
Полная версия:
Осада «Мулен Ружа»
– Не надо, мама.
– Надо, Таня.
– Но я люблю его.
– Ты ошибаешься. Не любовь это – самообман! И когда опомнишься – будет поздно.
– Но, мама…
– Молчи. Ты знаешь, я всегда стараюсь быть объективной. Я долго не вмешивалась в вашу жизнь, терпела. Шла на компромисс, принимая его в своем доме, и это несмотря на его хулиганскую выходку на свадьбе…
– Мама! Ну ты же знаешь, почему это произошло.
– Боже мой! Если из-за каждого неосторожного слова на мать жены с кулаками бросаться!..
В комнату с улицы, жужжа на низкой ноте, ворвался большой мохнатый шмель и стал носиться в воздухе по замысловатой траектории, совершая стремительные рывки от одной стены к другой. Он мельтешил перед глазами, раздражая своей яростной моторностью, свойственной загнанному в угол безумцу… Татьяна стояла безучастно, а Анастасия Львовна с брезгливым выражением на лице энергично отмахивалась белой пухлой ладонью и не успокоилась до тех пор, пока шмель не вылетел обратно в окно, протрубив победно-прощальное «жжжу-у», радуясь вновь обретенной свободе.
– Я надеялась, – продолжала Анастасия Львовна доверительным тоном, – что он изменится к лучшему, но этого не произошло… Твой муж – ограниченный человек. Пустоцвет! Это ясно, как дважды два, ты одна этого не видишь. И ждать, что он чего-то добьется, бессмысленно! А прожить всю жизнь рядом с серостью… – Татьяна попыталась что-то возразить, но мать остановила ее жестом: – … аккомпанировать ей – это уж, извини меня, совершеннейшая глупость! Не для этого я тебя растила… Ты на меня посмотри, девочка моя. Ты думаешь, я что, за твоего отца по любви пошла? Он был старше меня почти на двадцать лет, ты же знаешь. Но он был личность, талант! Скульптор, каких поискать! И он многого хотел. У него были большие цели. Я знала, что нужна ему, и согласилась стать его женой. Я верила, что он многого добьется, помогала ему во всем!..
Колька же, не ведая, какие тучи сгущаются над его головой, лежал по-прежнему на раскладушке, устремив глаза к небу. Смотрел и представлял себе: как выглядит мир, если подняться к облакам и посмотреть оттуда на поселок, речку, их дачу, на него самого, лежащего на раскладушке, – все мелкое, игрушечное, а его, поди, и не видно вовсе, и Татьяны – вот она спускается по ступенькам крыльца – не видно, и тещи, выглянувшей в окно, не видно, и все эти ее мысли про то, что разумно, а что нет, тоже как бы не существуют, потому как они в ее голове, а голова эта мельче различимой букашки, и все эти людские прыжки и пляски вокруг разной ерунды – всего лишь пустота оттуда, с высоты выше птичьего полета.
– Чего лежишь на голой раскладушке? – это подошла Татьяна. Протянула одеяло: – Подстели.
Колька взял одеяло, сунул его под голову, притянул Татьяну к себе.
– Сядь.
– Не хочу, – сказала Татьяна. – Потому что ты дурень. И слепота куриная. Мать во многом права… И дался тебе этот завод. Ну чего хорошего?
– А что, там неплохо… Вентиляция, к примеру, хорошая. Не задохнешься, по крайней мере, если кто-то поблизости гнить от пресыщения начнет!
– Это все слова, слова… Мне ты хоть можешь сказать, чего ты хочешь?
– Ой, не знаю, Таня, не знаю. Если б знал… Твоя мать из меня альпиниста хочет сделать. Чтоб вверх карабкался, да по чужим телам! А мне это не по душе.
– Мама хочет, чтобы ты человеком был.
– А сейчас я кто? Пингвин, что ли?
– Ты знаешь, что я имею в виду.
