
Полная версия:
Падение в колодец
– Что ты имеешь в виду, говоря о вещах Бахрушина?.. Книги, художественные безделушки, имеющие отношения к театру XIX века? – хмуро поинтересовалась Софья. – Драгоценностей там не было… И полотен, достойных Эрмитажа, тоже. Так, кое-какая мелочь.
– Ювелирные изделия меня не интересуют… Значит, все то, что передал Бахрушин нашей прабабке, у вас?
– У нас! – весело подтвердила Клавдия. Ей хотелось, чтобы Полутанцев обратил на нее внимание, а не только беседовал с Софьей.
– А в чем дело? Ты претендуешь на что-то? С какой стати? – продолжала Софья, выразительно взглянув на сестру и давая понять, чтобы та вела себя более сдержанно.
– Извините, милые сестры! – заявил Полутанцев, продолжая изображать воспитанного господина. – Я ни на что не претендую! У меня, можно сказать, искусствоведческий интерес!
– Было бы смешно претендовать… – продолжала Софья. – Тем более, что после смерти деда, хранившего бахрушинские вещи, прошло столько лет.
– Может быть, Вася выпьет чаю? – опять вмешалась в разговор добрая Клавдия, обращаясь с этим предложением не к гостю, а к сестре.
– У нас кончилась заварка, – пресекла ее Софья.
– Тогда – чашку кофе… – предложила Клавдия.
– Судя по глазам нашего родственника, – сказала Софья, – он пришел сюда не чаи распивать… Верно?
– Ты всегда была умницей, Софья, – согласился с нею Полутанцев. – За это тебя и обожаю!.. Меня интересует вот что. Нет ли среди вещей, доставшихся вам в наследство, саквояжа для хранения медицинских инструментов? Из кожи? С вензелем в виде буквы «Б» на боку. Этот саквояж принадлежал когда-то Бахрушину, и как показывают архивные документы… (насчет документов Полутанцев загнул) был передан на хранение нашей прабабушке…
– Не припомню, чтобы среди вещей в нашем доме был медицинский саквояж, – ни секунды не мешкая, ответила Софья.
– Ах, Соня! По-моему, был такой… – опять вмешалась добрая с кукольным лицом Клавдия. – Ну, помнишь, темно-коричневый, с металлическими уголками… Только вот где он?
– Не помню! А зачем он тебе? – Софья с подозрением взглянула на Полутанцева. – Ему красная цена – двести рублей.
– Значит, все-таки саквояж был! – обрадовался тот.
– Возможно… Повторяю: зачем он тебе?
Полутанцев замялся: сказать правду он не мог, но и соврать убедительно было не просто.
– Меня интересует то, что было по описи в этом саквояже. А там был… череп.
– Череп? – У Софья вытянулось лицо.
– Как интересно! – воскликнула Клавдия.
– Какой еще, к черту, череп? – скривилась Софья.
– Череп неандертальца… – соврал Полутанцев. – Бахрушин хранил его в саквояже с неясной целью.
– А тебе он зачем?
– Видишь ли, у меня есть приятель, художник, он делает по заказу издательства иллюстрации для энциклопедии… И он попросил достать ему череп неандертальца, чтобы показать в рисунках его существенное отличие от черепа современного человека…
Столь путаное объяснение не убедило Софью.
– Хватит врать! – сказала она. – Аферист!
Полутанцев решил свой дар убеждения обратить на Клавдию, смотревшую на него преданными собачьими глазами.
– Этот человек обещал мне хорошо заплатить, – признался он, устремив на Клавдию печальный взор. – А при моих скромных доходах театрального администратора (сами понимаете, искусство сейчас переживает не лучшие времена) дополнительный заработок не помешает… – Полутанцев даже пустил слезу, для пущей убедительности.
Софья взглянула на него с брезгливым выражением. Встала, прошлась по комнате.
– Не понимаю, – рассуждала она, – зачем нашему деду, а потом матери хранить череп какого-то неандертальца… да еще в саквояже! Глупость какая-то…
– Короче! – начал терять терпение Полутанцев, готовый придушить дотошную Софью. – Саквояж есть или его нет?
Тут заговорила Клавдия, страстно желавшая помочь ему.
– Был саквояж! Но где он теперь, мне неизвестно, – сказала она. – Покойный дед как-то рассказывал, что сохранилось письмо Бахрушина к нашей прабабке, где тот объясняет, почему ему так важно сохранить саквояж и то, что находится внутри.
