скачать книгу бесплатно
Записки новообращенного. Мысли 1996—2002 гг.
Эдуард Генрихович Вайнштейн
У каждого человека, только пришедшего в Церковь и искренне желающего идти по этому пути, бывает очень много абсолютно новых ощущений, наблюдений, мыслей – особенно же, если и перед этим у него был свой немалый путь и некоторый накопленный «культурный багаж». Всё это было и у меня, и я всё это тщательно записывал…
Записки новообращенного
Мысли 1996—2002 гг.
Эдуард Генрихович Вайнштейн
© Эдуард Генрихович Вайнштейн, 2022
ISBN 978-5-0050-5841-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Вступление. Л.Н.Толстой «Смерть Ивана Ильича». Комментарий
кадр из фильма «Простая смерть» по повести Л.Н.Толстого «Смерть Ивана Ильича», в главной роли – Валерий Приёмыхов
Жизнь без Бога, отрыв от реальности, потеря человеком самого себя, потеря общения, утрата всего настоящего, подмена его фальшивками, уродливые внешние муляжи со всяческим безобразием и кошмарами внутри. Рассказ настраивает на покаянную переоценку своей собственной жизни, ибо в изображаемых картинах внутренних уродств подчас волей неволей узнаёшь нечто и из своей жизни, чему ты, может быть, и сопротивляешься, но с чем всё равно вынужден считаться. И вот смерть выступает здесь как нелицеприятный судия, отсекающий правду от лжи, уничтожающий ложь. Смерть даёт надежду на освобождение от лжи и неправды этой жизни, смерть – выход в реальность, поэтому она так страшна для тех, кто живёт ложными призраками, мнимыми ценностями, кто довольствуется ложью. И это грозный суд для каждого из нас. Рассказ входит в тайники нашей совести, становясь мощным союзником смертной памяти внутри нас, столь благотворно действующей на весь внутренний мир человека. Благодарность и уважение к гению Толстого, ещё одно доказательство всей сложности его личности, его колоссальной значимости для русской души, призыв к неравнодушию по отношению к нему и к его участи.
Читая рассказ, понимаешь всю ценность человеческой искренности.
Иван Ильич – неплохой человек, но как этого мало!
Было ли в жизни Ивана Ильича что-нибудь такое, что подсказывало ему, что что-то не так в его жизни? Было. И прежде всего, как и всегда, с самого начала – его совесть, ещё в юности. Но внешний людской суд утверждал обратное совести, и совесть была забыта и подменена внешним приличием. Иван Ильич предал самого себя, высшее в себе, и потом уже с лёгкостью и без смущения следовал внешним шаблонам поведения, духовное затихло в летаргическом сне. В силу первородного греха и дурной наследственности у Ивана Ильича были предпосылки для такого рода выбора, но сам выбор был совершён им свободно: другие люди в его положении делали противоположный выбор, в сторону совести, и потом шли по духовному пути. Трагедия человеческой жизни всегда упирается в тайну его свободы, его сокровенного, никому в начале не видного свободного выбора. Человек сам выбирает свой путь и тот мир, в котором он живёт. Правда, надо помнить, что диавол обманывает человека, замутняя этот выбор, делая его неотчётливым, всячески пытаясь запутать, исказить в нашем сознании положение вещей. Так было и с падением Адама. Поэтому у человека есть надежда оправдаться и спастись, когда Господь покажет ему всё ясно, как есть. Так Бог, в итоге, не оставил и Ивана Ильича. И, в общем, не оставлял его в течение жизни, действуя в его совести (но Иван Ильич её уже не слушал), а потом и всё более грозно остерегая любимое Своё и заблудшее творение.
Следующий призыв остановиться – жена. Брак – это всегда суд, ибо в браке есть кусочек рая. Сам Бог соединяет сердца любящих и как Любовь присутствует в жизни мужа и жены. А где Бог, там и суд. Недостойное принятие таинства лишает супругов Божественного присутствия, и любовь покидает их сердца. А близость внешняя пока сохраняется. И приходит отталкивание, капризы, ссоры, злоба. Сначала – подарок: медовый месяц, влюблённость, всё легко и радостно. Но потом неизбежно приходит время трудов и испытаний, и на смену влюблённости должно прийти более глубокое чувство, которое сделает супругов соработниками на Божьей ниве семьи. Хорошо, если это чувство уже было, а если нет? Только духовная близость может быть питательной средой истинной любви. Если же этого нет, брак не будет счастливым.
Иван Ильич не стал разбираться в укорах жены и в их причинах, он опять спрятался от самого себя. В семейной жизни – отчуждение, смерть детей.
Уйдя из внутреннего мира, а также из близкого ему мира семьи, Иван Ильич выбрал внешний холодный мир службы. Всё, что было нужно Ивану Ильичу, – это весёлый и приятный характер жизни, а также внешний успех. Святые отцы говорят, что с Богом сначала трудно, а потом легко; а с дьяволом сначала легко, а потом… совсем плохо… Чтобы выйти к реальности, нужен труд и даже подвиг – преодоления себя и мира в себе. Иван Ильич согласился на диавольскую лесть приятной и низкой жизни, и диавол, слегка посмеявшись над ним и его самолюбием, помог ему осуществить свой выбор. Зловещее примирение в семье, лживые друзья, зловещий успех по службе. Претыкание по службе, пребывание в деревне, долги, обида, а потом скука и «невыносимая тоска» – ещё одна возможность остановиться на пути, ведущем в ад. Бессонная же ночь, «которую всю Иван Ильич проходил по террасе» и после которой «он решил ехать в Петербург хлопотать и, чтобы наказать их, тех, которые не сумели оценить его, перейти в другое министерство», – ещё один, уже довольно отчётливый выбор той мрачной дороги, по которой шёл этот «неплохой» человек. Здесь можно заметить, как постепенно спускается человек в пропасть погибели по ступеням всё более отчётливых мрачных выборов, каждый последующий из которых диктуется закоренелостью во мраке предыдущего выбора. И каждый раз это ощущается как нечто безобидное, потому что опускание совершается по ступенькам, с соответствующими интервалами, нужными для привыкания души к новой, более сильной, концентрации мрака.
И вот на гребне успеха, когда Иван Ильич всю душу свою с потрохами отдал делу обустройства своей новой квартиры (ещё один «подарок судьбы»), раздался первый удар колокола, который звал Ивана Ильича в вечность. Смертельный для себя удар он получил, падая с лесенки, на которую он влез, «чтобы показать непонимающему обойщику, как он хочет драпировать». «Ушиб поболел, но скоро прошёл.» Ивану Ильичу оставалось жить год и четыре-пять месяцев. По великой милости Божьей к нему, суд над ним начался. Если бы Иван Ильич и дальше шёл бы по этому пути, диавол погубил бы его. Но его ещё можно было спасти. И Бог знал, как это сделать. Смертельная болезнь – вот его спасительное средство.
(Служба – самолюбие, общественные отношения – тщеславие, карты – виртуальная реальность, наркотик. Вот радости Ивана Ильича.)
Что же вывело Ивана Ильича из лёгкого и приятного, столь мрачного расположения духа? Боль, первый вестник Воли Божьей. Через боль Иван Ильич начал своё возвращение к реальности духовной жизни и Богу. Прежде всего, расстроился этот мрачный мир в его семье, возникший на почве сребролюбия и тщеславия. Чем же, интересно, Иван Ильич, в конце концов, смирил свою сварливую жену? Приступами бешенства, порождаемыми неудовлетворённым чревоугодием, самой дорогой, самой интимной страстью людей, далёких от духовной жизни. Чревоугодию был нанесён первый удар: еда перестала радовать Ивана Ильича.
Затем – встреча с доктором, его равнодушие, его отношение к Ивану Ильичу точь в точь, как и он относился к своим подсудимым, «сквозь пальцы». Суд начинается, это первые призывы к совести этого «неплохого человека», к покаянию. Старый, укоренённый в грехе порядок вещей уже нарушен. Но Иван Ильич ещё не понимает, что же с ним происходит: он надеется на лечение, и как раньше полагал смысл своей жизни в её лёгкости, приятности и приличности, так и теперь полагает его в возвращении к прежнему состоянию. Боль говорит ему, что время ответа пришло, но Иван Ильич до последнего желает себя обмануть, лишь бы не увидеть своего истинного внутреннего положения. И ему становится всё труднее и безрадостнее себя обманывать. «Боль в боку всё томила, всё как будто усиливалась, становилась постоянной, вкус во рту становился всё страннее, ему казалось, что пахло чем-то отвратительным у него изо рта, и аппетит и силы всё слабели. Нельзя было себя обманывать: что-то страшное, новое и такое значительное, чего значительнее никогда в жизни не было с Иваном Ильичём, совершалось в нём.» Вот самое настоящее из того, что происходит в жизни Ивана Ильича. Сначала Бог действует через совесть. Потом, если человек не слушает, через людей, к которым бы он мог прислушаться, по своей любви или уважению к ним. Потом, если очень любит и считает всё-таки возможным его спасти, Бог сокрушает человека страданием, ставит его лицом к лицу с правдой его внутреннего мира, и человек выбирает: принять ли эту правду, покаяться, вернуться к Богу или отвергнуть, ожесточиться, проклянуть жизнь и Бога.