– Одно могу сказать: не хочу я плясать в этом всеобщем хороводе энтузиастов! И вершин не хочу никаких покорять! Потому что я со многим в этой жизни не согласен. Надоело вранье. Все врут! Врут по телевизору, с высоких трибун. Заливаются по-соловьиному под красными флагами и тут же воруют, топчут слабых, сажают в тюрьмы безвинных… Стремиться к чему-либо в этих обстоятельствах – значит, потворствовать всей этой грязи! А я этого не желаю! Я лучше работягой подохну у себя в цеху, но с чистой совестью!
– Ты только себя слушаешь, а других не хочешь… Речь же о другом… Каждый человек должен к чему-то стремиться…
Татьяна сорвала с березы листок, свернула его трубочкой. Поднесла ко рту, надкусила и, почувствовав горечь, поморщилась.
– Дождешься, что я разведусь с тобой, – сказала она с печалью в голосе.
– Не получится, – улыбнулся Колька.
– Очень даже получится… Уйду – и все. Сама не понимаю, что меня до сих пор держит.
– Если ты уйдешь, плохо мне будет.
Колька усадил жену на раскладушку, притянул к себе, пытаясь поцеловать. Татьяна вначале сопротивлялась, уворачивалась, упираясь в грудь мужа ладонями, но потом сдалась и прижалась к нему…
Вспоминая сейчас все слагаемые этого мгновения – и сладкие губы жены, и аромат ее волос, и взгляд Татьяны, с печальной задумчивостью устремленный на него, и жужжание летних насекомых в саду, и слабый отголосок реактивного самолета, разрезавшего надвое синеву неба белой ниткой инверсии, и многое другое, чем был наполнен тот далекий июньский день, – Колька разволновался и резко отодвинул от себя чашку с чаем. Чтобы заглушить в себе ненужные чувства, он схватил радиоприемник, приложил динамик к уху и стал слушать рвущие слух звуки рояля. Когда от грохота в ушах стало нестерпимо, боль в груди отошла. Он убавил громкость и вернул приемник на место.
Колька вспомнил покойную мать. Он вырос без отца – отец утонул в реке, когда Кольке исполнилось четыре года, – и мать занимала главное место в его жизни. Она непременно нашла бы сейчас подходящие слова и успокоила бы его. Мать работала машинисткой в издательстве. Это была добрая немногословная женщина, вечно замотанная, с озабоченным лицом, четырнадцать часов в сутки проводившая за машинкой. Она постоянно брала работу на дом и вечно что-нибудь перепечатывала, обложившись рукописями и писчей бумагой, – такой Колька ее и запомнил. Рукописи и пачки бумаги лежали повсюду – во всех углах их маленькой двухкомнатной квартиры.
Иногда нервы у матери сдавали, она не выдерживала напряжения, срывалась, кричала на Кольку по пустякам, но Колька не обижался, потому что знал, что это от усталости. Денег вечно не хватало, и мать работала на износ, чтобы обеспечить сына и себя всем необходимым. Когда Колька подрос и стал кое-что смыслить, он не раз уговаривал мать бросить эту работу и найти другую. Мать в ответ только усмехалась и качала головой.
А потом с помощью матери Колька обнаружил в ее работе и полезную сторону. Мать перепечатывала рукописи готовящихся к печати новых повестей и романов и лучшие из них заставляла Кольку прочесть. Нередко они обсуждали прочитанное за ужином или перед сном. Кольке нравилось читать рукописи до выхода в свет, при этом возникало ощущение, словно и он причастен к рождению той или иной книги. Колька и сам пробовал писать, но у него не получалось – слова вдруг выходили из повиновения, бежали врассыпную, будто напуганные куры, оставляя на листе бумаги вместо живой плоти сухие жерди косноязычия, – и он в конце концов бросил это занятие… Мать умерла в тот год, когда Кольку забрали в армию. Он прослужил с полгода и вдруг в начале зимы получил сообщение о ее неожиданной смерти… Вернулся он в свою часть после похорон резко осунувшийся, малоразговорчивый, осиротевший навсегда.