– Не пойму сути! – покачала головой Софья. – Бахрушин был собирателем театрального реквизита… Зачем ему череп неандертальца? Во времена неандертальцев театров не было!
– Кто знает! – воскликнул Полутанцев. – Может, театр как раз ведет свою родословную от неандертальцев!
– Василий! Ты мне басни не рассказывай! – заявила Софья. – Может быть, это череп какого-нибудь театрального деятеля? И ты скрываешь это? Как бы то ни было, но я не помню, куда делся этот саквояж…
Полутанцев, удрученный, поднялся с дивана. Хотел уйти, но слишком многое было поставлено на карту. И он опять сел. «Сделать эту желчную воблу своей союзницей вряд ли удастся, – подумал он о Софье. – Но вот Клавдия… Та – иное дело. Жалостливая особа. Наверняка любит кошек и собак… Особенно бездомных!»
– Ну что ж, – Полутанцев вздохнул, бросив скорбный взгляд на Клавдию. – Будем влачить жалкое существование, раз вы не хотите мне помочь… – Потом резко взлетел с дивана и, забыв о материнском наставлении вести себя прилично, заговорил с пафосом, излагая нечто такое, отчего сам впоследствии пришел в оторопь: в своей речи он использовал набор фраз из монолога героя одной из модных нынче пьес, которого в его театре играл артист Сельтерский; Полутанцев даже пытался копировать интонации любимца публики: – Ну, спасибо, спасибо, уважаемые! Это благодаря таким, как вы, и вам подобным, держава наша села на мель! Крепкий государственный бриг получил пробоину, и мы, рядовые граждане, в одночасье превратились в нищую голь! Вы обжираетесь на своих презентациях, глотаете там омаров, икру, осетрину, льёте шампанское на паркет, подтираетесь баксами в сортирах, а простые сельские жители… где-нибудь в Тульской области или под Тверью думают, чем бы заправить щи, чтобы не хлебать пустую воду! Роженицы, которым от скудного питания нечем кормить младенцев, за неимением ничего лучшего дают им, вместо грудей, сосать концы наволочек, пропитанные молоком!
Услышав всё это, Софья, с округлившимися от ужаса глазами, попятилась в угол. А Клавдию, наоборот, охватил какой-то непонятный восторг.
– Ты что! – выдохнула потрясенная Софья. – Звезданулся?! Кто здесь обжирается омарами? Ты перепутал адреса! Шел, вероятно, к какой-нибудь богатой дряни!
– Я шел к любимым сестрам, в надежде, что они протянут мне руку помощи! – заявил Полутанцев и выбросил вперед пятерню, словно оратор на трибуне. – А они… они… – Здесь он сыграл, что не находит слов от столь глубокого человеческого разочарования.
– Ты правильно сделал, что пришел к нам… Сестры помогут! – пытаясь успокоить брата, воскликнула Клавдия, продолжая испытывать восторг от его речи. – Тебе нужны деньги? – Клавдия метнулась к комоду, схватила лежащую на нем сумочку. – Вот возьми… Здесь моя зарплата! Я выкручусь!
– Мне нужен череп, а не деньги! – оскорбился Полутанцев, словно ему по недоразумению сунули в подземном переходе милостыню.
– Соня! Где этот саквояж? – бросилась к сестре Клавдия, полная будоражащих мыслей и готовая пережить заново всё то, что пережила когда-то много лет назад в ванной. – В конце концов, я тоже имею на него право, не только ты!
– Тише! Вы беспокоите мать! – одернула ее Софья. И, выглянув в коридор, прислушалась, стараясь понять, все ли там в порядке. Потом призналась: – Кажется, мы отвезли его на дачу. Чтоб не держать здесь этот хлам. Если ты помнишь, мы хотели выяснить, в чем суть… Но руки не дошли. Столько лет уже прошло, и я не знаю, где он теперь…
– Поехали на дачу! Я готов! – возбудился Полутанцев. – У меня внизу машина!
– Твоя? – поинтересовалась Софья и торжествующе взглянула на сестру: видишь, он обманщик! – А еще прикидывался нищим!
Полутанцев поморщился.
– Это машина приятеля, он вызвался мне помочь…
– Я не могу составить тебе компанию, – язвительно улыбнулась Софья. – Мне к четырем на работу!
