
Полная версия:
Осада «Мулен Ружа»
В общем, застолье получилось что надо. Пили, обсуждая прошедшую конференцию и свои комсомольские дела, танцевали под радиолу. Настя, которая, надо сказать, редко могла выпить больше одной-двух рюмок, на этот раз под влиянием момента, своего успеха и особенно под воздействием своей влюбленности в Саватеева, который представлялся ей идеалом мужчины и гражданина, выпила больше, чем следует, и что самое неприятное – намешала водку с шампанским. Одним словом, Настя сильно опьянела и тут же уснула на тахте с детской блаженной улыбкой на устах. Будить ее не стали, пожалели: пусть отдохнет, намаялась, бедняжка… Проснулась Настя глубокой ночью с головной болью, еще не до конца протрезвевшая. С трудом оглядевшись в темной комнате, долго не могла понять, где она. Потом увидела стол с неубранными остатками еды и хаотическим скоплением рюмок и бутылок, разглядела спящих комсомольцев, которые похрапывали в разных углах, и все вспомнила. Настя спустила ноги на пол, поискала туфли кончиками пальцев, но не нашла их, встала и без туфель, в одних чулках, неуверенно ступая по паркету и расставив в стороны руки – так, ей казалось, будет устойчивее, – направилась в туалет, который, это она хорошо помнила, находился в конце коридора. По дороге, отыскивая нужную дверь, девушка сунула голову в одну из комнат (здесь также повсюду вповалку спали люди), затем толкнулась в другую и то, что она там увидела, повергло ее в изумление. Будь Настя зрелой женщиной, она отнеслась бы к увиденному с отвращением, но без лишних эмоций, но тогда то, что предстало перед ее взором, буквально ошеломило ее. Обожаемый ею Игорь Саватеев ерзал по полу в обнимку с каким-то парнем. Оба были голые. Настя вначале подумала, что Саватеев тискает кого-то из девчонок, но, внимательно приглядевшись, все поняла. Она в ужасе отшатнулась, прикусив зубами палец, чтобы не закричать. Потом бросилась в туалет и еле успела. Там ее вырвало. В туалете она сидела долго, закрывшись на крючок, боясь выйти наружу. К ней стучались желающие облегчиться, требовали открыть, но она отвечала молчанием. А когда гости, думая, что бедняжке плохо, взломали дверь, Настя пулей пронеслась по коридору, подхватила в прихожей туфли, сдернула легкое дешевое пальтишко с вешалки и бросилась вон. Резкий морозный воздух, ударивший ей в лицо на улице, привел ее в чувство. Он обжигал щеки, резал горло, и она, попавшая в цепкие пальцы холода, теряя тепло и дурноту и испытывая при этом облегчение, разрыдалась в полный голос. С той злополучной ночи, как уже было сказано, Настя долго не могла прийти в себя. Не раз после этого ловила она себя на том, что с подозрительностью поглядывает на свое комсомольское окружение – ей чудилось, каждый из тех, с кем она общается, в той или иной мере несет на себе печать потрясшей ее порочной страсти; это угнетало девушку. Настя отдалилась от общественной работы. Сославшись на ухудшение здоровья, попросила освободить ее от обязанностей секретаря. Перестала ходить на заседания бюро райкома. Поначалу ее уговаривали не делать этого, не понимая, что явилось причиной, призывали вернуться к прежней активности, но уговоры не помогли, и Настю в конце концов вывели из состава бюро, объявив ей строгий выговор за уклонение от работы. Хорошо еще, не исключили из комсомола, а могли… Где-то примерно через год после этой истории Настя познакомилась с неким Денисом Кащеевым, студентом истфака МГУ. Это был самоуверенный юноша с приятными чертами лица, несколько легкомысленный, но начитанный и неглупый. Правда, доминантой в его характере все же было отсутствие царя в голове. Про таких в народе говорят: много знает, но часто дурак! Кащеев был братом Настиной однокурсницы Сони, разбитной, веселой девицы, всегда хорошо одетой и при деньгах. Отец их был известный ученый, академик, сделавший ряд крупных открытий в области органической химии. Как-то Настя зашла к подруге позаниматься и столкнулась в прихожей с Денисом. Соня познакомила их. Кащеев показался Насте симпатичным, но не более того, зато тот буквально прилип