Вместе с болезнью жизнь Ивана Ильича предстаёт перед ним в новом, истинном свете. Прежде всего, он, бедный, замечает своё полное внутреннее одиночество. Обнаруживается, что все те, кого он считал близкими людьми, были готовы разделить с ним только лёгкость и приятность его жизни, считая его всего лишь сугубо внешним атрибутом их собственной, подобной же, лёгкой и приятной жизни, и никто из них не захотел нарушить эту лёгкость и эту приятность, чтобы выйти навстречу Ивану Ильичу и посострадать ему. Сострадание не вмещается в дорогу, ведущую в ад. Для жены и дочери он становится помехой, его болезнь для жены – «новая неприятность», которую он ей делает. Но ещё страшнее отношение его приятелей по службе: «…Как будто то, что-то ужасное и страшное, неслыханное, что завелось в нём и не переставая сосёт его и неудержимо влечёт куда-то, есть самый приятный предмет для шутки». (Его болезнь просто не вмещается в их поверхностно-пошлую жизнь.) И хуже всего было то, что он узнавал в них себя самого до болезни… Чем не преддверие суда? Начало мытарств… Быстро рушится обаяние карточной игры, как тень и призрак перед лицом боли, предвестницы его смерти. Всё постепенно встаёт на свои места и предстаёт пред ним как есть, а он думает при этом, «что его жизнь отравлена для него и отравляет жизнь других и что отрава эта не ослабевает, а всё больше и больше проникает всё существо его». И он совершенно один, «без одного человека, который бы понял и пожалел его». Но он и был один. Всех тех, которые бы могли сейчас понять и пожалеть его, они с женой «оттёрли от себя», как «замарашек, которые разлетались к ним с нежностями в гостиную с японскими блюдами по стенам». Но раньше и самого Ивана Ильича не было, дух его спал глубоким беспробудным сном. Теперь же, перед лицом надвигающейся смерти, он имеет шанс пробудиться.
Но всё это ещё где-то там, подспудно, в глубине. Иван Ильич до последнего желает обмануть себя, уйти от страшной правды о самом себе. Но милость Божия – приезд шурина накануне Нового Года, их случайная и внезапная первая встреча наедине, первый немой взгляд шурина, который всё открыл Ивану Ильичу. Сцена перед зеркалом, сравнение себя со своим старым портретом – всё становится ясно. Характерна реакция Ивана Ильича, трусливая, заячья: «Не надо, не надо», – сказал он себе, вскочил, подошёл к столу, открыл дело, стал читать его, но не мог. Бежать некуда. Всю жизнь Иван Ильич бегал от реальности. Настал момент, когда уже никуда от неё не убежишь. Подслушанный разговор шурина с женой – «он мёртвый человек, у него света в глазах нет». Какова реакция Ивана Ильича? «Почка, блуждающая почка.» Как безумец, «он усилием воображения старался поймать эту почку и остановить, укрепить её; так мало нужно, казалось ему». И он поначалу пытается свести всё к анатомии, медицине и пустым надеждам. «Задушевные мысли о слепой кишке», самовнушение о том, что она «исправляется, всасывается» – безумное желание не видеть той мрачной бездны, которая раскрывается перед ним, но в которой он всё время жил до этого, не догадываясь об этом и не желая об этом знать. Но боль, «упорная, тихая, серьёзная», возвращает его к реальности. Он вдруг понимает, что «не в слепой кишке, не в почке дело, а в жизни и… смерти. Да, жизнь была и вот уходит, уходит, и я не могу удержать её. Да. Зачем обманывать себя? Разве не очевидно всем, кроме меня, что я умираю, и вопрос только в числе недель, дней – сейчас, может быть. То свет был, а теперь мрак. То я здесь был, а теперь туда! Куда?» «Его обдало холодом, дыхание остановилось.» Смерть. Небытие. «Не хочу.» Мысль о других. (До него доносится музыка – родные развлекаются.) «Им всё равно <т.е. до него —Э.В.>, а они также умрут. Дурачьё. Мне раньше, а им после; и им то же будет. А они радуются. Скоты!» При всей злобе, заключение верное: жизнь без мысли о смерти и вечности – скотская жизнь. Клубок начинает разматываться. Иван Ильич вышел к правде. Открытия следуют одно за другим. «И вот я исчах, у меня света в глазах нет. И смерть, а я думаю о кишке. Думаю о том, чтобы починить кишку, а это смерть. Неужели смерть?» И ужас, злоба, отчаяние. И ненависть к ничего не понимающей и не желающей понимать жене, думающей о деньгах и докторах. Но всё это лучше, много лучше всего того, что было до этого.
«Иван Ильич видел, что умирает, и был в постоянном отчаянии.» Смерть он понимал как полное уничтожение самого себя и не мог понять её, и не хотел. По-прежнему он отгоняет от себя грозные мысли о смерти, хочет заслониться от них какими-то ширмами, но ни служба, ни домашнее обустройство уже не могут заслонить боли, напоминающей о смерти. Всё обесценивается, как и должно было быть. «Неужели только она правда?», – спрашивает он себя, думая о боли. Всё уходит, с ним остаётся только боль, на которую он смотрит, холодея. Но боль готовит его к чему-то очень важному, очищает его, всякий раз возвращая к правде. И эта правда, конечно, ужасна для Ивана Ильича.
От правды не уйдёшь. Сколько ни бегай от неё, хоть всю жизнь, она придет к тебе и потребует ответа. Ибо ложь иллюзорна и временна, и ложь омрачает правду. Истина же всегда светла и радостна, и цель человека в том, чтобы приблизить свою правду к Истине, для чего надо жить по правде и любить Истину, высшую Божественную Правду, в сравнении с которой всякая человеческая правда – ложь. Иван Ильич возвращается к правде, но Истина ещё очень далеко от него. Пока он блуждал «в стране далече», его правда стала мрачной и безрадостной, стала правдой погибели. Потому такой мрак обступает его. Его близким совершенно на него наплевать, главный их интерес в нём «состоит только в том, скоро ли наконец он опростает место, освободит живых от стеснения, производимого его присутствием, и сам освободится от своих страданий».
Но вот в расчищенном болью пространстве души Ивана Ильича появляется первый луч света. В апогее его разорения, в мучениях от процедуры собственных испражнений – «от нечистоты, неприличия и запаха, от сознания того, что в этом должен участвовать другой человек», в низшей точке его опускания «и явилось утешение Ивану Ильичу». И утешение это было в приходившем всегда выносить за ним буфетном мужике Герасиме. Этот человек не лгал с Иваном Ильичём и имел доброе сердце. Сила и бодрость жизни Герасима была так же правдива, как и та боль, которая мучила Ивана Ильича, и как та смерть, которая ждала его, поэтому цветущий вид Герасима успокаивал Ивана Ильича, как Божие благословение жизни, давая ему косвенно ощутить, что есть и Божие благословение смерти как перехода в вечность. Простосердечие Герасима, его человеческое сочувствие и искренняя готовность помочь облегчали мучения Ивана Ильича, особенно внутренние мучения – от лжи окружающих людей и отсутствия сочувствия, жалости и ласки с их стороны. То самое, чему он служил в течение своей жизни, теперь, обратившееся на него со стороны других людей, доставляло ему невыразимые мучения. «Главное мучение Ивана Ильича была ложь – та, всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает, и что ему надо только быть спокойным и лечиться и тогда что-то выйдет очень хорошее. Он же знал, что что бы ни делали, ничего не выйдет, кроме ещё более мучительных страданий и смерти. И его мучила эта ложь, мучило то, что не хотели признаться в том, что все знали и он знал, а хотели лгать над ним по случаю ужасного его положения и хотели и заставляли его самого принимать участие в этой лжи. Ложь, ложь эта, совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный, торжественный акт его смерти до уровня всех их визитов, гардин, осетрины к обеду – была ужасно мучительна для Ивана Ильича… Страшный, ужасный акт его умирания, он видел, всеми окружающими его был низведён на степень случайной неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком, который, войдя в гостиную, распространяет от себя дурной запах), тем самым «приличием», которому он служил всю свою жизнь; он видел, что никто не пожалеет его, потому что никто не хочет даже понимать его положения (курсив – Э.В.).» Вот страшные слова: как люди, не замечая того, доходят до нечеловеческого холода, равнодушия друг к другу, нежелания друг друга понять. И, в общем, эти слова не имели бы никакого значения, если бы не касались каждого из нас. Как часто, вольно или невольно, мы воспринимаем человека как внешний атрибут нашей жизни! В то время, как при соприкосновении с другими людьми для нас самое важное всегда состоит в том, что происходит в их душах. «Один только Герасим понимал это положение и жалел его. И потому Ивану Ильичу хорошо было только с Герасимом.» И дальше Толстой описывает это простое и трогательное, человеческое отношение «неотёсанного» буфетного мужика к своему умирающему барину. «Ему <Ивану Ильичу – Э.В.> хорошо было, когда Герасим, иногда целые ночи напролёт, держал его ноги <Ивану Ильичу казалось, что так ему легче – Э.В.> и не хотел уходить спать, говоря: «Вы не извольте беспокоиться, Иван Ильич, высплюсь ещё»; или когда он вдруг, переходя на «ты» <братское – Э.В.>, прибавлял: «Кабы ты не больной, а то отчего же не послужить?» <то есть это отношение уже вне всяких условностей, евангельское – Э.В.> Один Герасим не лгал, по всему видно было, что он один понимал, в чём дело, и не считал нужным скрывать этого, и просто жалел исчахшего, слабого барина. Он даже раз прямо сказал, когда Иван Ильич отсылал его:
– Все умирать будем. Отчего же не потрудиться? – сказал он, выражая этим то, что он не тяготится своим трудом именно потому, что несёт его для умирающего человека и надеется, что и для него кто-нибудь в его время понесёт тот же труд.»
«…Ивану Ильичу в иные минуты, после долгих страданий, больше всего хотелось, как ему ни совестно бы было признаться в этом, – хотелось того, чтоб его, как дитя больное, пожалел бы кто-нибудь. Ему хотелось, чтоб его приласкали, поцеловали, поплакали бы над ним, как ласкают и утешают детей. Он знал, что он важный член, что у него седеющая борода и что потому это невозможно; но ему всё-таки хотелось этого. И в отношениях с Герасимом было что-то близкое к этому, и потому отношения с Герасимом утешали его.»