– Я могу поехать! – воскликнула Клавдия. – У меня сегодня академический день…
И сердце ее сильно забилось от предвкушения предстоящего путешествия, в финале которого, в туманной дымке, ей грезились два тела, мужское и женское, слившиеся в любовном объятии в одном из уголков дачного дома, над которым склонились старые липы.
– Никуда ты не поедешь! – перегородила ей путь Софья. – Без меня ты ничего не найдешь… А там полчердака перевернуть надо!
– Полчердака? Какой разговор! Перевернем! – засиял Полутанцев. – Полчердака – это раз плюнуть!
5
Вернемся в тридцать первый год – к началу нашей истории, чего, несомненно, жаждет серьезный читатель, не испытывающий интереса к аферам и суете нынешнего времени.
Павел Буланов продолжал расследование порученного ему дела, пытаясь выяснить, куда же девался череп великого писателя.
При первой возможности он снова приехал в Данилов монастырь, с намерением переговорить с товарищем Коромысловым, недавно назначенным начальником будущего приемника для малолетних правонарушителей, который обустраивали на территории монастыря. Буланов нашел его в монастырской трапезной, которую Коромыслов и его помощники, учитывая большие размеры помещения, заняли под контору.
Евсей Коромыслов, сухощавый мужчина, с плоскими ушами, похожими на оладьи, и большим кадыком, прыгающим у него посередине шеи, словно лягушка, случайно выскочившая на дорогу, одетый в темную сатиновую рубаху, перепоясанную тонким кожаным пояском, был потомственный пролетарий (дед его и отец работали на кожевенном заводе, куда со временем, когда Евсей подрос, определили и его). Дед и отец Коромыслова исправно раз в неделю по выходным дням напивались до скотского состояния в ближайшем трактире, питая алкоголем свою классовую ненависть к власть имущим, недовольные существующим порядком, при котором у одних есть всё, у других ничего, кроме трудовых мозолистых рук. Коромыслов-младший, тянувшийся к знаниям, был противником пьянства (за что, случалось, получал по физиономии от папаши и коллег-пролетариев, когда пытался объяснить им, что пить грешно и глупо). Но пролетарскую логику, по которой все мировые блага надо исправно поделить между всеми, усвоил очень быстро и движение по этой дороге посчитал главным делом своей жизни. В ходе пролетарской революции осуществилось многое из того, о чем мечталось Евсею Коромыслову. И он, как преданный солдат партии, всегда находился на переднем крае борьбы, велась ли она с оппортунистами на партсъездах, или внутри партийных организаций, или в комиссариате народного образования, где он до назначения в детприемник возглавлял один из отделов.
Когда Буланов появился в трапезной, Коромыслов сидел в конце длинного обеденного стола, приспособленного теперь для канцелярских нужд, и писал начальству отчет о проделанной работе. Трое его помощников, среди которых была одна болезненного вида женщина, что-то жарко обсуждали, устроившись за тем же столом, но поодаль. Слева от Коромыслова стояла пишущая машинка «Ремингтон», по правую руку – чернильница и стопка серой бумаги. Над головой красовался лозунг, выполненный на красном кумаче белой краской: «Перекуём малолетних преступников в сознательных пролетариев!»
Выслушав рассказ Буланова о том, что в гробу Николая Гоголя после вскрытия могилы не оказалось черепа (а Коромыслов был уже в курсе дела, так как работы по извлечению останков классика велись на вверенной ему территории), и уточнив, что интересует гостя, Евсей Коромыслов задумался.
– Честно скажу, не понимаю, как такое могло случиться, – проговорил он, сидя с туманным взором, словно пытаясь заглянуть в далекое прошлое, где при царях и буржуях творились мерзости и похуже; хотя куда уж хуже! – у мастера слова, писателя, украли голову. – Не понимаю цели этого безобразия! – продолжал Коромыслов, ковырнув указательным пальцем в ухе. – И когда было совершено преступление? Склеп же был запечатан… Вот ведь чертовщина! И опять всё свалят на нас, большевиков! Даже не знаю, чем тебе помочь, товарищ Буланов…
Коромыслов закурил. Закурил и Буланов. Змейки светлого дыма заструились над их головами, потянулись к высокому сводчатому потолку.
– А монахи, которые здесь жили… где они? – спросил Буланов.
– Монахи? Кое-кто еще остался… Не хотят уходить, сволочи, хоть кнутом гони…
– Может, им что-либо известно?