к ней как банный лист. Тут же забыл про все свои дела (а он собирался на какую-то пирушку и уже одевался в прихожей), сбросил пальто, подсел к столу, где девушки готовились к зачету, и протрепался с ними до позднего вечера, пересыпая свою речь шуточками, причем иногда весьма остроумными. Потом он отправился провожать Настю домой. На улице обнаружилось, что Кащеев ниже своей рослой спутницы на полголовы, и это его очень развеселило. Он не мог успокоиться всю дорогу, посмеивался, говорил, что у него никогда не было такой «высотной» девушки и что ему нравится чувствовать себя возле нее беззащитным карликом. Когда они вошли в холодный подъезд и стали прощаться, Кащеев облапил ее за плечи и полез целоваться, но тут же схлопотал от Насти по физиономии и отстал. Но не обиделся нисколечко, а даже как-то весело и удовлетворенно засмеялся, чем, конечно, поразил Настю. Потом сжал в своей ладони ее холодную руку и, сказав с ироничной улыбкой: «Спасибо, товарищ!» – удалился. После этого вечера он взял Настю, что называется, в клещи. Звонил ей по нескольку раз в день, ловил возле института после занятий. Водил в кино, в театры (несколько раз они были во МХАТе на «Школе злословия» Шеридана с участием великолепных О. Андровской, М. Яншина и А. Кторова; этот спектакль особенно нравился Насте), иногда они ходили в ресторан, куда Настя всякий раз отправлялась с большой неохотой (посещение ресторана требовало солидных денежных сумм, каковых у нее не было, а быть зависимой от Кащеева ей, гордой комсомолке, было не по нраву). Зато с превеликой радостью ходила она с Денисом на всякие светские вечера, которые устраивали многочисленные знакомые его отца и где, по выражению Сони, собирались «прокисшие сливки общества». Бывая в столь непривычной для себя обстановке, где присутствующие с бокалом шампанского в руках и глубокомысленностью во взоре говорили о всякой всячине, и в первую очередь о нынешнем партийном лидере Хрущеве, о его реформах, о его простительных недостатках (о недостатках говорили мягко, снисходительно и как бы слегка заискивающе, говорить по-другому, резко и обличительно, не решались – боялись стукачей, которые нередко паслись в подобных компаниях), о его смелости, и немалой, какую он проявил, выступив на XX съезде партии с критикой личности Сталина, Настя всякий раз испытывала восхищение при виде дорогой старинной мебели, изысканной сервировки, какую ей доводилось видеть разве что в трофейных фильмах, любовалась картинами в дорогих золоченых рамах, но больше всего ее впечатляли роскошные туалеты дам и драгоценности, которыми они были увешаны, эти жены и дочери академиков, дипломатов и других состоятельных людей. При этом Настя мучилась от стыда за свой невзрачный вид, чего с ней раньше никогда не бывало. Ее угнетала бедность собственного гардероба, состоявшего из двух скромных платьев на все случаи жизни. Одним словом, с одной стороны, чувствуя себя нищенкой, она всякий раз испытывала желание поскорее уйти из подобного дома, но, с другой стороны, эта роскошь, эта атмосфера изысканного великолепия, этот дурман чужой малодоступной жизни, столь непривычные для девчонки, выросшей в унылой задымленной коммуналке и не всегда сытно евшей, притягивали ее, словно щупальца осьминога… Охваченный пламенем любви, Кащеев обхаживал Настю долго – почти год. Потом она не раз удивлялась: как это его, такого легкомысленного, и так надолго хватило? Сама же Настя полюбила его глубоко и сильно, и с каждым днем ей было все труднее и труднее противостоять его сексуальным притязаниям. Теперь, стоило им только остаться наедине в подходящей обстановке, он непременно с завидной ловкостью самбиста-профессионала укладывал ее на спину (это могло быть на диване, кровати или просто на полу) и требовал с увлажненным взором, чтобы она не противилась и дала вкусить ему столь желанный запретный плод. Настя отбивалась, как могла, и всякий раз побеждала в этой изнурительной борьбе, длившейся иногда по часу и более, хотя победы эти давались ей с большим трудом. Теперь большую часть своей стипендии она вынуждена была