекрестилась и вполголоса прочитала молитву. Затем долго укладывалась, пока не нашла такое положение, чтобы лучше дышалось. Она закрыла глаза и тут же их открыла – кружилась голова. Она взглянула на сундук, стоявший у кровати, где хранились все её пожитки и небольшой пакетик на случай смерти. И, как бы спасаясь от мрачных мыслей, она перевела свой взгляд в уголок, где висела старая икона с медной лампадкой.
«К иконе подошла впервые ещё совсем маленькой», – вспоминала Маня. И матушка, простая и ласковая, строго учила её, как надо креститься, учила словам, которые сама-то Маня не решается говорить своим внучкам. Невестка запретила. Да и иконка-то висела раньше в другом, светлом месте. Перевесили вскоре после свадьбы молодых, когда хозяйкой в доме стала невестка…
Старушка опять почувствовала неглубокую, но тревожную боль в груди. Боль быстро прошла, однако сменилась сонным томлением и тревогой. Её всё больше клонило ко сну, и глаза уже слипались, как вдруг она услышала голос внучки:
– Бабуля, а бабуля! Не спи!..
– Нет, я не сплю, я ничего, – ответила старушка и, открывая глаза, повернулась к внучке.
Девочка не сдержалась и всхлипнула.
– А чего плачешь? – с жалостью спросила Маня, вытирая слёзки с её лица.
– Мне страшно, – сквозь слёзы ответила внучка.
– А чего? – заволновалась Маня.
– Я испугалась, что ты умерла… – изредка всхлипывая, вздрагивающим голосом ответила внучка.
– Ну что ты… Что ты, милая… – поглаживая её по голове, успокаивала Маня.
Перестав плакать, внучка сказала:
– А мама ругается, что ты долго живёшь…
Маня ничего не ответила, а только подняла свой взгляд куда-то вверх, забрала руку с головы внучки и положила себе на грудь.
Внучке опять стало страшно, и она приподнялась на цыпочки, чтобы лучше видеть бабку и знать, что она не спит. Заглянув в лицо бабки, девочка спросила:
– А почему ты плачешь? Ведь я уже перестала…
Старушка вновь провела рукой по её голове и тихо ответила:
– Нет… Я не плачу… Просто глазки болят.
Девочка залезла на кровать около изголовья старушки.
– Я знаю, ты по мне скучаешь, – сказала внучка. – А мамка не пускает к тебе, говорит, что ты больная и скоро умрёшь… А разве от глазок умирают?
– Нет, не умирают, – ещё тише ответила старушка.
Девочка кулачком утёрла слёзы на лице старушки. Затем глубоко вздохнула, чтобы вытеснить из своего сердечка страх и сомнения. Внучка была уже готова поиграть с бабулей, когда Маня, почти шёпотом, сказала:
– Внученька! Кликни мне папку… Только на крылечке не упади! Погоди чуток…
Старушка взяла маленькую тёплую ручку и на мгновенье положила себе на губы.
Внучка сползла с высокой кровати и, пока шла до отца, про себя рассуждала: «Когда мама целует ручку, то тепло, а губы бабули почему-то холодные, – и тут же сама себя успокоила. – Знаю! Она же старенькая, вот губки и замёрзли».
Старушка лежала на столе уже второй день, но тело её не пахло смертью, настолько оно было маленьким, худым и очень опрятным. А сидевший у изголовья сын рядом с нею казался ещё крупнее. И разница была столь велика, что невольно приходило в голову: как это маленькое скупое тело матери могло дать сыну такое здоровье, оставив себе только то, что сейчас покоилось в гробу.
Сын молча плакал редкими слезами, искажая своё лицо, чтобы без звука стерпеть печаль и боль в сердце. «Как же я мог опоздать?! Когда подошёл, она была уже мертва. И во дворе не подошёл, когда она сидела на скамейке…» – корил себя сын. И чтобы скрыть от всех своё отчаяние, он все заботы с похоронами взвалил на свои плечи, так было легче ему.
Не забыл он и давний наказ матери: поехал в район договориться с батюшкой об отпевании.