Душа Ивана Ильича, размягчённая и смягчённая страданиями, начинает ценить то, чем раньше пренебрегала, – душевное тепло, понимание, сопереживание. Он даже вспомнил свои детские ощущения и в чём-то уже становится похож на дитя малое, пусть и больное. И это очень хорошие, благодатные перемены. «Если не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное.» Иван Ильич своим путём предсмертной болезни приближается к Царствию, хотя сам того, конечно, ещё не понимает.
Жизнь Ивана Ильича становится непрекращающейся экзистенциальной ситуацией, всякое чувство серой повседневности и обыденности уходит – только боль, уходящая жизнь и надвигающаяся «страшная ненавистная смерть». Его мучает боль и страшная тоска. Он уже не верит лекарствам, не верит надеждам. «Но боль-то, боль-то зачем, хоть на минуту затихла бы.» «Всё то же и то же, все эти бесконечные дни и ночи <в которые он почти не спал от боли —Э.В.>. Хоть бы скорее. Что скорее? Смерть, мрак. Нет, нет. Всё лучше смерти!»
Вокруг Ивана Ильича – ненавистная ложь, ненавистная, лживая и эгоистичная, совершенно чужая жена, пустые хлопоты докторов, одиночество, тоска. Совершенно страшное отношение дочери, откровенный циничный эгоизм, тот эгоизм, в котором жил и сам Иван Ильич. И только сын, подобный ему, – маленький слабый проблеск, не выводящий, однако, из ада.
Несмотря на болезнь Ивана Ильича, семья едет в театр, впрочем, по настоянию самого больного. Едут с большим удовольствием. Иван Ильич не может не осуждать их. «Поздно ночью вернулась жена.» Что-то доброе теплится в ней, иногда она жалеет своего мужа, но обращённость на себя подавляет в ней всё доброе. Иван Ильич отвергает её в качестве своей сиделки, предпочитая ей Герасима. «Ты очень страдаешь?» – спрашивает она его. – «Всё равно.» – «Прими опиума.» Как мрачно! Вот и всё её сострадание, истинная мера этого сострадания! Прямо нечеловеческие по своему холоду, бесовские слова выходят из неё. Иван Ильич «согласился и выпил. Она ушла.» Он впал в «мучительное забытье», в котором таинственные процессы начали происходить с его душой. «Ему казалось, что его с болью суют куда-то в узкий чёрный мешок и глубокий, и всё дальше просовывают, и не могут просунуть. <В наше время из описаний клинической смерти мы уже знаем, что это ощущения умирания и выхода души из тела. – Э.В.> И это ужасное для него дело совершается с страданием. И он и боится, и хочет провалиться туда, и борется, и помогает. <Здесь отражено реальное состояние души Ивана Ильича и его отношение к надвигающейся смерти. – Э.В.> И вот вдруг он оборвался и упал, и очнулся.» Что-то произошло. Смерть коснулась Ивана Ильича, он провалился куда-то глубже и вспомнил о Боге. Как будто какой-то выход открылся в его душе, какой-то новый смысл забрезжил перед ним. «Уйди, Герасим, – прошептал он. – Ничего, посижу-с. – Нет, уйди», – настала пора обратиться к самому Богу. «Он подождал только того, чтоб Герасим вышел в соседнюю комнату, и не стал больше удерживаться и заплакал, как дитя. <А как это много, когда человек может так заплакать! – Э.В.> Он плакал о беспомощности своей, о своём ужасном одиночестве, о жестокости людей, о жестокости Бога, об отсутствии Бога.» Перед кем же плакал Иван Ильич? Почему он не плакал так раньше? Он плачет перед Богом, Бог приблизился к нему, потому что он в своих страданиях приблизился к Богу, и душа его почувствовала близость Бога, и здесь появляется «Ты». «Зачем Ты всё это сделал? Зачем привёл меня сюда? За что, за что так ужасно мучаешь меня?..» Вот! Это уже разговор по существу. Иван Ильич устремился к Истине. И хоть он «не ждал ответа и плакал о том, что нет и не может быть ответа», потому что он не верит в Него, но истинная вера глубже этого «неверия», и в ответ на опять поднимающуюся боль он говорил себе: «Ну ещё, ну бей! Но за что? Что я сделал Тебе, за что?» И хоть он говорил и себе, но обращался к нему, потому что Он внутри нас. В этом ошибка «неверующих» людей и тех, кто думает, что верит, соблюдая лишь внешние обряды и установления. Бог не чужой, не кто-то внешний и строгий, Он внутри, как совесть внутри, как интуиция, как любовь. Всё истинное внутри, и внешнее без внутреннего – ничто. И Он отвечает всегда, когда обращаются к Нему. Но отвечает внутренно, твоими же мыслями, чувствами, глубиннейшими дуновениями души. Ибо наш дух коренится в Нём и без Него засушивается, иссякает. И душа, раскрывшаяся душа Ивана Ильича, знала об этом. «…Он затих, перестал не только плакать, перестал дышать и весь стал внимание: как будто он прислушивался не к голосу, говорящему звуками, но к голосу души, к ходу мыслей, поднимавшемуся в нём.» Иван Ильич ждёт Его ответа и знает, что получит его. «Что тебе нужно? – было первое ясное, могущее быть выражено словами понятие, которое он услышал.» Начинается суд личности Ивана Ильича. «Что тебе нужно? Чего тебе нужно? – повторил он себе. – Чего? – Не страдать. Жить, – ответил он. И опять он весь предался вниманию такому напряжённому, что даже боль не развлекала его.» Простота повествования Толстого напоминает простоту Священного Писания. А, между тем, деталь колоссальной важности: если боль была самым настоящим из всего того, что было в жизни Ивана Ильича, перед нею рухнула вся его жизнь, с её радостями и переживаниями, то теперь эта боль уступает чему-то более настоящему, более реальному. Это диалог с Богом, как у Иова на гноище, и все мы такие «праведные» Иовы на своих гноищах. Этот диалог, преддверие молитвы, он сильнее и реальнее боли. В жизни Ивана Ильича появляется что-то воистину настоящее, в муках как бы рождается, очень медленно и постепенно, новый человек. «Жить? Как жить? – спросил голос души. – Да, жить, как я жил прежде: хорошо, приятно. – Как ты жил прежде, хорошо и приятно? – спросил голос. И он стал перебирать в воображении лучшие минуты своей приятной жизни. Но – странное дело – все эти лучшие минуты приятной жизни казались теперь совсем не тем, чем казались они тогда.» Боль, страдания выжгли в Иване Ильиче всё то, что раньше упивалось в нём его старой жизнью. В свете этих мук и этого внутреннего голоса, той глубины, которую ещё в юности он с лёгкостью отверг и которая теперь открылась перед ним, всё теперь стало видеться иначе. Здесь опять поднимается параллель с переживаниями клинической смерти, когда перед умирающим проносится, образно и ярко, вся его прошлая жизнь, но уже в свете Истины, в свете совести. Великая милость Ивану Ильичу, что он может увидеть по-новому свою жизнь ещё до смерти. Только в детстве «было что-то такое действительно приятное, с чем можно бы было жить, если бы оно вернулось. Но того человека, который испытывал это приятное, уже не было: это было как бы воспоминание о ком-то другом. <Иван Ильич умертвил в себе своё изначальное светлое существо дальнейшими жизненными выборами. – Э.В.> Как только начиналось то, чего результатом был теперешний он, Иван Ильич, так все казавшиеся тогда радости теперь на глазах его <курсив – Э.В.> таяли и превращались во что-то ничтожное и часто гадкое. И чем дальше от детства, чем ближе к настоящему, тем ничтожнее и сомнительнее были радости.» Светлая радость заменялась злорадством, так надо понимать. После детства истинно хорошее – в ученичестве: веселье, дружба, надежды. В высших классах – уже реже хорошие минуты. В начале службы – любовь к женщине. «Потом всё это смешалось, и ещё меньше стало хорошего. Далее ещё меньше хорошего, и что дальше, то меньше.» Нечаянная женитьба, разочарование в ней, чувственность, притворство, мёртвая служба, заботы о деньгах… «И так год, и два, и десять, и двадцать – и всё то же. И что дальше, то мертвее. Точно равномерно я шёл под гору, воображая, что иду на гору. Так и было. В общественном мнении я шёл на гору, и ровно настолько из-под меня уходила жизнь…» Вот что показал ему внутренний голос. Какова реакция Ивана Ильича?
«Так что ж это? Зачем? Не может быть. Не может быть, чтоб так бессмысленна, гадка была жизнь?» «Что-нибудь не так. <Вот это очень важное предположение Ивана Ильича. И в ответ на него приходит подсказка, ещё более важная. – Э.В.> „Может быть, я жил не так, как должно?“ – приходило ему вдруг в голову. <Это призыв к покаянию. Покаяние – единственный выход для Ивана Ильича, возможность рождения нового человека на пороге смерти, который и войдёт в вечность. Господь хочет просветить ум Ивана Ильича и даёт ему эту возможность. Но Иван Ильич ещё не готов. – Э.В.> „Но как же не так, когда я делал всё как следует?“ – говорил он себе <то есть Ему – Э.В.> и тотчас же отгонял от себя это единственное (!) разрешение всей загадки жизни и смерти, как что-то совершенно невозможное.»