тратить на приобретение капроновых чулок, так как в чувственной борьбе с неистовым Кащеевым в первую очередь не выдерживали чулки и рассыпались, будто пересохшее сено. Но однажды исцелованная Кащеевым, поплывшая в дурмане Настя не смогла больше сопротивляться и сдалась. И Кащеев овладел ею. «Да-а, – сказал он, когда все свершилось, целуя Настю в обмякшие губы, – это было нечто…» Сказал, имея в виду свою долгожданную победу, которая венчала столь длительную осаду крепости, и удовлетворенно вздохнул. А когда слез с дивана и привел в порядок одежду, то даже попрыгал на месте от счастья, словно легкоатлет на тренировке. Настя лежала, уткнувшись лицом в спинку дивана, и стыдливо молчала. «Что же это такое было?» – спрашивала она себя, думая о том, что произошло несколько минут назад. Она пыталась разобраться в своих чувствах, отделить одно от другого – удивление, боль, презрение к самой себе – и находила все, кроме радости. Но – дело было сделано. С этого дня она больше не противилась, когда Кащеев, воспламеняясь, тянул ее в постель… А потом он охладел. Настя почувствовала, что он вдруг стал стесняться ее скромных туалетов, не очень изысканных манер, чего раньше не было. Теперь в ее присутствии он позволял себе заглядываться на других женщин, и это тоже свидетельствовало о том, что его интерес к Насте явно поугас. И однажды случилось то, что должно было случиться: он перестал звонить и появляться, а Насте прислал по почте пространное письмо, где писал всякую ерунду типа того, что они очень разные люди и поэтому должны расстаться, что он плохой, лоботряс, почти тунеядец, а Настя – хорошая, идейная, умная, что она многого добьется в жизни, может быть, со временем станет, как Фурцева, а он, несерьезный тип, будет ей только мешать, и еще много подобной чуши было в этом письме, означавшем разрыв. Настя не стала бегать и искать встреч с ним. Она просто залегла на своем диване в углу комнаты и пролежала на нем безвылазно неделю, отказываясь принимать пищу и разговаривать с матерью и сестрой. Следует сказать, что Настя к этому времени была на втором месяце беременности, и это обстоятельство особенно угнетало ее. Рассказать об этом матери она не посмела – сгорела б со стыда. Бессильно возлежа на диване, слушая по радио музыку и победный говор различных руководителей, в очередной раз обещавших народу небывалое изобилие в скором будущем, Настя думала о том, до чего же она несчастна. Не раз у нее возникало желание пойти на кухню, вытащить из шкафчика бутылку с уксусной эссенцией и выпить ее, чтобы таким образом обрубить единым махом все узлы и узелочки, которые накрутила вокруг нее судьба. И всякий раз в ответ на это желание в ее воспаленном мозгу, в языках пламени толпились какие-то люди, с укоризной смотревшие на нее; как она понимала, это были литературные персонажи, некий набор фигур из школьной программы, внедренный когда-то в сознание (вот, кажется, Базаров, а рядом Софья Павловна из «Что делать?», а это, видимо, Сатин, чуть сзади – Шолоховский Давыдов, а впереди, дико вращая глазами, с шашкой наголо, высохший до состояния мумии Павка Корчагин: «Ты что, рехнулась?! – кричал он. – Стыдись, малодушная дамочка!»). Слава богу, обошлось, победил все же разум. Через неделю она встала, осунувшаяся, с посеревшим лицом, вышла на улицу, думая лишь о том, как бы поскорее сделать аборт, она до боли в висках, до спазмов в горле ненавидела плод, который сидел в ней и развивался и к которому этот подлец Кащеев имел самое прямое отношение. Боясь огласки, при помощи одной из подруг Настя вышла на подпольного врача, грубого, циничного человека лет тридцати пяти, который был ей неприятен, но выхода у нее не было, и у подруги в комнате, когда отсутствовали родители последней, на круглом обеденном столе, покрытом чистой простыней, принесенной Настей, он и проделал эту болезненную и печальную операцию, взяв за нее пятьсот рублей. Насте, чтобы добыть эти деньги, пришлось заложить в ломбард единственную свою ценную вещь – медальон из серебра старинной работы, доставшийся ей по наследству от бабушки.