Дом был открыт, и многие из деревни ходили смотреть на Маню. Но ни плача, ни причитаний, лишь редкие всхлипывания одиноких старушек, которые больше напоминали уставшие вздохи, чем плач.
Сноха Алла Петровна занималась поминками. Она знала толк в любых застольях и умела накрыть стол. Заготавливая блюда, она вновь и вновь думала о поминках. И чего бы ни говорили в деревне о ней, об отношении к свекрови, завтра она всем покажет, как надо поминать! Сытно накормит, вдоволь напоит, и всей деревней будут говорить, что, мол, Петровна всем нос утёрла! Попробуй скажи, что обижала старуху, если такие поминки закатила!
На кухне появилась её старшая дочь Маринка и холодно обратилась к матери:
– Пока у гроба никого, я посижу с бабулей.
– Ну иди. Только не засиживайся, здесь поможешь…
Маринка вскинула глаза на мать и молча вышла из кухни. «Ишь как взглянула, как обожгла! – задумалась Алла Петровна. – Тоже с характером». Не думала, что её Маринка так сильно привяжется к старухе. А с другой стороны, иначе и быть не могло: пока она работала и училась в институте, старуха нянчилась с дочкой. До сих пор Маринку тянет в закуток старухи. Уже не раз ловила на себе её пристальный взгляд, в котором читалось: «Что, мамочка, дождалась смерти бабушки…»
Помимо этого взгляда что-то ещё настораживало, и Алла Петровна решила не оставлять их наедине. И к мёртвой она ревновала Маринку и вслед за ней появилась у гроба. Она терпеливо сидела рядом с дочкой и задумчиво смотрела поверх покойной. Больше всего она боялась, что старая сляжет и за ней нужен будет уход. Обошлось. Одного она не может объяснить себе: почему свекровь раздражала её? Ведь и опрятная была, и слова лишнего не говорила… Но если свекровь была рядом, то ей на сердце как будто камень ложился и мешал не только говорить, но и дышать. Сколько она ни пыталась побороть в себе это чувство, ничего не выходило. Порой срывалась и уже не помнила себя. Правда, пугала этим не свекровь, а мужа, который при этом молчал или непонятно кивал головой: то ли отворачивался, то ли соглашался с ней… Ещё до замужества она поняла: из него хоть верёвки вей. Но это между ними. А так, пожалуй, самый видный мужик в совхозе, и руки золотые. И будь он посмелей, далеко бы пошёл. А в общем, грех обижаться. Почитай, одни из самых богатых в деревне.
Недолго просидела у гроба Алла Петровна, приготовилась уже встать, когда в комнату вошёл Анатолий. Не глядя на жену и дочь, он тихо сказал им:
– Идите. Я посижу один.
– Ты лучше иди поспи! – воскликнула жена, резко поднявшись с места.
Анатолий промолчал. Он притворил за ними дверь, медленно приблизился к матери и сел на стул. Одной рукой он опёрся на край гроба, а другой стал гладить по принаряженному телу матери. Под его рукой было нечто ледяное, неподвижное, бездыханное, и всё же совсем не то, что можно было назвать трупом. «Разве то, что лежит и молчит в этом новом красивом гробу, обитом лиловым бархатом с орнаментом и крестами, разве это та, что ещё вчера сидела во дворе под лучами солнца? – терзал себя мыслями Анатолий. – Нет, совершилось с ней некое преображение – и всё преобразилось вокруг неё». Только он один остался прежним.
Он закрыл глаза. Он не думал, что уже вторые сутки не спит. Он находился в положении человека, впервые узнавшего, что у него есть душа. Он ощущал её и чувствовал, где она, потому что она у него болела. В ней творилось что-то невообразимое… Что это – проснулась совесть? Но Анатолий не верил в совесть. Если бы её можно было ощутить, то она, наверное, всё время зудела, и он сошёл бы с ума. И в смерти матери он не винил себя, но ощущал какой-то стыд. И вдруг он вздрогнул, когда сквозь тёмную толщу своего забытья он заметил, что его левая рука лежит на глазах матери, как будто прикрывает и без того закрытые глаза. Он поспешно отдёрнул руку и встал. Потом нагнулся и поцеловал холодный лоб матери, продлив этот поцелуй, насколько хватило воздуха в груди. В течение всего этого прикосновения ему казалось, что под тонкими, почти ажурными веками спрятана сейчас улыбка матери. Он развернулся и пошёл за печку, в уголок матери, где зажёг лампадку. Свет от неё тут же высветил икону и небольшую деревянную рамку, под стеклом которой были фотографии отца, старших братьев и его самого – ещё тех времён, когда учился в школе. А сейчас он тенью на стене, не колыхаясь, как свеча перед иконой, еле-еле горит.