«Как следует» – откуда следует? «Как все»… «Как положено»… Кем? Кем-то извне. Вот он, корень всех бед: предпочтение внешнего внутреннему, неверие себе, неверность Богу. В результате грехопадения мы были выброшены из истинного внутреннего мира, из рая Божьего, в холодный и чуждый внешний мир, во тьму внешнюю, где плач и скрежет зубов, где князь – диавол, обманывающий и губящий человека. И только верность своему сердцу, чистой, родной струйке своей души, то есть вера в Бога, от которого не совсем ещё, не окончательно внутренне отпал человек, может спасти нас. Быть верным тяжело, ибо вся наша жизнь, которая есть внешняя жизнь, говорит о совсем других законах и порядках, говорит с большой видимой силой и властью. Но это не избавляет тебя от имени предателя, если ты не будешь верным. Иван Ильич, на заре жизни, под давлением внешнего мира, предал себя, почти не заметив этого. И эта лёгкость предательства намекает на тот запредельный первородный грех, первопредательство, отражением которого, только лишь отражением, явилось предательство внутреннего ради внешнего на заре жизни. И именно перед лицом этого первородного греха и встал теперь, фактически, Иван Ильич, не в силах его осознать и отвергнуть, ибо это теперь как бы он сам, он сросся с ним. И внутренний голос понимает это. И он представляет ему: «Чего ж ты хочешь теперь? <Т. е. после всего того, что понял и пережил, после только что постигнутой дороги в смерть. – Э.В.> Жить? Как жить? Жить, как ты живёшь в суде, когда судебный пристав провозглашает: „Суд идёт!..“ <Вся жизнь Ивана Ильича была судом над ним самим, и суд этот был в осуждение Ивану Ильичу. – Э.В.> Суд идёт, идёт суд, – повторил он себе. <Вот ужас, что он слышал все эти годы!… – Э.В.> – Вот он, суд! <Когда бы ещё Иван Ильич достиг такой глубины суждений? Воистину – прозрение. – Э.В.> Да я же не виноват! – вскрикнул он с злобой. <Дальше уже не может слушать, не вмещает. „Вскрикнул“ – значит уже не „затих“, а с Богом можно говорить только тихо, иначе никогда Его не поймёшь. Это только внешние грубые впечатления оглушают нас, а Бог говорит изнутри, тихо, ненавязчиво. Он всемогущ, Ему не надо кричать. Кричит убожество, „прах, ветром вздымаемый“. Настроенность на понимание уходит, диалог прекращается. Злобой Иван Ильич оттолкнул Бога. – Э.В.> – За что?» Это многое нужно понять, чтобы понять, за что. А чтобы понять, надо долго прислушиваться. А чтобы прислушаться, надо смириться…
«И он перестал плакать <Бог, дающий эти слёзы проникновения, ушёл. – Э.В.>, и, повернувшись лицом к стене, стал думать всё об одном и том же: зачем, за что весь этот ужас? <Как же ценны эти мысли в голове Ивана Ильича! – Э.В.> Но сколько он ни думал, он не нашёл ответа. <Потому что не захотел его принять и искал другой. – Э.В.> И когда ему приходила, как она приходила ему часто, мысль о том, что всё это происходит оттого, что он жил не так, он тотчас вспоминал всю правильность своей жизни и отгонял эту странную мысль. <Осталась не сокрушена гордость, камень преткновения на пути к Истине. – Э.В.>
«Прошло ещё две недели. Иван Ильич уже не вставал с дивана.» Через две недели он думал всё о том же. «Неужели правда, что смерть? И внутренний голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было.» Очевидно, после отказа Ивана Ильича принять ответ, внутренний голос поменялся и вместо света стал указывать на тьму и вдохновлять страдальца на гибельное отчаяние. Но Господь не может так просто оставить Своё творение.
Диавол продолжает играть душой страдающего человека, бросая его из пустой надежды в отчаяние и всё более склоняя к отчаянию, которое, по Святым отцам, есть «совершенная радость диаволу».
Одиночество, «полнее которого не могло быть нигде: ни на дне моря, ни в земле.» Мысль сама собою уходит к детству. Отчаяние обоюдоостро: с одной стороны, это «совершенная радость диаволу», с другой – оно может стать кризисом, за которым последует возрождение, остановкой на дороге, ведущей в ад, после которой странник обратится вспять и пойдёт Домой… «…Вместе с этим ходом воспоминания, у него в душе шёл другой ход воспоминаний – о том, как усиливалась и росла его болезнь. То же, что дальше назад, то больше было жизни. Больше было и добра в жизни, и больше было и самой жизни. И то и другое сливалось вместе. „Как мучения всё идут хуже и хуже, так и вся жизнь шла всё хуже и хуже“, – думал он. Одна точка светлая там, назади, в начале жизни, а потом всё чернее и чернее и всё быстрее и быстрее. „Обратно пропорционально квадратам расстояний от смерти“, – подумал Иван Ильич. И этот образ камня, летящего вниз с увеличивающейся быстротой запал ему в душу. <Иван Ильич всё глубже и безошибочнее познаёт своё положение. – Э.В.> „…Объяснить бы можно было, если бы сказать, что я жил не так, как надо. Но этого-то уже невозможно признать“, – говорил он сам себе, вспоминая всю законность, правильность и приличие своей жизни.» Т. е. опять всё тот же камень преткновения, ориентация на внешнее, первородный грех. Ориентация на внешнее – это гордость, на внутреннее – смирение. Не сломлена и не сокрушена гордость Ивана Ильича. «Нет объяснения! Мучение, смерть… Зачем?» (Как обессмысливается всё, когда человек отходит от Бога…) Иван Ильич ищет Истину. У порога смерти. В страданиях. Никогда раньше её не искав. Вот удивительное превращение! Он вдруг делается идеалистом и философом, как Иов он спорит с Богом, вызывая его разобраться и объясниться с ним. Иван Ильич созерцает бездны. Его душа достигает величия, масштаба. Вот помощь Бога ему. Ведь каким умрёшь, таким и войдёшь в вечность, таково и продолжение будет… (И какие глубины, какое величие кроется в душе самого обыкновенного, среднего и серого человека, какая внутренняя мощь! Это есть дух. И ведь он только ждёт, когда же человек обратится к нему, к самому себе, когда же, наконец, «заинтересуется» им…) Но дело помощи ещё не закончено.
«Так прошло две недели.» Старая жизнь Ивана Ильича идёт по-прежнему своим чередом, но уже без Ивана Ильича. Его уже ничто из этой жизни не трогает. «…С Иваном Ильичём свершилась новая перемена к худшему. Прасковья Фёдоровна <его жена – Э.В.> застала его на том же диване <на котором он лежал всё последнее время болезни, не желая ложиться в постель – Э.В.>, но в новом положении. Он лежал навзничь, стонал и смотрел перед собою остановившимся взглядом. Она стала говорить о лекарствах. <Лицемерие. Лишь бы не сострадать. Иван Ильич чувствует это лицемерие и ничтожество, не замечая ничего другого, и в нём поднимается ненависть. – Э.В.> Он перевёл свой взгляд на неё. Она не договорила того, что начала: такая злоба, именно к ней, выражалась в этом взгляде. – Ради Христа, дай мне умереть спокойно, – сказал он. <Хоть и злоба, но Христос. Иван Ильич больше не может терпеть лжи. Ему нужна правда. И пусть пока эта правда оборачивается ненавистью – это лучше, чем ложь и лицемерие, худшее и зол. – Э.В.> Она хотела уходить, но в это время вошла дочь и подошла поздороваться. Он так же посмотрел на дочь, как и на жену, и на её вопросы о здоровье <то же лицемерие, что у матери – Э.В.> сухо сказал ей, что он скоро освободит их всех от себя. Обе замолчали, посидели и вышли. <И это было правдой. – Э.В.> ” То же самое с доктором. Освобождение от лжи. Как же наступило это освобождение?