Полежав около часа после операции – больше времени не было, с минуты на минуту должны были прийти из театра родители подруги, – Настя взяла портфель, где лежала ее простыня, вышла на улицу, дошла до трамвайной остановки, превозмогая себя, села в подкативший вагон и поехала через весь город к себе домой. И вот в этом трамвае, где она сидела, прислонившись головой к холодному стеклу, покусывая спекшиеся губы, ненавидя все на свете, и себя в первую очередь, она и увидела Корнилова. Он был в шикарном пальто из габардина, на шее – большой яркий шарф, на голове – новая фетровая шляпа темного цвета. Ни дать ни взять американский герой из трофейного фильма. Даже было странно, что он ехал в этом замызганном трамвае среди унылых пассажиров в поношенной одежде, а не в своем авто. Корнилов был навеселе. Слегка пошатываясь, прошел от задних дверей по вагону и плюхнулся на сиденье прямо перед Настей. Оглянувшись, он увидел Настю, глаза его напряженно сузились – лицо девушки всколыхнуло в его сознании какие-то пласты, представляясь ему знакомым, он несколько мгновений морщил лоб, силясь припомнить, где же мог ее видеть. Наконец вспомнил, заулыбался. Настя же сразу его узнала. Она встречала его раза два в одном из домов, куда они с Кащеевым иногда приходили. Корнилов был скульптором, причем довольно известным. Был он высок ростом, широк в плечах, серые глаза смотрели насмешливо. Всем хорош, вот только возраст, по Настиным понятиям, имел довольно почтенный – было ему под сорок или даже больше. Обычно там, где Настя его встречала, он мало говорил и больше слушал, лукаво поглядывая на тех, кто любил плавать в долгих умных разговорах, но сейчас, после выпитого, сидя перед ней в трамвае, он хотел говорить. Чего нельзя было сказать о Насте. После операции, в которой кромсали ее плоть, девушку бросало то в жар, то в холод, ее поташнивало, низ живота пронизывала тупая ноющая боль. И вообще она помнила этот вечер, его появление в трамвае смутно, словно это был фильм, который состоял из множества черных проклеек и лишь иногда проскальзывало изображение, да и то неотчетливое, как будто она смотрела на экран через старое бутылочное стекло. Ей все в тот вечер было не в радость, и всякие разговоры были мучительны, как неудобная обувь, стирающая кожу до крови. Он задавал ей какие-то вопросы (она с трудом понимала их смысл), потом сам оживленно что-то рассказывал, а Настя молчала, лишь иногда устало кивая в ответ. Потом он сообразил, что ей плохо, что она больна, что ей не до него, и умолк. Она задремала, а когда открыла глаза, он по-прежнему сидел перед ней. Его приятное, несколько помятое лицо излучало доброту… Как они расстались в тот вечер, она не помнила. Кажется, он довел ее до дому, и они попрощались у подъезда.
Шло время, и Настя, занятая собой, своими текущими заботами, забыла об этой встрече. Но как-то она обнаружила в кармане пальто бумажку с номером его телефона. Она повертела бумажку в руках и хотела выбросить, но что-то удержало ее от этого. И бумажка вернулась обратно в карман. Потом Настя неоднократно натыкалась на эту бумажку с телефоном и всякий раз, аккуратно сложив ее, убирала туда, где она лежала. В конце концов она выучила номер телефона наизусть: БЗ-93–44. Правда, звонить Корнилову она не спешила (ей в двадцать один год он, сорокалетний, казался старым) и держала эту бумажку так, на всякий случай. И все-таки она позвонила ему. Случилось это перед новогодними праздниками. Зачем она это сделала, Настя и сама не знала. Просто ей было грустно в этот день и одиноко. Честно говоря, она надеялась, что его не окажется дома. Но он был дома и сразу снял трубку. «Алло!» – услышала она его уверенный голос. И ответила: «Здрасьте… Это я…» И почувствовала, как покраснела до корней волос. Он узнал ее и обрадовался: «Это вы, Настя?.. Как чудесно, что вы позвонили. А я уже перестал надеяться… Давайте встретимся! Где вам удобно?.. Ну что же вы молчите?» – «Вы только ничего не подумайте, ради бога! Я звоню просто так, – сказала Настя и призналась: – Целый день как-то тоскливо на душе…» – «Тем более нам надо встретиться! – воскликнул он. – Называйте место и время…»
Они встретились на Кировской у Главпочтамта. Он ждал ее возле своей «Победы» темно-серого цвета. Она села к нему в машину на переднее сиденье, и они проговорили, не трогаясь с места, больше часу. Потом он предложил поехать поужинать в ресторан, но она отказалась, и они весь вечер ездили по городу, болтая о всякой всячине. Она узнала, что он был женат. И что жена его умерла несколько лет назад при родах, родив мертвого ребенка. С тех пор он вел холостяцкий образ жизни, который, как он признался, порядком ему надоел. Настя попросила его рассказать о своей работе, и Корнилов, стараясь удовлетворить ее любопытство, подробно рассказал, чем занимается.