– Может, и известно… Но они, если что и знают, то, скорее, умолчат… У нас с ними разная линия – по части классового и мифологического сознания: у них Господь бог, у нас – Дарвин и атеистическое мировоззрение! У них – безделье и молитвы, у нас – труд на благо пролетариев!..
Буланов молча слушал. Не все ему нравилось в словах Коромыслова, но он не показывал виду. По мнению Буланова, неверно было считать монахов бездельниками: всю жизнь они обеспечивали сами себя. Жили за счет плодов своего труда – выращивали картошку и прочие овощи, даже пшеницу для изготовления муки выращивали сами; не говоря о заготовке солений: грибов, огурцов, капусты; ходили в лес по ягоды, варили варенье, держали пчел, в общем, трудились не покладая рук. Но всё это было в прошлом, теперь же их изгоняли из обжитых мест, национализируя имущество и угодья, принадлежавшие монастырям.
– И всё же я хотел бы с ними переговорить, – сказал Буланов. – Может, расскажут что-нибудь полезное… Чувствую я, что где-то рядом растет тот куст, за которым укрылся разбойник с мешком…
– Какой еще «куст»? – не понял его Евсей Коромыслов, и вновь ковырнул пальцем в своем «оладьевом» ухе, думая, что плохо расслышал Буланова. После контузии в гражданскую, когда в пяти метрах от потомственного кожевенника разорвался белогвардейский снаряд, правое ухо Коромыслова работало с перебоями, и он нередко загонял туда палец, словно хотел прочистить засорившееся отверстие.
– Это я – образно… насчет куста, – пояснил Буланов. – Так, где мне их найти – монахов?
– Пестунов! – окликнул одного из помощников Коромыслов. – Проводи товарища…
Монахов, живших при монастыре, было четверо. Они сидели на задворках монастырской кухни, давно заколоченной досками, расположившись по обе стороны энергичного костерка, разложенного на земле. Поначалу Буланов не мог понять, с какой целью в жаркий день монахи собрались у огня, но когда увидел над костерком ведро, где булькало какое-то варево, всё понял. Один из них, поставив на траве четыре солдатских котелка, резал на четыре части полбуханки черного хлеба. Всё это были мужики лет под сорок или чуть больше сорока. Обветренные морщинистые лица, бороды с проседью.
Увидев Буланова, одетого в форму, и его провожатого, монахи, ведшие до этого неспешный разговор, умолкли. Привыкшие к превратностям судьбы, угрюмо смотрели на нежданных гостей, не ожидая ничего хорошего. «Этих разговорить непросто – серьезный народ», – подумал Буланов, вглядываясь в лица монахов и прикидывая, как половчее приступить к сути дела.
– Здорово, товарищи монахи! – начал он с напускной веселостью, надеясь расположить монахов к себе.
– Здравствуйте, товарищ… – ответил за всех тот, что резал хлеб. – Может, с нами щец? – осторожно поинтересовался он, видимо, старший в этой компании, наклонив голову со светлыми спутанными волосами. Предложил не в силу особого хлебосольства, а как практик, имеющий горький опыт: не предложи он, кто знает, может, гость ведро перевернет ударом сапога, как это не раз бывало.
– Благодарствую, – отказался Буланов. – Я не голоден… Кроме того, у меня от варева из кислой капусты – бурление в желудке… – пояснил он, желая непритязательной манерой общения расположить монахов к себе, чего, следует сказать, добился: лица сидевших у костерка помягчали. – Вы ешьте, ешьте, – сказал он. – Я и так спрошу, что мне надо…
«Старший» бросил взгляд на кипящее в ведре варево и, проглотив слюну, опять ответил за всех:
– Как можно. Мы уж потом…
– Думаю, вам известно, что монастырское кладбище переносится… – заговорил Буланов, стараясь в интонации не давать оценки происходящему. – Причины вам тоже известны…
Монахи ответили молчаливым сопением, в котором Буланов уловил осуждение тому, что происходило на территории монастыря. А как еще они могли воспринимать перемены?
– Решено перенести и могилу Гоголя, – продолжал он. – И будет она теперь в Новодевичьем монастыре… Но тут вот какая неприятная история: когда вскрыли могилу, выяснилось, что у Гоголя нет черепа… Вам известно об этом? Как такое могло произойти?
Монахи молчали. Молчал и Буланов, поглядывая на них с высоты своего роста.