«Доктор говорил, что страдания его физические ужасны, и это была правда; но ужаснее его физических страданий были его нравственные страдания, и в этом было главное его мучение. Нравственные страдания его состояли в том, что в эту ночь, глядя на сонное, добродушное скуластое лицо Герасима <медитация – Э.В.>, ему вдруг пришло в голову: а что, как и в самом деле вся моя жизнь, сознательная жизнь, была „не то“. <Нельзя сказать, что „то“ была и его жизнь до пробуждения в нём сознания. Человек рождается в этот мир уже в повреждённом состоянии, что, в частности, обнаруживается в животном эгоизме младенцев и в тех начатках страстей, которые быстро проявляются в капризах ребёночка по мере его взросления. Но детство знает, что такое чистота и простота, и дитя имеет особенную связь с Богом, не порванную, или порванную не до конца. В подростковом же возрасте, при пробуждении эроса и вхождении в разум, человек получает новые, весьма ценные возможности действовать в этом мире и в себе самом и ставится перед выбором: или развивать в себе то доброе и светлое, что приносило радость и в детстве, – чтобы восстановить былую (вечную) связь с Богом, или идти по внешнему пути рабства миру сему и его порядкам, не только внешнего, но и внутреннего рабства, и окончательно порвать драгоценную, но идеальную, воздушную и бесплотную связь с Богом. Иван Ильич склонился к последнему, и потому вся его сознательная жизнь стала „не то“. Но вот на пороге смерти оказывается, что гордость Ивана Ильича не упорная, не закоренелая. Иван Ильич поддаётся, пусть медленно и постепенно, внутреннему Божьему вразумлению. Видно, и в отпадении от Бога есть свои ступени и стадии, обратимые и необратимые, излечимые и неизлечимые, здесь, на земле, или до второго пришествия Христова, или… Бог весть. Но Ивану Ильичу, через страдания и мрак, Бог показывает, как всё есть на самом деле. – Э.В.> Ему пришло в голову, что то, что ему представлялось прежде совершенной невозможностью, то, что он прожил свою жизнь не так, как должно было, что это могло быть правда. Ему пришло в голову, что те его чуть заметные поползновения борьбы против того, что наивысше поставленными людьми считалось хорошим, поползновения чуть заметные, которые он тотчас отгонял от себя, – что они-то и могли быть настоящее, а остальное всё могло быть не то. И его служба, и его устройство жизни, и его семья, и эти интересы общества и службы – всё это могло быть не то. Он попытался защитить пред собой <т.е. пред Богом – Э.В.> всё это. И вдруг почувствовал всю слабость того, что он защищает. И защищать нечего было. <Такое чувство, что всё это происходит уже после смерти Ивана Ильича, настолько разительна перемена его взглядов, под действием предсмертной болезни. Но пока человек жив, всё ещё можно поправить покаянием. И Бог так милостив к Ивану Ильичу, что даёт ему такую возможность, как благоразумному разбойнику на кресте. „Умри прежде смерти, иначе потом будет поздно“, – говорит Григорий Богослов. Иван Ильич умирает прежде смерти. Видно, и вправду неплохой был человек, и Богу видно было, что его можно привести к покаянию. И, удивительно, Иван Ильич не пугается своего открытия, но сразу же хочет идти дальше и задаёт себе бесстрашный вопрос прямо по существу. – Э.В.> „А если это так, – сказал он себе, – и я ухожу из жизни с сознанием того, что погубил всё, что мне дано было, и поправить нельзя, тогда что ж?“ <Иван Ильич задаёт очередной вопрос Господу Богу, как бы опять прося помощи у него. И Бог не оставит его. – Э.В.> Он лёг навзничь и стал совсем по-новому перебирать всю свою жизнь. Когда он увидал утром лакея, потом жену, потом дочь, потом доктора, – каждое их движение, каждое их слово подтверждало для него ужасную истину, открывшуюся ему ночью. Он в них видел себя, всё то, чем он жил, и ясно видел, что всё это было не то, всё это был ужасный огромный обман <чей? – Э.В.>, закрывающий и жизнь, и смерть. <„Видел“ – значит, раньше не видел; смотрел, а не видел. То есть теперь ему показывают, подводят, по мере его готовности воспринять. – Э.В.> Это сознание увеличило, удесятерило его физические страдания. <Можно отметить, как боль связывается с внутренними процессами в Иване Ильиче, – как будто боль каждый раз подправляет его. – Э.В.> <…> И за это он ненавидел их.»
Сознание своей внутренней погибели приводит Ивана Ильича к ненависти по отношению к окружающим его людям, которые как бы олицетворяют для него тот обман, ту ложь, которая его погубила. За ложью стоит диавол. Эти люди – его орудия, такие же погибшие, как и он, но только ничего не знающие о своей погибели. «Он гнал всех от себя и метался с места на место.»
Жена предлагает ему исповедаться и причаститься. «„Это не может повредить, но часто помогает. Что же, это ничего. И здоровые часто…“ Он открыл широко глаза. „Что? Причаститься? Зачем? Не надо! А впрочем…“ Она заплакала. <Что происходит в её сердце? Может быть, Иван Ильич что-то не видит и не чувствует в ней? – Э.В.> „Да, мой друг? Я позову нашего, он такой милый.“ <Пошлость. Как про кису. Сейчас Иван Ильич вне подобных категорий. – Э.В.> „Прекрасно, очень хорошо“, – проговорил он. <Дальше следует помнить, что во время написания этого рассказа (приблизительно 1882—1884 года) Толстой уже был в сложных отношениях с Церковью, и его описание причащения следует воспринимать осторожно. Однако, думается мне, гений Толстого был умнее, глубже и духовнее его самого, его разума и сознания, и он не давал писателю написать ложь. – Э.В.> Когда пришёл священник и исповедал его, он смягчился <действие благодати Божией от искренней и полной исповеди – Э.В.>, почувствовал как будто облегчение от своих сомнений <„как будто“ – Иван Ильич неправильно истолковал свои ощущения: причащение было заодно с его внутренним голосом – Э.В.> и вследствие этого от страданий, и на него нашла минута надежды. Он опять стал думать о слепой кишке и возможности исправления её. Он причастился со слезами на глазах.» Здесь очень сложное переплетение смыслов. Благодать коснулась Ивана Ильича, но он не смог её ни понять, ни принять. Наверное, он просто привык к тому, что Церковь и её таинства прекрасно уживаются с его лёгкой, приятной и приличной жизнью и являются как бы органической частью её. И вот получается, что можно поправить своё бедственное положение и даже, быть может, выздороветь, и средство – внутри старой, привычной, «доброй» жизни. значит, можно вернуться к ней, к прежней жизни, и продолжить своё старое существование. Это точный образ греха, живущего в человеке, живущего в нём до самой смерти, как бы ни боролся и ни побеждал бы даже его сам человек, греха, готового в любую минуту вернуться в душу, как будто он и не уходил никуда. Но слёзы Ивана Ильича во время причастия – это правда его измученной души, встретившейся с Богом перед своим исходом.
«Когда его уложили после причастия, ему стало на минуту легко <это от Бога – Э.В.>, и опять явилась надежда на жизнь. <А это – нет. Так переплетаются во внутренней жизни действия благодати Божией и искушения нечистых духов, мгновенно реагирующих на противное им воздействие, особенно если есть на что опереться им в душе самого человека. А Иван Ильич ещё не был готов понимать Бога. И без Его особой помощи он так бы и совсем не понял Его. – Э.В.> Он стал думать об операции, которую предлагали ему. «Жить, жить хочу», – говорил он себе <т. е. Богу – Э.В.>. Жена пришла поздравить; она сказала обычные слова <интересно, какие? – Э.В.> и прибавила: «Не правда ли, тебе лучше?» Он, не глядя на неё, проговорил: да. Её одежда, её сложение, выражение её лица, звук её голоса – всё сказало ему одно: «Не то. Всё то, чем ты жил и живёшь, – есть ложь, обман, скрывающий от тебя жизнь и смерть.» Конечно, его жена – это образ и символ его старой жизни, это сама его старая жизнь, какой он её сам себе сделал. На сей раз, быть может, впервые за всю свою жизнь, Иван Ильич понял, что его обманывают. И дело тут не в причастии. Причастие, быть может, и высветило теперь этот обман. Обратно, в старую жизнь, дороги не было. Выхода не было тоже. К Ивану Ильичу вернулась ненависть, а с ней – физические страдания и «сознание неизбежной, близкой погибели». Но теперь, когда Иван Ильич причастился, вместе с ненавистью «что-то сделалось новое: стало винтить, и стрелять, и сдавливать дыхание.» Бог решил, что Иван Ильич готов идти дальше. «Выражение лица его, когда он проговорил «да», было ужасно. Проговорив это «да», глядя ей прямо в лицо <только что Толстой говорил, что Иван Ильич сказал, «не глядя на неё» – Э.В.>, он необычайно для своей слабости быстро повернулся ничком и закричал: – Уйдите, уйдите, оставьте меня!» Ивану Ильичу действительно сделалось лучше: в его жизни совсем уже не осталось лжи. Осталось только выйти к свету.