Колька часто жалел, что мать не дожила до его женитьбы, не увидела внука, так и не узнала Татьяну. Ему казалось, узнай она ее, поживи рядом, и все было бы по-другому, словно мать обладала гипнотической силой и могла изменять людей к лучшему, освобождая их от дурных мыслей и желания совершать плохие поступки.
И Татьяна, верилось Кольке, знай она его мать, никогда бы не ушла от него. Неустойчивая во взглядах, она наверняка обрела бы с помощью Колькиной матери необходимые ей равновесие и твердость. Независимая на вид, Татьяна обладала не очень сильной волей, была подвержена влиянию со стороны, и Анастасия Львовна, хорошо знавшая слабости дочери, пользовалась этим и порой лепила из нее, словно из воска, все, что хотела. Она изменила жизнь дочери, круто повернув руль в нужном ей направлении, и та не сумела устоять и послушно доверилась матери, не понимая, что произошла сделка, в которой ее, Татьяну, постарались подороже продать. Колька был убежден, что, будь жива его мать, она помогла бы ему сохранить Татьяну.
И еще он верил, что если бы он не попал тогда в больницу с воспалением легких, где провалялся около месяца, то, конечно, помешал бы Анастасии Львовне, сумевшей вероломно воспользоваться его отсутствием, осуществить сводническую миссию и толкнуть Татьяну в крепкие объятия Лонжукова. «Не будь этого, – думал он, – жили бы они и сейчас с Татьяной как ни в чем не бывало». Наивный! Он так никогда и не узнает, что, не появись на сцене Лонжуков, его могли бы ожидать куда более серьезные испытания – ведь нам-то с вами известно, что затевала Анастасия Львовна…
Колька вымыл тарелку, из которой ел, чашку с блюдцем, сунул все это в сушку над раковиной. «Если уж ехать в «Мулен Руж», то прямо сейчас, – решил он. – Чтобы появиться там, пока они еще со сна не очухались…»
Колька вышел из дома, сел в трамвай, доехал до площади трех вокзалов. В толчее у касс сунул мелочь в автомат, взял билет. Посмотрел расписание, прошел на платформу и сел в электричку, отправлявшуюся через двадцать минут. Народу, как всегда в утренние часы, было много, а тут еще и суббота… Пока электричка стояла, через вагон, где сидел Колька, бесконечным потоком шли друг за другом люди с рюкзаками, с сумками, с корзинами, кто-то уже с утра веселился, рассказывая в компании приятелей анекдот, другие, еще не отойдя ото сна, с трудом несли тяжелые головы, выискивая место, где бы можно было притулиться и доспать, третьи пребывали в трезвой задумчивости, осмысливая, вероятно, те или иные свои поступки, как добрые, так и злые, и предстоящие дела, несколько человек читали – кто газету, кто журнал… Когда в вагоне уже негде было повернуться, электричка наконец тронулась.
Поначалу Колька пребывал в прострации, тупо взирая на ползущий за окном пейзаж, где на смену чистеньким жилым башням ползли пыльные складские строения, старые обшарпанные вагоны, умирающие в тупиках, груды гнилых шпал и ржавого железа, сваленные прямо у дороги, залежи битого кирпича, искуроченные автомобили, навсегда лишенные блеска и своих скоростей, и прочий хлам, являя собой грустное закулисье жизни. В голове Кольки было ясно, ни о чем не думалось, мысли словно рассредоточились по разным углам и дремали там в ожидании своего часа.