Наконец один из них, с лицом стоика, горбоносый, с черными горящими глазами, сказал, взглянув на Буланова:
– Переносить кладбище – грех! – Монах перекрестился. – Видимо, Господь не способствует в этом деле… Не отдает то, что должно остаться в нашей земле…
– Граждане монахи! – Буланов был готов к таким разговорам. – Не надо мне про Господа. Оставьте вашу мифологию для старушек. Я не агитировать вас пришел, и вы меня не агитируйте! Я хочу узнать, что же произошло и почему в гробу писателя не оказалось черепа? Может, кто-то в былые времена копался в могиле?
– Это ваших людей надо спрашивать, – сказал монах с лицом стоика, – они тут хозяйничают… Ломают все, что создавалось веками…
Монах явно нарывался на неприятности. Но Буланов был из породы терпеливых, кроме того, не он занимался превращением монастыря в колонию для малолетних преступников. Будь его воля, он не стал бы трогать этих людей, которые жили здесь долгие годы.
Понимая, что разговор идет не по тому руслу, Буланов оглянулся на провожатого:
– Товарищ Пестунов, вы свободны.
Пестунов хмуро оглядел монахов и удалился.
– Никогда прежде храмы не рушили, разве что при басурманах в древние века, – продолжал строптивый монах. – Это бесовщина, поругание русской земли…
– Это не ко мне, – сухо отозвался Буланов. – Русские люди сами захотели перемен, и это они, а не заезжие иностранцы меняют облик своей страны!
– Русский человек впал в ересь! И не ведает, что творит…
– Мужики! – сказал Буланов, оглянувшись на ушедшего Пестунова. – Давайте без тумана!.. Мне надо узнать, когда был похищен череп. Хотелось бы понять: что это? Случайность или вражий умысел? Вот вы… сколько лет в монастыре живете?
Монахи переглянулись. Буланов, в отличие от всякого рода партийцев, появлявшихся в монастыре, не рубил сплеча, не матерился, обращаясь к ним, как это делали другие, и тем самым вызывал доверие.
– Я и отец Даниил здесь с десятого года, – ответил монах с реденькой бородкой, кивнув на сидящего рядом товарища.
– Я пришел после пострига в двенадцатом годе, – сообщил монах с лицом стоика. Потом задумался на мгновение, проверяя свою память, и подтвердил: – Да, да, в двенадцатом…
– Я живу в сей благословенной обители с девятого года, – сказал «старший».
– У каждого срок немалый… – констатировал Буланов. – Почитай, двадцать лет как вы здесь… Значит, всё, что было за эти годы, вам известно… Пошевелите памятью!
Налетевший ветерок завернул в другую сторону пламя костерка и пар над кипящим варевом, ударив в ноздри «старшего» ароматным запахом щей. Тот опять сглотнул слюну.
– В девятом годе проводились работы по реставрации могилы Гоголя, – припомнил он. – Может, тогда что и было… Я, правда, мало что помню, потому как был в отъезде, а потом сильно болел, застудив легкие…
– Интересный факт! – возбудился Буланов. – Может, еще кто что вспомнит.
– Вам бы с отцом Паисием поговорить, он про это знает. Отец Паисий – старейший в нашей обители…
Буланов оглядел монахов.
– И где же он, Паисий?
– Ушел, – ответил «старший». – Не смог смотреть на то, что здесь делается… К родне в город перебрался… К племяннику.
– А адрес? Адрес есть?
Лена Нарбут все же сбежала из дома (не могла же мать вечно держать ее на привязи!) и пришла жить к Буланову, в коммунальную квартиру, в двенадцатиметровую комнату. Буланов любил девушку, но столь быстрое развитие событий, в результате чего Лена оказалась в его холостяцком жилище, застало его врасплох. Они не были с Леной расписаны, а сожительствовать с девушкой без законных оснований не входило в его планы. Но факт есть факт.
Лена быстро освоилась на новом месте. В первый же вечер с независимым видом появилась на общей кухне и, расположившись у булановского стола, где стояли керосинка, две пыльные кастрюли и под ними сковородка, стала жарить картошку.
У соседнего стола крутилась дородная баба лет пятидесяти, с рябым лицом, одетая в сатиновую блузку, и мешала половником варево в большой кастрюле, стоявшей на керогазе. Над ее столом тянулась бельевая веревка, на которой сохли после стирки женский лифчик и две мужские майки.
– Добрый вечер! – поздоровалась Лена. – Меня зовут Лена, – представилась она.
Баба угрюмо взглянула на нее и отвернулась к своей кастрюле.