«С этой минуты начался тот три дня не перестававший крик, который так был ужасен, что нельзя было за двумя дверями без ужаса слышать его. <А для Ивана Ильича это была его жизнь. Ужас – перед тем, что не вмещается в тебя. Ужас говорит о глубине. – Э.В.> В ту минуту, как он ответил жене, он понял, что он пропал, что возврата нет <нет возврата к старой жизни-лжи —Э.В.>, что пришёл конец, совсем конец, а сомнение так и не разрешено, так и остаётся сомнением. <Сомнение мучительнее всего для Ивана Ильича, как будто бы оно и порождает даже физическую муку. Вот где прообраз адских мучений, где мучается душа, но эти муки гораздо хуже и сильнее, чем просто физическая боль. Сомнение Ивана Ильича состояло в том, что он видел, что вся его старая жизнь была обманом, но он не хотел этого признавать и принимать это, потому что вся суть его старой личности заключена была в убеждении, что он живёт как надо и что жизнь его хороша, и потому ещё, что тогда выходило, что он „погубил всё, что ему дано было, и поправить нельзя“, т.е. он погиб и, по-видимому, безвозвратно. Но видимость часто бывает обманчива. За признанием своей погибели, по благодати Божией, следует покаяние, обращение и спасение. —Э.В.> <Наше обыденное сознание блекло и тупо, оно помрачено и пропитано грехом, в нём в огромной степени проявляет себя первородный грех. И боль, долгие физические страдания, проясняет его, обостряет, делает глубже, так что человеческие, духовные вопросы ставятся ребром, делаются живыми и насущными, как воздух, уходит столь привычное для нас окамененное бесчувствие, душа пробуждается, чтобы увидеть, где она, куда попала, идя по жизненному пути, и понять, что же теперь ей делать, куда идти дальше – вперёд или назад. – Э.В.> – У! Уу! У! – кричал он на разные интонации. Он начал кричать: „Не хочу!“ – и так продолжал кричать на букву „у“. Все три дня, в продолжение которых для него не было времени <т. е. Иван Ильич эти три дня, ещё при жизни, был в аду – Э.В.>, он барахтался в том чёрном мешке, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила. <Воля Божия. – Э.В.>»
Мы помним, что про этот «чёрный мешок» уже шла речь в рассказе. «Ему казалось, что его с болью суют куда-то в узкий чёрный мешок и глубокий, и всё дальше просовывают и не могут просунуть. И это ужасное для него дело совершается с страданием. И он и боится, и хочет провалиться туда, и борется, и помогает. И вот вдруг он оборвался и упал, и очнулся.» Т.е. очнулся, уже находясь внутри этого мешка. Это тот самый тёмный туннель, по которому двигаются умирающие и в конце которого – свет. После того, как Иван Ильич узнал о «мешке» впервые, начался его разговор с Богом. Значит, через этот «мешок», «туннель», «дыру» человек приближается к Богу, а Бог – к человеку. Это помощь Божия человеку, путь по ту сторону, которым он ведёт душу человека. И если тогда Иван Ильич только провалился в этот мешок, то теперь он уже был внутри него, и все эти тяжкие сомнения были внутри него. «Он бился, как бьётся в руках палача приговоренный к смерти, зная, что он не может спастись; и с каждой минутой он чувствовал, что, несмотря на все усилия борьбы, он ближе и ближе становился к тому, что ужасало его. Он чувствовал, что мучение его и в том, что он всовывается в эту чёрную дыру, и ещё больше в том, что он не может пролезть в неё. Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая. <Первородный грех, возымевший такую власть над Иваном Ильичём, который никогда не боролся с ним. – Э.В.> Это-то оправдание своей жизни цепляло и не пускало его вперёд и больше всего мучало его. <Здесь идёт описание душевного состояния Ивана Ильича, всё то, что растянулось на несколько последних недель, но что можно было вместить всего в эти несколько строк. Получается, что в эти несколько недель ничего не менялось в душе Ивана Ильича, или почти ничего, как в эти три дня, „в продолжение которых для него не было времени“. Но куда страшнее были те годы и годы в жизни Ивана Ильича, когда не менялось вообще ничего, но было всё то же, и чем дальше, тем мертвее. Здесь же, наоборот, очень медленно, самим своим „барахтанием“ в мешке, Иван Ильич приближается к новой жизни и рождению в пакибытие, по великой милости к нему самого Бога. – Э.В.>»
Наступает момент, когда «вдруг», без какого-либо участия самого Ивана Ильича, «какая-то сила <Воля Божия, ангел смерти – Э.В.> толкнула его в грудь, в бок, ещё сильнее сдавило ему дыхание, он провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то. <Это оказался туннель, «долина тени смертной», ведущая к новому бытию. – Э.В.> С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь назад, и вдруг узнаёшь настоящее направление. <«Настоящее» – свет осветил и просветил тьму внутри Ивана Ильича, это истинный, невечерний свет, в котором всё становится ясно, как при свете дня. Иван Ильич вышел к Истине, Бог сам вывел его. Велика Его милость к нам, грешным. Настало время ответов на все вопросы, свет отвечает на всё, приближается вечность. – Э.В.> «Да, всё было не то, – сказал он себе <и это теперь совершенно ясно – Э.В.>, – но это ничего. <Для Бога, к которому пришёл Иван Ильич, нет ничего непоправимого и для Него всё возможно и никогда не поздно. А Он наш Друг. – Э.В.> Можно, можно сделать «то» <понимает Иван Ильич, потому что Он так говорит ему – Э.В.>. Что ж «то»? – спросил он себя <то есть Бога – Э.В.> и вдруг затих. <«Вдруг» – потому что Он приблизился и Он сейчас ответит.>
Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время гимназистик <сын Ивана Ильича, тщедушный и «нечистый» мальчик, очень похожий на Ивана Ильича в детстве, единственный в семье, кто понимал и жалел Ивана Ильича – Э.В.> тихонько прокрался к отцу и подошёл к его постели. Умирающий всё кричал отчаянно и кидал руками. Рука его попала на голову гимназистика. Гимназистик схватил её, прижал к губам и заплакал. В это самое время Иван Ильич провалился, увидал свет, и ему открылось, что жизнь его была не то, что надо, но что это можно ещё поправить. Он спросил себя: что же «то», и затих, прислушиваясь. Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. <Параллелизм внутренних и внешних событий в прорыве реальности. В реальности внешнее не противоречит внутреннему, но одно дополняет другое, будучи единым друг с другом по существу. В нашей обыденной жизни не так: обычно внешнее обманывает нас, а внутреннее далеко от Истины. – Э.В.> Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его. <Это что-то новое. Иван Ильич ещё никого на нашей памяти не жалел, а был занят только собою, своими переживаниями и жалел себя. Э.В.> Жена подошла к нему. Он взглянул на неё. Она с открытым ртом и с неотёртыми слезами на носу и щеке, с отчаянным выражением смотрела на него. <Он как будто впервые увидел её и пожалел. – Э.В.> Ему жалко стало её. <Душа Ивана Ильича открылась. Ведь сущность погибели заключена в закрытости души по отношению к Богу, в замкнутости, в страшном внутреннем одиночестве и концентрации на себе, на этой призрачной пустоте, которую мы называем собой. – Э.В.> «Да, я мучаю их, – подумал он <он начинает их понимать – Э.В.>. – Им жалко, но им лучше будет, когда я умру. <Не он ли сам примет в этом участие после своей смерти? – Э.В.> Он хотел сказать это, но не в силах был выговорить. «Впрочем, зачем же говорить, надо сделать», – подумал он. <Надо принести плод покаяния. Маленький плод, но он-то и будет решающим. Ведь смерть – это итог жизни и вход в вечность. Каким умрёшь, таким и будешь там, и дальше пойдёшь… – Э.В.> Он указал жене взглядом на сына и сказал: «Уведи… жалко… и тебя…» <Простые и крайне лаконичные слова, но это слова любви, и это слова нового Ивана Ильича. – Э.В.> Он хотел сказать ещё «прости», но сказал «пропусти» <что было для него теперь одно и то же – Э.В.>, и, не в силах уже будучи поправиться, махнул рукою, зная, что поймёт тот, кому надо. <И в этом уже какая-то маленькая власть, величие и мудрость. – Э.В.> И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило <он сам, его душа, исполненная любви и запертая в каменном панцире – Э.В.>, что вдруг всё выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. <Покаяние, дарованное Богом Ивану Ильичу на пороге смерти, по великой и неизреченной Его милости, освободило душу нашего брата, это он сам выходит на свет. – Э.В.> Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. «Как хорошо и как просто», – подумал он. <когда мрачное наваждение духов злобы проходит, человек не может понять, что же его так мучило и почему он так мучился, так всё ясно и просто становится. Иван Ильич умилился, это значит, что Бог уже с ним. Он уже видит, что можно избавиться от страданий. —Э.В.> – А боль? – спросил он себя. – Её куда? <В открывшейся гармонии. – Э.В.> Ну-ка, где ты, боль?» <Иван Ильич возвысился над болью. – Э.В.> Он стал прислушиваться. «Да, вот она. Ну что ж, пускай боль.» <Если ты с Богом, она не мешает. – Э.В.> «А смерть? Где она?» Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был свет. <Курсив мой – Э. В. Это дивные, безмерные слова.> – Так вот что! – вдруг вслух проговорил он. – Какая радость!» Это называется «спасение Божие». Это последние слова Ивана Ильича в этой жизни. Вот к чему привёл его Господь. Он вывел его на Свет. Вместо смерти был свет. Это слова несказанной внутренней мощи. И нам, маловерам, так понятна вся их значительность и глубина смысла. Наша жизнь смертна, мы заключены в этих тисках, хотим мы того или нет. Мы чувствуем это тлетворное дыхание смерти в наших душах. И страх смерти нам, вышедшим из бездны неверия, хорошо знаком. Но вот вместо смерти, ужаса, небытия, ада – свет, спокойствие, правда. «Какая радость!» Это наши слова, слова каждого из нас. Это радость истинная, неподдельная, радость реальности, в которой нет ничего плохого, это избавление и торжество. И есть надежда, что мы, ты и я, будем вместе с Иваном Ильичём, а с нами вместе и сам Толстой…
Подумаем ещё раз: после всего того тяжёлого, мрачного, отвратительного и беспросветного, что было в жизни Ивана Ильича, после всех его тяжёлых и страшных многомесячных физических и нравственных мук – такая радость… Радость, которую уже никогда не сменит печаль. Смерти нет, вместо смерти – свет, – вот милость Божия, нет ничего выше, слаще и желаннее этого, как врата или дверь в родимый Отчий Дом. Его милость – это наш воздух, она бесконечна. И это не только то, что будет там когда-то, неизвестно когда. Если это так, если ты почувствовал это, если это твоя живая вера, жизнь становится иной здесь и сейчас. Здесь и сейчас с тобою этот свет, незримо, внутри тебя – ты его чувствуешь и знаешь. И этот тихий, добрый, ласковый, вечно уютный свет освещает всю твою жизнь, а там ты его просто увидишь и войдёшь в него совсем…
«Для него всё это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. <Для Ивана Ильича наступила вечность. – Э.В.> Для присутствующих же агония его продолжалась ещё два часа. <В смерти внешнее окончательно расходится с внутренним. Как Макаревич пел: „И каждый пошёл своей дорогой, а поезд пошёл своей.“ У этого мира своя дорога. Он не чужой нам, но мы здесь гости. Он делает вид, что нас нет и игнорирует наш внутренний мир, но мы ещё обязательно подчиним и оседлаем его изнутри. Ибо все ключи – внутри, ключи ко всему. А пока мы просто как бы расстанемся, но мы останемся и вернёмся, как расстался, остался и вернулся наш Господь, когда жил здесь. – Э.В.> В груди его клокотало что-то; измождённое тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье. <Но Иван Ильич уже вряд ли имел к этому большое отношение. – Э.В.> – Кончено! – сказал кто-то над ним. Он услыхал эти слова <как слышат такие и подобные слова люди, проходящие через опыт клинической смерти – Э.В.> и повторил их в своей душе. „Кончена смерть, – сказал он себе. – Её нет больше.“ <Как бы эхо могучих слов: „Вместо смерти был свет“. Иван Ильич родился в новую жизнь. – Э.В.> Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся <выходя из смертной плоти – Э.В.> и умер.»