Задёрнув занавеску, он присел на кровать, под которой в детстве прятался в играх, и заплакал, уже не сдерживая слёз и всего того, что скопилось за последние годы в его душе. И чем больше он плакал, тем больше прояснялись воспоминания. Казалось, вместе со слезами рассеивается туман в его голове, и он видит, понимает сейчас всё, что происходило с ним в эти годы.
Чаще всего мать сидела в своём уголочке и тихо ждала, когда он придёт с работы, и они семьёй сядут ужинать. А он приходил всегда усталый и не находил времени для неё. Жена и вовсе всегда чем-то была недовольна. Только дочки тянулись к ней. И жила его мать как бы с краешку. Да и за ужином сидела на краешке стола. Смущалась, если звякала ложкой о тарелку, – старалась не шуметь. С ней молчали. И она не засиживалась за столом, чтобы у них оставалось время почаёвничать за разговорами. И за всё он теперь винился перед матерью, точно она стояла рядом, но молчала…
А он сам разве много говорил с ней? Разве он не молчал, когда откровенно обижали мать? Сколько раз под хмельком распускалась его баба и могла сказать всё… А она, бедная, как праздник – шла к соседке. Там ей было спокойнее…
Вспомнил он и последний разговор с матерью. Совсем недавно. После ужина мать поднялась и стала собирать со скатерти крошки.
– Что ж мы, нищие? – сказал он тогда с упреком.
– Нет, слишком богатые, – ответила она.
Мать всё знала и страдала за него. Она по-своему расплачивалась за его покой, за его машину, мебель – за всё расплачивалась своей душою, любовью к нему, к его дочерям…
Он вдруг почувствовал себя таким ничтожным и слабым. Он беззащитен даже в собственном доме, где родился, где вырос, где создал семью… Сердце подсказывало ему, что случилось нечто гораздо более страшное, чем уход матери, случилось нечто таинственное и непоправимое для его семьи. Он уже чувствует на себе чужой, незнакомый взгляд, в котором угадывается усмешка, торжество победы ещё над одним домом добра и любви. Он уже видит, как во все щели дома неслышно вползает что-то чёрное, занимает всё пространство комнат, спешит за печку, а он не в силах остановить… Ему кажется, что и лампадный огонёк начинает гаснуть, и тут же давит тьма…
Страх поднял его с кровати. В вечернем сумраке он вернулся к гробу, наклонился и поцеловал руки, губы матери и сказал: «Прости меня…»
Осторожно сел рядом и закрыл глаза, чтобы сердце его забыло думать и чувствовать. А на мёртвом лице старушки остались блестеть несколько его слезинок, отчего казалось, что мать только на время закрыла глаза от слёз, которыми оплакивала своего последнего сына.
Животворящий крест
(Быль)
Над деревенским погостом в дубовой роще пронёсся ураган и повалил несколько старых берёз, которые повредили некоторые памятники. По этому случаю из деревни пришли люди, чтобы убрать упавшие деревья и поправить памятники. Для этого приехал из города и Владимир Николаевич, чтобы помочь селянам и посмотреть, насколько повреждены памятники родителям. Все старые деревья на погосте знали его ещё с того времени, когда он был не Владимиром Николаевичем – по-городскому, не Николаевичем – по-деревенски, а просто мальцом Вовкой, приходившим сюда с отцом, держась за руку. Можно сказать, он вырос на виду дубов. Будучи ещё подростком, Вовка обходил почти все дубы после ураганных ветров и непогоды, чтобы убрать поломанные ветки или вырубить побеги случайных деревьев, кустов. А Стародуб и вовсе помнит весь род Владимира, особенно поминает его деда Трофима, который часто говорил со Стародубом и черпал силы от него. Эту любовь к Стародубу унаследовал и Владимир. При каждой встрече он обнимает Стародуб так крепко, что, кажется, врастает в кору своим телом, а лицом ложится на глубокие морщины коры и горячо дышит, точно хочет горячим дыханием разгладить всю кору. Конечно, и Стародуб приходит в волнение и тоже старается поделиться своим теплом и укрепить его сердце силой и энергией.