На одной из остановок электричка резко затормозила, стоявших в проходе пассажиров кинуло в сторону, некоторые, не удержавшись на ногах, посыпались друг на друга, Кольку отбросило на спинку сиденья. «Вот, черт возьми, берут в машинисты кого не лень, а те не ездить умеют!» – подумал он без злости и словно пришел в себя: ощутил руки, ноги, услышал громкие голоса, увидел за окном станцию и людей на ней, неторопливой цепочкой тянувшихся вдоль вагонов к лестнице в конце платформы и далее – по извилистой вытоптанной тропинке, петлявшей по пригорку в сторону дач, железные и черепичные крыши которых остро выпирали из округлой зелени деревьев; увидел пронзительно-синее, режущее глаза небо, кусок облачной ваты на нем и далеко-далеко, почти у самого горизонта, поднявшуюся в воздух птичью стаю – птицы темными хлопьями кружили над пашней, и казалось, что это ветер носит над полями сорванный с земли пепел.
Кольке вспомнился эпизод из детства, когда он, еще будучи ребенком, некоторое время жил у родственника отца в деревне и однажды, возвращаясь с соседскими мальчишками из леса, шагая впереди компании, наткнулся на пашне на мертвое тело тракториста, вокруг которого расхаживали сосредоточенные нахохлившиеся вороны. Появление детей вспугнуло птиц, и те, поднявшись в воздух, беззвучно кружили над черной землей, выжидая, когда мальчишки уберутся восвояси.
Тракторист был еще очень молод, он лежал на боку в распахнутой телогрейке, скосив тусклые голубые глаза в сторону оврага, за которым возвышались на пригорке темные от осенних дождей деревенские избы, и ветер легонько трепал его белесый, выгоревший за лето чуб. Недвижимый трактор – тоже будто мертвый – застыл неподалеку; после смерти тракториста двигатель продолжал работать и работал вхолостую больше двух часов, но затем солярка кончилась и он заглох.
Деревенские рассказывали потом, что тракториста убил в драке его приятель, некий Федька Хлыст. Подрались они из-за девки, Колька ее знал: это была крупная смешливая особа с плоским лицом, с родинкой над верхней губой, в общем, ничего особенного, и Федька Хлыст, жилистый малый, выпивоха и задира, случайно угодил трактористу в висок: тот тут же рухнул как подкошенный и больше не встал.
Так Колька впервые прикоснулся к таинству смерти. Правда, перед этим была смерть отца, но отца мертвым он не видел – тело его не нашли, – и поэтому смерть эта была для Кольки чем-то неясным, туманным, казалось, отец просто уехал куда-то на время и вскоре вернется. Несколько дней Колька думал о мертвом трактористе, ему было жалко его до слез: ведь парня зарыли в землю, а оттуда уже не вылезешь! Детский ум не мог принять случившееся. «Как же так? – рассуждал Колька. – Почему?.. И все из-за какой-то Аньки, которая ходит и в ус себе не дует и уже хохочет, как прежде… И это называется любовь? Дрянь какая-то! Когда вырасту, женщин любить не буду – никого!..»
Лязгнули колеса, и электричка, натужно набирая скорость, покатила дальше.
В конце вагона какой-то парень в застиранной и драной на локтях куртке стройотрядника играл на гитаре и пел песню Окуджавы «Заезжий музыкант целуется с трубою…». Сидевшие рядом его приятели, парни и девушки, обнявшись, дружно подпевали: «Живет он третий день в гостинице районной, где койка у окна – всего лишь по рублю…» Колька не видел лица гитариста – тот сидел к нему затылком, – но голос его, веселый, с приятной хрипотцой, слышал достаточно хорошо. Песня заметно улучшила Колькино настроение.