То, что произошло с Иваном Ильичём, произошло с ним не по его воле и при минимальном его участии, хотя это было величайшее его внутреннее напряжение во всю его жизнь. Болезнь пришла сама, и ответы на все вопросы приходили сами, чьим-то могучим и властным действием. Так и мы должны знать, что всё к нам придёт само и в своё время, нам нужно только готовиться к этому, чтобы суметь принять, суметь погрузиться в бесконечный океан милосердия Божия, в который погрузился Иван Ильич. Каждый из нас, как в воздухе, нуждается в этом милосердии и ничего сам сделать не может, не может освободиться от тьмы и выйти на свет. Но нам, по крайней мере, не следует пленяться тьмою и жить по её законам, но нужно «бороться и искать, найти и не сдаваться». Тот грозный судия, который перечеркнул всю жизнь Ивана Ильича, в своё время приступит к каждому из нас и уже приступает. И каков бы ты ни был во всех отношениях милый и приятный, умный и благородный человек, многое в этот час окажется пустым, суетным и тщетным. И за многое будет стыдно. Надо сказать прямо – наша жизнь также не выдерживает суда Ивана Ильича. И выход из такого положения я вижу только один: христианское подвижничество и смерть прежде смерти. (Всё те же слова Григория Богослова: «Умри прежде смерти, иначе потом будет поздно.») Нужен подвиг и борьба преодоления духа мира сего в своей жизни. А так как этот дух всегда присутствует в нашей жизни, то и борьба должна быть беспрестанная, внутренняя, бескомпромиссная. Человек – это воин, или он перестаёт быть человеком, отпадая от самого себя и уподобляясь падшим духам. Мы не можем не жить по законам, по лживым законам этого мира, но мы должны правильно ко всему относиться, наполнять все эти внешние формы христианским, искренним содержанием, которому учит нас Церковь, терпением, смирением и любовью, и быть готовыми в любой момент, когда позовёт нас Господь, воспрянуть и встретить новый мир и новую жизнь.
Толстой писал о «плане» своего рассказа: «описание простой смерти простого человека, описывая из него». И.Н.Крамской, автор известного портрета Толстого, писал: «Рассказ этот прямо библейский… Удивительно… отсутствие полное украшений.» В конце своей жизни Толстой писал, что в его жизни были моменты, когда он чувствовал, что через него говорит Бог. Мне кажется, что «Смерть Ивана Ильича» – это благословенное творение, и каждый человек должен прочитать его, потому что, подобно библейским притчам, он обращён к каждому. И мне кажется, что на Суде Божьем этот рассказ будет свидетельствовать в защиту Льва Толстого и в защиту каждого из нас, потому что в нём – искреннее стремление к Божьей Правде, к Истине, упование на Его милосердие и могучая, ясная, простая и страшная мощь, которая может исходить только от Него Самого.
2 сентября – 2 октября – 12 октября 1999 года
июнь 1997г, на выписке из роддома со старшей дочкой, с супругой и папой
Часть I. Мысли 1995—2000 гг.
Сердце несовершенно и может ошибаться, говорить невразумительно или просто молчать в тупом равнодушии. И здесь вступает в силу доверие. Человек должен довериться чему-то большему и лучшему, чем он сам. То лучшее, что есть в нём, в его сердце, в какой-то момент, один из самых важных моментов в жизни, должно передать человека из рук в руки, должно санкционировать послушание тому, что вдруг предстало перед ним как Истина и мощь правды, как то, что близко и родственно свету в тебе, но ярче, чище и неизмеримо мощнее. И если ты волевым импульсом доверия, подтверждённым конкретными, нешуточными действиями, свободно впустишь в себя это Начало, оно начнёт в тебе действовать, тебя направлять и вести изнутри тебя, а не только извне. Оно очистит и твоё сердце, приведёт в гармонию весь твой внутренний состав, приобщит тебя к высшей, неведомой дотоле жизни. И спасёт тебя.
10.07.1997
Настоящий ум предполагает ещё и трезвость, когда опьянение вином гордыни не больше, чем ощущение духоты безблагодатности, гордынею консервирующейся.
10.07.1997
Мне совсем не нравится слово «нравственность». В этом слове уже чувствуется какой-то «научный» подход. В этом слове нет жизни. Жизнь есть в слове «любовь». В понятии «нравственность» есть какая-то объективация, это внешность. Нравственность без любви вырождается в лицемерие, чаще всего поддерживаемое гордыней. И эта смесь ближними не принимается, какие бы благородные предлоги она ни имела. Внешнее мертво без внутреннего. Человеку нужно то сокровенное, сердечное, что стоит за внешними действиями, – этим отогревается его душа. Иначе, без этого, всё превратится в оскорбление, плевок в душу.
2.08.1997
Одной нравственностью сыт не будешь. Душа просит тайны, свежести, прохлады, пространства… Ответов, может быть, сразу и не нужно.. Но ощущение смысла, тайны, глубинной и бесконечной жизни необходимо. Иначе не будет сил ни на какую нравственность, душа станет сухарём безжизненным. И вот это ощущение подлинной глубины и тайны дарует нам религия. Молитва приводит к таинственнейшему, реальнейшему, более реальному, чем вся остальная жизнь, живительному Богообщению, общению с Богом. Так что стена постепенно перестаёт быть стеной, мягчеет, теплеет, опрозрачнивается. Какие-то таинственные токи проходят уже сквозь неё. И уже что-то смутно можно различить из того, что за нею. И сам ты через эти токи просачиваешься на ту сторону, и вот ты уже и здесь, и там, и постепенно стирается различие между «здесь» и «там», и ты ощущаешь единую бессмертную жизнь. Вот слова Чаадаева: «Бессмертная жизнь – это не жизнь после смерти, это жизнь, в которой нет смерти.»
2.08.1997
Мало одного доброго усилия. Чтобы оно не было вымученным, чтобы вдохнуть в него жизнь, нужна сила свыше, которая тебе не принадлежит. Положим, ты хочешь добра. Но во имя чего? До тех пор, пока за твоими добрыми усилиями скрывается желание самоутверждения, титаническое стремление к самодостаточной божественности собственного света, никакой санкции свыше на твоё добро не будет, и будет оно у тебя бессильным, лицемерным, а где-то там, в твоей глубине, подспудно и постепенно будет расти что-то страшное, тяжёлое, мрачное, холодное, каменное, циничное и безысходное. Вот что такое безблагодатное добро грешного человека. Сначала – страх Божий, смирение, покаяние, отсечение своей воли, воли отдельного существа, принадлежащего небытию. А потом – самозабвенное служение, забвение о себе, смерть «само» и воскресение в благодатную жизнь на земле, с которой и начинается жизнь вечная.
2.08.1997
Все мы живём в страшном унижении видимого мира. Мы, созданные Богом для высокой и мощной жизни, как насекомые, возимся вокруг самих себя и своего затхлого муравейника, кушаем кислые щи прозы и обыденщины, не знаем поэзии жизни, не знаем, где высокая правда, а где низкая ложь. И в этом положении любая яркость для нас прельстительна и в соблазн. Многие благородные души во время своего становления искушаются злом и некоторые прельщаются им. Своим служителям зло возвращает некоторую долю их первозданной свободы. Бесы как бы на время несколько отходят от них и отступают поодаль. Это нужно, чтобы человек сохранял приверженность злу, якобы освобождающему его. Но это всего лишь «длинный поводок». Остаются магистральные страсти, главная из которых – гордыня, которые и движут человеком. Но Господь Бог, который единственный и есть освободитель, обращает зло на добро. Человек идёт путём, не лишённым своеобразной красоты и благородства, которые, конечно, сильно извращены. Тем не менее он растёт. Тёмные силы заинтересованы в мощной марионетке, подобной Ставрогину, руководящей во зле более мелкими орудиями зла. (Есть очень слабые и жалкие люди, могущие быть очень сильными во зле. Это как одержимость бесами. Это как какой-нибудь следователь НКВД с бесцветными глазами. Эти души совсем некрасивые, типа того же Верховенского или Федьки-каторжника. Они просто растлеваются злом, прельстившись самим состоянием одержимости, или некоторыми особенностями подлости и беззакония, которые они считают преимуществами.) В конце концов происходит попытка обращения заблудшего. Ему может открыться подлинная природа зла в каком-нибудь настоящем злодеянии, на котором сломается его душа. Так было со Ставрогиным (Матрёша); возможно, со Свидригайловым (его умершая жена, являвшаяся ему после смерти), даже со Смердяковым. Так было с героем фильма «Отходная молитва», которого сыграл Микки Рурк. Будет раскаяние и будет жестокое и безысходное отчаяние. Ставрогин пришёл к Тихону, Свидригайлов – к Дуняше, отдаёт ей ключ от комнаты, в которой запер её с собой, отдаёт свои деньги тем, кто в них очень нуждается, Смердяков взялся за Исаака Сирина, герой Микки Рурка явился в католический храм на исповедь. Злодей просит помощи у светлых сил, он перестаёт быть злодеем. Нужно заметить, однако, что все три героя Достоевского кончают Иудиным грехом – самоубийством. Диавол не хочет отпускать свою жертву и удерживает её в своих руках отчаянием. Если грешник поддаётся отчаянию, он гибнет, подобно Иуде. Если же до конца продолжает искать помощи тех, кого когда-то предал, обратившись ко злу, он не может не получить эту помощь и залог спасения вместе с ней. Так было с героем Микки Рурка. (Очень сильный и трогательный фильм.) Обращение может произойти и через встречу с настоящей красотой и духовной силой, быть может, даже со святостью. Во глубинах зла Сам Бог может обратить сердце заблудшего. Так или иначе, после покаяния начинается действие таинственной спасающей силы Божией, продолжающееся, я верую, и в загробных мирах. И Церковь говорит, что тех, кто умирает с начатками покаяния, не успев принести его достойных плодов, она, Церковь, отмаливает и выводит из того ада, в котором при жизни пребывали души этих людей.