Работал он, если так можно выразиться, в жанре политической скульптуры: лепил в разных видах прославленных революционеров и героев Гражданской войны, из тех, кого в свое время не коснулась карающая десница «отца народов» и кто был официально канонизирован партией, в основном это были люди, умершие еще до того, как Сталин сосредоточил в своих руках неограниченную власть и развязал в стране кровавый террор, люди, которых он мог смело называть своими соратниками и учениками, не боясь быть уличенным во лжи (каноны эти продолжали действовать и теперь, при Хрущеве). Впоследствии, побывав у Корнилова в мастерской, Настя и сама смогла убедиться в этом, увидев многочисленные головы разных размеров и фигуры в полный рост Ленина, Свердлова, Дзержинского, Луначарского, Фрунзе, Чапаева, Лазо, Шаумяна и других, громоздившиеся во всех углах и напоминающие молчаливое и строгое войско.
Кроме того, Корнилов увековечивал в мраморе и нынешних партийных функционеров и героев труда, за что получал неплохие деньги. За славное революционное прошлое, как и за партийно-производственный антураж дня сегодняшнего, платили хорошо, пожалуй, не хуже, чем придворным флорентийским художникам во времена герцогов Медичи. Рассказывая об этом с некоторой долей цинизма, Корнилов весело посмеивался, но глаза его при этом, надо сказать, были невеселые. «Мне нужны деньги, чтобы быть независимым, – пояснил он, – и тогда я смогу осуществить свой главный замысел…» И он поведал Насте о своей мечте. А мечтал он сделать большую многофигурную композицию, наверху хотел изобразить летящих над землей Мефистофеля и Фауста, а внизу, под ними, в сплетении морских волн и гнущихся от ветра деревьев – многочисленную группу мужчин и женщин, изображающую человечество, погрязшее в грехах (несколько отдельных сцен, каждая со своим сюжетом, рисующих человеческие пороки и мерзость). И называться это должно было соответственно: «Мефистофель показывает Фаусту, что есть человек». Но не только мерзость и низменное должны были найти отражение в этой мощной человеческой панораме. Под отдельными волнами видится и другое, видятся люди, благородные духом, картины их добрых деяний, которые Мефистофель старается скрыть от Фауста. И хотя Настя мало смыслила во всем этом и к творению Гёте относилась без особой любви, ей понравился замысел скульптора. (Забегая вперед, следует сказать, что Корнилову, к сожалению, так и не удалось до конца осуществить свой гигантский проект – слишком много сил ушло на всякую ерунду и конъюнктуру.) Одним словом, в тот вечер он произвел на Настю большое впечатление…
Через три месяца она стала его женой. Нет, она не любила его (и впоследствии лишь привязалась к нему, но так и не смогла полюбить), но он был в ее понимании интересным человеком, имел положение, деньги и мог обеспечить ей безбедную жизнь. А ей надоело прозябать. Еще общаясь с Кащеевым, она поняла, что ее тянет в иную среду обитания, светлую, прекрасную, полную достатка, далекую от чадных закутков коммуналки, где она жила. Кроме того, замужество уберегало ее от распределения после окончания учебы в какую-нибудь тьмутаракань – теперь она уж точно останется в Москве, чего ей так хотелось! Кроме того, с помощью мужа, имевшего большие связи, она рассчитывала сделать хорошую карьеру, в чем поначалу стеснялась себе признаться (первоначально эта идея жила в ней смутно, пока не напиталась соками и не оформилась в нечто определенное), ведь она была комсомолка, высокоидейная, а тут – корысть в чистом виде, «карьера» – слово, слишком порицаемое в те времена, несущее в себе привкус буржуазного загнивания. Но вскоре Настя забеременела, и с карьерой пришлось повременить. Родив Татьяну, Настя сидела больше года дома, но потом ей, натуре деятельной и энергичной, надоело маяться в четырех стенах и слоняться с коляской по бульвару, и она, вверив ребенка своей матери, пошла работать. Корнилов сперва возражал, требовал, чтобы Настя не сходила с ума и посвятила себя целиком семье, но та пригрозила, что бросит его, и он смирился. Некоторое время она работала в школе, преподавала русский язык и литературу, но потом ей это надоело (и работа не нравилась, и ученики казались