«Самое главное – сделать все неожиданно», – подумал он и стал намечать план действий: приду, постучу в калитку – забор высокий, глухой, оттуда не видно. Как только откроют, я им: здрасьте! – и тут же прорываюсь вовнутрь. Ну а там – разговор короткий: где Павлуха? Давайте пацана! И пусть попробуют выгнать меня. Не посмеют! Да и кто будет пробовать? Антон Елисеевич, что ли? Или «микроскоп»? Не дамся! Значит, прорываюсь во двор и зову Павлика. Он услышит мой голос и обязательно выбежит, ведь он уже самостоятельный. И они не посмеют нам запретить… Ну а там пойдем с Павлухой в лес, будем гулять, собирать землянику… Может, и грибы уже есть, хотя нет, для грибов, наверно, рановато… Погуляем с ним пару часиков, пока не устанет, посидим где-нибудь на полянке или у реки… Птиц послушаем. Здесь же мировые птицы, не то что в городе! О жизни поговорим… Ну а потом можно и обратно в Москву… Чемодан еще надо собрать, купить крем для бритья. Но это уже мелочи… А если калитку не откроют? Начнут спрашивать, кто да что, узнают по голосу и не отопрут?.. Может, лучше сразу через забор махнуть – скажем, со стороны совхозного сада? Зураб, пес, меня знает, лаять не станет. Потихоньку перелезу и… Ладно, на месте разберемся.
Радуясь собственной решимости, Колька повеселел от этих мыслей. А потом, вспомнив сегодняшний сон, где теща, как циркачка, резво шагала по канату, показывая ягодицы, рассмеялся во весь голос. Сидевший рядом пожилой мужчина интеллигентного вида с газетой в руках покосился на него со строгим удивлением. «Уж и посмеяться нельзя!» – вздохнул Колька. Мужчина пожал плечами и сказал после некоторого раздумья: «Да нет, почему же… Смейся, коли весело».
На станции у магазина Колька встретил местного участкового – своего приятеля. Фамилия милиционера была Штырев, звали его Василий, носил он погоны лейтенанта и был одних с Колькой лет. Знакомы они были еще с армии, где вместе служили в одной части. Вообще-то Штырев был рязанский, но, демобилизовавшись, женился на девчонке из Подмосковья и переехал к жене на постоянное жительство. Здесь устроился на работу в милицию. Сначала был рядовым сотрудником, потом за деловые качества и смекалку его назначили участковым. Теперь он с улыбочкой ходил по станционному поселку, следил за порядком, пас местную шпану, особенно резвившуюся по выходным дням, и всем пришелся по душе, потому что человек был веселый и отчаянный… Случайно встретившись здесь три года назад, Колька и Штырев, бывшие однополчане, долго не могли наговориться: вспоминали армейскую жизнь, товарищей по службе, разные истории, как смешные, так и трагические. Колька вспомнил, как Штырев спас его однажды, не позволив двум «дедам» из Колькиной роты глумиться над ним – первогодком. А дело было так. Колька, не желая следовать неписаному закону, гласящему, что все начинающие службу должны рабски подчиняться тем, кто ее заканчивает, отказался обслуживать одного из «дедов» (чистить ему сапоги перед отбоем, выдавливать по утрам пасту на зубную щетку и услужливо эту щетку подавать, держать над лежащим в кровати «дедом» лампочку, чтоб тому было удобно читать, носить за ним спички и давать ему всякий раз прикурить, когда тот пожелает, и делать еще множество подобных унижающих достоинство вещей), и «деды», решив проучить строптивого «салагу», прихватили Кольку в туалете во дворе казармы и пытались ткнуть его головой в отверстие толчка: пусть, дескать, откушает дерьма, раз такой бунтарь! Еще немного – и им бы удалось это мерзкое дело, но тут появился Штырев. Не раздумывая, вступился за Кольку и долго бился с его обидчиками, двумя крепышами, на кулаках, пока они не убрались восвояси, утирая окровавленные рты и извергая потоки такой изощренной площадной брани, что, казалось, еще немного – и покраснеют от стыда все матовые лампочки в туалете. Штырев потерял в той драке зуб. Теперь у него на этом месте красовался вставной, чуть выделяясь по цвету от настоящих зубов… В общем, приятелям было что вспомнить и о чем поговорить. После той памятной встречи здесь, в поселке, они виделись часто: Колька, еще будучи мужем Татьяны, всякий раз приезжая на дачу, непременно заходил к участковому в гости.