Их встречи волновали многих на погосте: одни деревья сопереживали, другие завидовали их дружбе, но равнодушных не было. Деревья видели Владимира и весёлым, и задумчивым, и грустным, нередко замечали и слёзы в его глазах. Но были и такие деревья, которые поскрипывали на его дружбу со Стародубом, особенно бурчали на него деревянные кресты. Вот и сегодня кресты первыми начали ворчать, когда Владимир обнял Стародуб:
– Опять пришёл и жмётся к своему старому другу!.. Точно Стародуб мёдом обмазан! И кто бы ни пришёл на кладбище, все льнут к нему и начинают мерить его ствол объятиями… И когда он иссохнет? Или сгниёт, как мы гниём… А сколько нас свалилось после урагана?! А ему ничего! Лишь одна подсохшая ветка сломалась. И стоит себе как ни в чём не бывало…
Но больше всего от урагана пострадали берёзы: одни сломались под корень, другие пополам, что также не давало им шансов выжить. К тому же упавшие деревья сломали не только старые кресты, ограды, но и гранитные памятники, которые, казалось, будут стоять вечно. Но сила стихий бывает крепче гранита!
Эта трагедия вызвала такой переполох на кладбище, что не только пострадавшие деревья и кресты стонали от боли, но и люди из деревни, наводя порядок на могилах, также выражали недовольство. Затем селяне дружно и довольно быстро попилили сломанные берёзы на чурки и вынесли за территорию кладбища, а упавшие кресты – часть сложили на месте мусора, а какие-то кресты приставили к оградкам или к стволам больших дубов.
Сломанные кресты поначалу молчали, потрясённые ураганом, но потом стали приходить в себя и роптать на судьбу. Их ропот сливался со стоном повреждённых деревьев, в котором слышалась обида на всё, что окружало их, но больше всего сетовали в адрес Стародуба. Тысячу лет стоит и ничего с ним не происходит?! А тут ещё увидели человека, который сердечно обнимал его. И тогда даже здоровые дубы, подчиняясь общему настроению, стали ворчать на Стародуб. Молчали только выжившие побеги молодых деревьев, довольные тем, что пережили весь этот кошмар, но и они покачивались в сторону Стародуба, как будто кивали, соглашаясь с мнением большинства.
Поглядывали в сторону Стародуба и новые кресты из мраморной крошки, из гранита. Но их взгляды были вскользь, с пренебрежением, в них ещё оставался лоск и надменность ко всему старому и тленному. Они заискивали только перед специалистами по надгробным изваяниям, когда те резали их сверхпрочными пилами, ковыряли другими инструментами; эти мастера со знанием дела кромсали гранит и мрамор, чтобы в них не осталось крепости и памяти о родных горах и скалах. Вместо природных вкраплений и наростов родных скал на ровных зашлифованных спилах красовались портреты людей, орнаменты и слова посвящений усопшим. Природы для каменных изваяний уже не существовало.
Какое-то время Стародуб не особо вслушивался в ропот и стон над кладбищем, он был погружён в свои мысли о случившемся: «Похоже, что в природе серьёзные перемены, и подтверждением этому являются участившиеся катаклизмы, которые тревожат не только людей, но и растительный мир – засухи и пожары, ливни и заморозки среди лета, смерчи и ураганы. Например, недавний ураган. Казалось бы, здесь отродясь всё жмётся к земле, так нет же, стихийным силам этого мало. А может быть, эти силы не такие уж стихийные? И в сломанной ураганом большой берёзе есть некий знак или неведомый смысл? Даже мой тысячелетний возраст не позволяет мне быть уверенным в таких случайностях, когда здоровое и сильное дерево вдруг ломается как спичка. Ведь этой берёзе было около ста лет, и она испытала многое за свой век, я-то уж это знаю, если помню берёзу ещё росточком. Уже тогда берёза показала свою стойкость – сколько прочных корней по соседству хотело лишить её влаги, отнять земли, но берёза не поддалась, не засохла. А сколько ураганных ветров пронеслось над ней! И вдруг разом сломалась. И так упала, что подмяла под собою сразу несколько могильных крестов – даже каменные не устояли!»