тупицами), и она ушла оттуда. С помощью влиятельных знакомых мужа ей удалось устроиться в горком профсоюзов в отдел культуры, где она трудилась в течение ряда лет, пока не оказалась замешанной вместе с группой сослуживцев в большой скандал, связанный со взятками. Скандал удалось замять, говорили, помог влиятельный Настин поклонник из окружения Брежнева. Сама Настя, правда, утверждала, что это восторжествовала справедливость, что в деле обнаружились новые материалы, перечеркнувшие показания клеветников. Может, так оно и было, кто знает… Но как бы там ни было в действительности, работу пришлось сменить. И Настя устроилась в районо, где вскоре сделалась главной фигурой…
Первые годы она была верна Корнилову, потом, неудовлетворенная, стала ему изменять. Ей нравилось, пользуясь своими чарами, унижать мужчин, особенно если это были большие начальники, нравилось заставлять их делать различные мелкие глупости – ползать, к примеру, по полу возле ее ног с букетом цветов в зубах, снимать с нее сапоги или туфли, или носить ее по комнате на руках, или стоять перед ней на коленях и лаять по-собачьи. Некоторым, особенно горячим кавалерам, которые сразу норовили утянуть ее в постель, она с невинным видом предлагала помыть перед актом любви полы в комнате или спуститься во двор и выбить там ковер (и такое бывало!), и те, тяжело вздыхая, были вынуждены заниматься подобной ерундой, а она в это время, наблюдая за их неуклюжими действиями, только похохатывала, потягивая из бокала шампанское. Но молодость, увы, постепенно уходила, и уже таких, готовых унижаться, становилось все меньше и меньше. С годами желание менять любовников перешло в страсть, а после смерти мужа ничто уже не могло сдержать ее. Настя располнела, потяжелела лицом. Меньше стала любить людей и больше – себя. За время своей трудовой деятельности она навидалась самых разных представителей рода человеческого и глубоко усвоила, что заслуживают уважения только сильные натуры, способные организовать свою жизнь и всего добиться. О том, что она вышла из малоимущих слоев, Анастасия Львовна давно забыла, не козыряла этим, как некоторые, любившие при случае со слезой во взоре вспомнить о своем низком происхождении и тем самым подчеркнуть величину пройденной дистанции, наоборот, была недовольна, если что-то или кто-то напоминал ей об этом…
Можно, конечно, еще долго рассказывать об Анастасии Львовне, но нам следует вернуться в «Мулен Руж», в комнату на втором этаже, где мы оставили хозяйку наедине с седым поклонником.
Они стояли у окна. Он притянул ее к себе, поцеловал в губы.
– Ладно, иди, сейчас не время… – легонько оттолкнула его от себя Анастасия Львовна, услышав, что кто-то поднимается по лестнице. В комнату вошла Татьяна. – А-а, это ты… – Анастасия Львовна улыбнулась дочери и сказала гостю: – Стален Данилыч, извини, нам с дочерью нужно поговорить. Хочешь, включи видео – там есть хорошие американские картины, а то открой бар, любая бутылка к твоим услугам, а хочешь, погуляй по участку…
– Ладно, не забивай голову, – успокоил ее служитель концертных муз, – я найду себе занятие.
Когда Анастасия Львовна с Татьяной остались вдвоем, мать привлекла дочь к себе, обняла ее за плечи. Они стояли у открытого окна, похожие на двух близких подружек, устремив глаза вдаль и думая каждая о своем. После дымного душного города, где из-за дел пришлось безвылазно просидеть целую неделю, Анастасия Львовна размягченно любовалась сельским пейзажем, вдыхая запахи летнего дня, и не спешила начинать разговор. Татьян смотрела на маленькие фигурки мальчишек, которые копошились далеко в поле, занятые запуском воздушного змея. Мальчишки бегали по траве взад и вперед, радуясь чуду полета, сотворенного их руками, а змей поднимало все выше и выше – темно-красный эллипс, похожий на сгусток крови, отторгнутый землей и с надеждой устремившийся к облакам, наивно принимая их за своих братьев.
– Ну что у вас общего? – сказала наконец мать. – Такой цветок, как ты, в хрустальной вазе должен находиться, а не в глиняном горшке прозябать… Это я виновата, девочка моя! И как я тебя проглядела?.. Думаю, настало время серьезно поговорить о твоем будущем. Тебе нужен другой человек.