Встретившись сегодня после большого промежутка времени, оба, конечно, обрадовались. Выпили у бочки по кружке кваса, коротко поговорили о том о сем. Обменялись впечатлениями по поводу вышедшего месяц назад указа о борьбе с пьянством – уж больно актуальной была тема. Колька поинтересовался, как местное население реагирует на ограничения в продаже спиртного. «Как реагируют? Плохо! – вздохнул участковый. – Весь одеколон в сельпо подмели… Горбачева ругают, хотя говорят, что он здесь ни при чем…» Колька спешил, да и у Штырева были дела в отделении милиции, и они распрощались, договорившись обязательно повидаться после возвращения Кольки из отпуска.
– А ты чего в наши края? – спросил участковый, когда они уже расходились в разные стороны; о том, что Колька был в разводе с Татьяной, он знал.
– Да вот… пацана хочу повидать, – ответил Колька и помахал приятелю рукой.
Он запрыгнул в подошедший автобус и через три остановки вылез у дачного поселка. Несколько минут ходу, и вот дорога свернула на улицу, ведущую к «Мулен Ружу».
Обычно здесь было тихо, а в утренние часы особенно. И даже птицы щебетали здесь не так резво, словно боясь потревожить покой дачников. И воздух в этих местах был чистый-чистый! В общем, здесь было хорошо, покойно, дышалось легко и хотелось думать о чем-то приятном и возвышенном.
Приближаясь к дому, Колька почувствовал волнение. На всякий случай он перешел на другую сторону улицы и, как оказалось, правильно сделал, потому что спустя мгновение калитка в знакомом заборе вдруг распахнулась и оттуда вышла сестра тещи, Елена Львовна, простоволосая, в ситцевом платье, в тапочках на босу ногу, с эмалированным бидоном в руке. Увидев ее, Колька метнулся к старому кряжистому вязу, который рос у дороги, и, спрятавшись за его широкий ствол, затаился там, не желая быть обнаруженным, понимая, что, если его до срока увидят, все задуманное полетит к черту. Выждав некоторое время, он перевел дух и осторожно выглянул из-за дерева.
Елена Львовна хотела прикрыть калитку, но оттуда выбежал Павлик в светлых трусиках и панамке, волоча за собой на веревке большой игрушечный грузовик.
– Баба Лена, я с тобой! – крикнул он.
– Тебе нельзя, – остановила его женщина. – Поиграй немного один. Я скоро вернусь. Куплю молока и тут же обратно.
Колька, сдерживая радость, жадно вглядывался в сына, рассматривая каждую черточку, каждую деталь его одежды. У него даже глаза заслезились от напряжения.
– Мне скучно, – захныкал Павлик, – я хочу к маме… Когда она приедет, баба Лена?
– Скоро, уже скоро, – ответила Елена Львовна. – И мама приедет, и бабушка Настя, и дядя Никита… Потерпи. Сама их жду с минуты на минуту. Иди поиграй во дворе.
Она легонько подтолкнула Павлика, загоняя его обратно во двор, и прикрыла за ним калитку. Затем вдела в петли на калитке висячий замок, но закрывать его на ключ не стала – то ли ключа не было под рукой, то ли и вправду надеялась быстро обернуться. Елена Львовна вышла на дорогу и направилась, как верно сообразил Колька, к Жуковым, которые жили на соседней улице в трех минутах ходьбы и держали корову.
У Кольки аж в груди заныло от столь неожиданной удачи: значит, в доме, кроме Павлика, никого нет! Вот это повезло! Еще немного – и он обнимет сына… Какое долгожданное мгновение!