Стародуб окинул взглядом место, где росла берёза, потом вспомнил селян, распиливших упавшую берёзу на чурки… И невольно подумал о себе: «Когда-нибудь и меня вот так же распилят на чурки и вынесут за ограду, только людям на руках их не вынести, нужна будет техника, чтобы справиться с такой тяжестью…» Эти мысли прервал усиливавшийся ропот над могилами. Стародуб вслушался в стенания крестов, деревьев и сразу понял, что опять осуждают его стойкость и древность. Поначалу он решил молчать: пусть выговорятся и хотя бы таким образом снимут боль и обиду за пережитое. Но когда во всеобщем ропоте он узнал голоса непострадавших дубов, то понял, что самое время объясниться с молодой порослью дубовой рощи, а заодно и с другими деревьями и, конечно, с крестами, которые он всегда жалел. Но сначала Стародуб обратился к деревьям:
– Друзья, я хорошо понимаю боль крестов и сильно пострадавших деревьев, но я слышу, что и дубы, не тронутые ураганом, за исключением двух-трёх деревьев, тоже стонут… Что же у вас болит? Хотя вы давно растёте с плохим настроением, что я не удивляюсь вашему нытью и увядающему виду. Вот ты, – Стародуб обратился к искривлённому от молнии дубу, – говоришь, что умираешь, потому что не можешь быть таким высоким, как сосна…
– Ну а ты что чахнешь? – обратился Стародуб к молодому дубу, который то и дело размахивал ветками, будто хотел избавиться от них. – Ведь ты ещё так молод и полон сил?
– Хорошо тебе рассуждать, – перестав махать ветками, заговорил молодой дуб, – когда ты всё пережил – девственный цветущий лес, древние поселения с их обрядами, в центре которых ты занимал почётное место, да что там говорить, ты всего насмотрелся за свою жизнь. А я как увидел цветущую грушу, так и покой потерял, просто засыхаю оттого, что не цвету такими же цветами, как она.
– А вы не подумали о том, что мы не сами по себе растём дубами, да и растём не там, где нам хотелось бы, – продолжал говорить Стародуб, – у каждого из нас есть прошлое, которое бесценным жемчугом попало в наши жёлуди. Хотя жёлудь – это ещё не дуб. Чтобы крохотный жёлудь превратился в могучий дуб, ему нужно попасть в почву. Влага и песчаная почва переполнят своей энергией его оболочку, и она прорвётся росточком. И каким росточком – первые листочки в виде креста! И какая бы крестная мука ни взвалилась на росточек, его жизнь будет осенена животворящим крестом! В свою очередь росточек будут хлестать дождь, палить солнце, клонить ветер, пока в этом «трении» он не разовьётся в прекрасное дерево. Это ли не сила нашего креста! Господь вложил в нас этот знак ещё в райском саду – поэтому все наши ветви растут крестообразно. Но что вам прошлое и знак «креста», когда одному захотелось стать сосной, чтобы стать выше и подняться над нами. Другому захотелось цвести и благоухать цветами… Не удивлюсь, если вон тот росток, – Стародуб опустил тяжёлую ветку в сторону молодого побега, – и вовсе захочет стать розой!