Когда картошка на сковородке у Лены покрылась аппетитной корочкой и пора было ее уносить, случилось неожиданное. Баба, страдающая от духоты, неудачно отмахнулась половником от назойливой мухи, жужжавшей возле ее потного лба, и зацепила бельевую веревку. Одна из маек, висевшая на ней, слетела вниз и погрузилась в булькавшее в кастрюле варево. Баба исторгла поток матерной брани, а Лена, подхватив сковородку, поспешила удалиться, дабы не рассмеяться неудачнице в лицо.
– Ты представляешь, – сказала она Буланову, что-то писавшему в тетради, поставив сковородку в центр стола, – эта твоя соседка… Ну, здоровая такая… – Лена показала руками ее формы.
Буланов, погруженный в свои мысли, туманно взглянул на нее:
– Извини, ты о чем?
– О соседке твоей… крупная такая женщина…
– Ты об Авдотье Поликарповне? Та еще фигура! Под горячую руку ей лучше не попадаться: раздавит, как клопа!
– У нее над столом сохнет белье. Так вот, она махнула половником, отгоняя муху, и майка, висевшая на веревке, упала в кастрюлю с супом.
– Смешно… – посмеялся Буланов, откладывая в сторону тетрадь. И, ткнув раз-другой картошку вилкой, сказал: – Завтра я рано уйду…
– Опять на целый день, – огорчилась Лена. – А можно мне с тобой?
– Зачем? Готовься лучше к экзаменам… У меня серьезное дело, а не гулянки! Надо найти одного бывшего монаха.
– Я не буду мешать… Позволь мне находиться рядом. – Лена присела на пол возле его стула, коснулась колена Буланова. – Ну? Возьми меня с собой…
6
Монах Паисий, в миру Лев Иванович Вязов, человек, которому давно перевалило за шестьдесят, жил в Скатертном переулке, в семье своего племянника Григория, занимавшей две комнаты в многонаселенной квартире и любезно приютившей старика. Сорокалетний Григорий был столяром-краснодеревщиком и работал на мебельной фабрике. Фабрика эта имела богатую историю. Когда-то там делали мебельные гарнитуры для состоятельных господ, любивших пожить на широкую ногу, теперь же изготовляли простую мебель для советских учреждений – в основном это были письменные столы и так называемые «венские стулья», с гнутыми спинками, на тонких ножках, рассчитанные не на толстозадых почитателей музыки Штрауса, проживающих в Вене, а на тощие зады совслужащих.
Комнаты, в которых ютилась семья Григория, состоявшая из пяти человек (самого Григория, его жены и троих детей подросткового возраста), были смежными, и старику определили закуток по правую руку от входа, где стоял старый кованый сундук, в котором содержалось скромное семейное барахлишко – вот на нем-то и обустроился монах. Он был неприхотлив, не имел никаких просьб. Только повесил в уголке иконку и зажег перед ней лампадку, прикрепить которую помог племянник. Григорий сам был из верующих, но в силу новых нравов, царивших вокруг, скрывал свои религиозные убеждения от окружающих, и только старик да жена Григория были в курсе дела. Дети, ходившие в школу, где их на современный лад учили, что религия – тормоз для всего прогрессивного человечества, и не желавшие отставать от прогресса, отнеслись к появлению иконки в их доме с образом Спасителя без энтузиазма. Старший Колька даже как-то попытался снять этот символ невежества, но, получив оплеуху от отца, успокоился, после чего все трое отпрысков стали делать вид, что не замечают иконки и горящего перед ней огонька.
Паисий, за годы правления новой власти навидавшийся всякого, хоть и был человеком мужественным, старался жить тихо. Большей частью молился у себя в уголке или предавался скорбным думам, сидя на сундуке. Часто ходил на службу в ближайший, еще не оскверненный, храм.
Когда Буланов в сопровождении Лены, увязавшейся за ним, появился в доме Григория, где нашел приют старый монах, тот сидел на своем сундуке, погруженный в думы. Облысевшая голова его была слегка откинута назад, словно он что-то разглядывал на противоположной стене.
Жена Григория, Таисия, бывшая в этот день дома и открывшая посетителям дверь, провела их к Паисию. И пока те оглядывались, стояла поодаль, обеспокоенная, что пришедшие интересуются стариком. В этом, по ее мнению, не было ничего хорошего. Детей, по счастью, дома не было – они находились в школе.