А Елена Львовна между тем была уже в нескольких шагах от него. И хотя шла она по проезжей части, а дерево, за которым прятался Колька, росло несколько в стороне, он все же с каждым ее шагом потихоньку перемещался вокруг ствола, чтобы не быть замеченным… И вдруг сзади он услышал громкий шепот:
– Дядька, а дядька… ты чего? Ты что, прячешься?
От неожиданности Колька вздрогнул, замер на мгновение. Потом медленно повернул голову и посмотрел туда, откуда доносился шепот. Он увидел белокурую девочку лет четырех-пяти, взъерошенную, с испачканным лицом, с царапиной на левой щеке, которая с интересом наблюдала за ним, просунув голову в щель забора.
– Тсс! – Колька умоляюще приложил палец к губам и напряженно-болезненно сдвинул брови, всем своим видом призывая ее к молчанию.
Девочка оказалась сообразительной, она правильно поняла Колькин жест и больше не произнесла ни слова, более того, наморщив свой открытый детский лобик, тоже сделала напряженное, как у Кольки, лицо. На кончике ее носа дрожала капля, а на шее на шелковой ленточке висел небольшой, размером с розовый бутон, колокольчик из желтого металла. Больше всего Колька боялся, как бы он не звякнул и не привлек тем самым внимание его бывшей родственницы.
Когда Елена Львовна прошагала мимо и затем свернула в проулок, он облегченно перевел дух. Подмигнул девочке. И та тоже расслабилась.
– Дядька, это ты играешь? – спросила она, и колокольчик у нее на шее мелодично звякнул.
– Вроде того…
– Давай играть вместе, – предложила девочка.
– Нет, – усмехнулся Колька. – Это игры для взрослых – дурные игры!
– Я тоже хочу играть в дурные игры.
– Успеешь еще… Подрастешь – тогда и наиграешься… – и он помахал ей рукой: – Ты извини, мне идти надо.
В ответ мелодично звякнул колокольчик. Девочка разочарованно поджала губы, а Колька поспешил к «Мулен Ружу». Он выдернул замок из петель, метнул его в карман брюк, рассчитывая на обратном пути водрузить на место, и проскользнул вовнутрь, плотно прикрыв за собой калитку.
Пес Зураб, грозное лохматое существо, помесь немецкой и бельгийской овчарок, размагниченно лежавший у своей будки, увидев вошедшего, рванулся было к нему, решительно звякнув цепью, и открыл розовую пасть, собираясь облить непрошеного гостя хриплым устрашающим лаем, но в последний момент узнал Кольку, сразу обмяк, подобрел, закрутился на месте, ласково помахивая хвостом.
– Тихо, тихо, Зураб… – Колька погладил собаку по голове. – Узнал, узнал меня, спасибо, приятель… – и, продолжая гладить пса, огляделся.
Во дворе перед домом никого не было. Лишь ветер играл длинной светлой тюлевой занавеской, вытягивал ее из открытого настежь окна, сворачивал в жгут и обратно разворачивал и, надувая парусом, манил за собой в дальние края.
– Павлик! – позвал Колька негромко на случай, если бы в доме оказался еще кто-нибудь, кроме мальчика. Кольке никто не ответил.
– Павлик! – теперь уже не скрываясь, в полный голос повторил он.
И опять никто не отозвался. Колька в недоумении (куда же делся мальчик?) торопливо поднялся по ступеням крыльца и вошел в дом.
И там он наконец увидел Павлика. Тот сидел посреди гостиной на корточках перед большим тазом, полным воды, и сосредоточенно наблюдал за тем, как наполняется водой, а затем идет на дно дырявый пластмассовый пароходик с двумя оловянными солдатиками на капитанском мостике.
– Павлик… – окликнул Колька сына, и у него перехватило в горле.
Мальчик повернул к нему свое личико, несколько мгновений вглядывался в Колькино лицо, словно не мог поверить, что перед ним его отец, и вдруг, сорвавшись с места, бросился Кольке на шею.