Дубы на время замолчали, как бы застеснялись своих откровений. А Стародуб продолжал вещать:
– Я считаю само собой разумеющимся, что мы растём именно здесь. Всё предопределено нашими корнями. Уж не говорю о том, что солнца и влаги здесь в достатке. И люди с благоговением относятся к этому месту и стараются не тревожить нас. Если они вдруг захотят нас выкорчевать, то им придётся нарушить покой своих предков, а это весьма опасно для их будущего. А для вашего будущего опасно осуждать прошлое – это равносильно тому, что вы отказываетесь от своих корней, которые дали вам жизнь и питают вас. Мы не можем быть ничем другим, а только тем, что мы есть. Тем более, что дубов в этом крае осталось не так уж много. К тому же наша дубовая роща сохранилась с древнейших времён! Тем самым мы выполняем ещё историческую миссию, и не случайно нас объявили памятником природы в Полесье! Мы растём здесь, потому что мы нужны миру такими, какие мы есть! Иначе здесь были бы другие деревья. Узнайте же, кто вы! Просто взгляните внутрь себя. Правда, некоторым деревьям может помешать этому совесть. Совесть обличает изнутри – «его червь точит». А как этот червь оказался изнутри? Всё просто и начинается с одного червя, который может быть незаметным под корой, и можно не придать ему значения, но потом вдруг окажется, что их десятки, сотни, и они кромсают уже ствол. Не надо быть бесчувственным, ведь с этого-то червя нередко и начинается болезнь. И поразить она может до самой сердцевины. А прогнить до сердцевины ствола – это стать деревом Чернолесья… А мы рождены и растём в благодатном крае Полесья! Ещё вы должны знать, что этот червь неумирающий, который только и ждёт ослабленное духом дерево, чтобы с лёгкостью добраться до сердцевины ствола и выжрать её. И вторая сила, вечно разрушающая нас, – это огонь неугасающий; но они бессильны до конца разрушить наш растительный мир, потому что у нас животворящие корни от Всевышнего! Корни – это наши истоки. По природе своей, когда корень прорастает, он смиряется с земной жизнью, все его силы устремлены в небо, а каждая веточка или сучок на стволе – это скорбь, которая не даёт нам возгордиться высотой, а напротив, каждой новой веточкой учит смирению. А за каждую смиренную ветку приходит благодать и сила. Но это совсем не значит, что любое дерево обладает необходимой прочностью. При быстром росте как раз прочность и теряется, а теряется оттого, что действительного подъёма земли к небу не происходит, дух такого дерева как будто отрицает землю – отделяясь от земли, он ничего не берёт оттуда – нет красивых веток, его листва бесцветна, точно выгорела на солнце, – нет радуги соцветий. Красота веток, краски, формы – всё это теряется с каждым метром высоты. Всё, что торопится вверх, как будто отрекается от земного, отрекается, как от «презренного»… А в земле вся корневая жизнь дерева, вся память о прошлом. И это беспамятство не укрепляет породу дерева, и при сильном порыве ветра первыми ломаются самые высокие деревья. Когда-то и я придавал большое значение росту ствола, а не кроне и листьям, в которых родовые семена будущего. Тогда мне показалось, что я достоин большей высоты, и все мои устремления были в высоту. Сейчас всем хорошо видно, что основной мой ствол сломан как раз в той части моего ствола, где предполагается вершина. Этот знак навсегда остался напоминанием мне о том времени, когда я поверил в свою избранность, и за это был наказан. Однажды случился ещё более сильный ураган, чем недавно, и он разом сломал мою вершину, а следом молния угодила туда же и выжгла всю мою гордость. Случилось это 500 лет назад, поэтому вторую половину жизни я уже не думал о высоте, все мои помыслы были о корнях и о кроне. Как видите, ствол почти высох, а на ветвях по-прежнему богатая листва! Чтобы ствол дерева был крепким, нужно расти не только стволом или ветками, желательно в каждом новом побеге повторять корень, то есть не изменять корневой системе и над землёй, как бы прорастать в пространство как в землю. Это на первый взгляд кажется, чего проще, но за внешней простотой таятся все мыслимые и немыслимые испытания. Всмотритесь в основание всех ветвей на всех уровнях и вы без труда заметите, что рядом с живыми ветвями обязательно есть сухие ветви или то, что осталось от них. Не прижились в пространстве, хотя для земли вполне годились. Выходит, непросто повторять корень над землёй, непросто поднимать его «крест» на высоту. Но случается беда и с тем, кто растёт низко и всегда уверен, что не упадёт. Но это низкорослое деревце забывает о том, что на него может упасть большое дерево. Это в лесу, а на пустынном месте его может сломать даже небольшой зверёк.