23.08.1997, 2.01.2000
Сами по себе слова мертвы. Они должны быть подкреплены силой, заключённой в них, которая взращивается молчанием и образом жизни, достойным этих слов.
23.08.1997
Обращаться к людям можно только изнутри, от сердца к сердцу, вопреки всем внешним этикетам и условностям, сразу входя с ними в реальность жизни души. И будет отклик. Ибо каждый человек – он не чужой, он не вне. Он внутри тебя. Ты его там, внутри, знаешь. И он очень важен для тебя. Он тебе нужен, ты без него не можешь жить. То, что нас так много и мы такие различные, – это великая радость для нас. Это залог высшей и полной жизни, жизни человечества как единого организма, когда с каждым ты находишься в самых близких отношениях, когда каждый восполняет тебя, как сейчас восполняет возлюбленная, лучший друг, мать, отец, любимое дитя. Другие Я – это восполнения твоего Я. А то плохое, связанное с ними, что является нам сейчас извне (страсти, непонимание, холод, равнодушие, низость, лицемерие, отчуждение), это случайные и временные элементы, которые будут сожжены в огне времени, в иных мирах, в грядущей реальности. Этими немощами человеческими не нужно обманываться. Они на поверхности и на небольшой глубине. Сущность людей иная, родная нам. От слова «род». Мы родные, мы одного рода. Мы по-настоящему, сердечно родные друг другу существа. И когда дым рассеивается, когда иллюзорная пелена чуть спадает, суета отступает, перед лицом чего-то настоящего люди просыпаются от своего забвения, пробуждаются от забытья и начинают ощущать себя родными друг другу. Так бывает в тяжёлых совместных испытаниях, на войне, перед лицом смерти, у постели умирающего, в храме. Нечто подобное, только в меньшей степени, бывает и в лесу, на природе. Так, и ещё больше так, будет на грани иных миров… Мы войдём друг другу в души, в которых уже не будет ничего мрачного и нечистого, ощутим и познаем всю несказанную первозданную красоту друг друга и, главное, до тонкости, до последней глубины познаем, ощутим, вкусим и увидим любовь каждого к нам, любовь, не знающую ни дна, ни конца, ни границ. Вот будет блаженство, радость, свет!… И это только одна грань бесконечногранного Царствия Божия.
24.08.97
Желание властвовать – не от Бога. Это сатанинское начало говорит в человеке. Но и самообладание не есть бесспорное благо. Гордый человек может достигнуть самообладания, но он будет в плену своей гордости, своей самости, самообожествления даже, может быть. Гордыня – царица страстей, владычица бесов, демонская твердыня. Ради неё, трепеща перед нею, все остальные страсти, все остальные бесы могут отступить от человека и оставить его в покое. Человеку будет дан глубокий и тонкий ум, постигающий многое, ощущение внутренней силы, безгневие. Могут быть и какие-то восторги, постижение тайн и откровение глубин. Но всё это будет суетно и бесполезно для человека. Лелея его гордыню и утверждая его в ней, все эти дары будут уводить человека всё дальше от Бога, а потом окажется, что дары эти фальшивые и не могут помочь человеку действительно освободиться от тёмных сил. Ибо сама эта концентрация на себе есть концентрация не на себе, не на своём Я. Местоимения «само» и «себя» суть проявления главной болезни падшего человека, откуда и производится понятие «смерть». Себялюбие – это любовь не к своему Я, не к образу и подобию Бога, которое и есть ты. Себялюбие направлено на существо отдельное от Бога. Но это существо не есть человек. Это другое существо, мрачное, угрюмое, безблагодатное, которое на человеке паразитирует. Оно-то и обладает человеком в этом самообладании. Не во всём, конечно, иначе человек начал бы что-то подозревать; но в кардинальном, жизнеопределяющем. Человек свободен от чуждых начал лишь тогда, когда над ним безраздельно владычествует Бог. Когда он не думает о себе. Человек не может думать о себе: он себя не знает. То, что он за себя принимает, не есть он сам. Он сам – нечто бесконечно более глубокое и таинственное. Вот он смотрит внутрь себя и думает, что чувствует в себе Бога.. Но истинный Бог несоизмерим с этими ощущениями. А соглашаясь на этого «Бога», который так близок и понятен, человек отгораживается от истинного Божества, перед Которым – благоговение, страх и трепет. И от которого – благодать, жизнь и спасение. Бог должен стать близким и понятным, настолько, насколько ты сможешь Его вместить, но начало премудрости – страх Божий.
24.08.97
Власть – это попытка осуществить то, что обещал змий в раю, это попытка присвоить себе Божественное свойство и самому стать как бы суверенным божеством. Микушевич говорит, что человек похож на Бога, но не Бог, в этом его главная беда; он даже говорит, что в этом и заключается первородный грех. В раю это положение, сопутствуемое полной гармонией с Божеством, порождает ни с чем не сравнимую радость, лучистый и волшебный, безудержно радостный райский смех. Здесь же, у тех, кто выбирает зло, это вызывает желание и впрямь стать Богом, подчинив себе всё. «Есмь я и есть не-я, – если не говорит, то чувствует он в самом себе, – все не-я должны стать мною». Так пишет Даниил Андреев о демонах. Это и есть начало тирании. «Как это так? Я есмь, я сущий – как же это есть что-то вне меня, да я ещё должен с этим считаться, Я, единственно реально существующий!» Но на самом деле, другое – это твоё восполнение, дополняющее тебя до целого. И полнота твоей жизни зависит от гармонии с другим, со всем тем другим, что так же реально существует, как и ты. Существует таинственно для тебя. Вместе мы – целое, один ты – член целого.
Если ты захочешь встать на место целого, захочешь поглотить всё собою, ничего не получится, кроме уродства. Тебе же самому будет плохо, скучно и душно, как всегда было всяким тиранам, властителям и деспотам, с которыми никто не осмеливался заговаривать на равных. Их непомерно раздувшаяся гордыня льстиво ублажалась придворными и подданными, и эту гордыню жалкие властелины, духовные карапузы, ни на что бы не променяли, но душе их было душно. И так всегда. Гордость порождает духовную духоту, отрезая человека от реальности, от Церкви Божией, которая и есть наше общее Целое, Невеста Божия. «Смирение есть открытость перед реальностью», – говорил Бердяев. Только в смирении человек преодолевает собственную ограниченность, выходит из одиночества и изоляции к мощным ветрам и течениям реальности, открываясь Откровению Божию, которое и есть наша жизнь.
6, 7.09.97
Совесть есть голос Божий в человеке. Но совесть, во-первых, нуждается в раскрытии, углублении, опрозрачнивании, в чём человеку помогают книги, общение с лучшими, чем ты сам, людьми, внутренний разговор с Богом, посещение церкви и участие в церковных таинствах – как опыт ощущения высшего и святого. Во-вторых, совесть ограничена, и по силе своей, и по существу. Совесть не может оградить от утренней тяжести и вечерней тоски. Совесть не есть также высшая форма Богообщения. Совесть не может избавить человека от внутреннего одиночества. Совесть приводит человека в Церковь. В этом, быть может, главное её предназначение. В этом смысле, следование совести всё-таки спасает человека. Но если совесть становится идолом, заслоняющим живого Бога – Творца видимого и невидимого миров, Подателя животворной благодатной силы, Личность, стоящую за нашей жизнью, тогда совесть перестаёт быть совестью. Не во имя совести человек отгораживается от Бога и Его Церкви, а во имя гордости.
Не может совесть рассказать о Богочеловеке Иисусе Христе, научить совершать литургию, продиктовать Священное Писание. Указания Церкви не противоречат совести, но это именно та инстанция, которая помогает ей во всех жизненных частностях. Церковь заодно с совестью. Если угодно, это то, что соответствует совести, символизирует совесть во внешнем мире, это проекция совести вовне. Церковь и совесть – гармония внешнего и внутреннего; и то, и другое пронизано правдой.
7.09.97
В этом мире можно действовать только изнутри самого себя, не равняясь на внешнее, как действуешь ты, скажем, в своей семье, со своей женой. Пока мы здесь, мы обручены душе этого мира, которая стенает и мучается под властью дьявола. И всякий раз, выходя на люди, мы чувствуем этот дьявольский гнёт, обжигающий душу и спирающий дыхание, мы чувствуем, с какой холодной, насмешливой и злобной силой мы вступаем в соприкосновение. То же самое бывает при ухаживании за невестой. И вот нужно восстановить правду, всего лишь. Ту правду, которая реально существует, но к которой и сам ты должен быть причастен в сердце своём. Нас окружает тьма. Единственный способ борьбы с ней – самому стать источником света и разгонять этим светом обступающую тьму. Ты образ и подобие Божие, то есть как бы маленький Бог, как сказал мне Юра Чичкин. «Проси силы и света у большого Бога и, я думаю, Он не откажет тебе, даст», – добавил он. Разделение на внешнее и внутреннее – ложное разделение. Вовне – только тьма внешняя, которой нет, – область обитания адских духов. Всё, что есть, что реально существует, обретается внутри нас. В этом смысле я очень хорошо понимаю слова Бердяева, когда он писал, что всегда ощущал жизнь общества и судьбы мира как часть своей личной внутренней судьбы. Бог вездесущ, у него везде центр. Так и я центр Его присутствия. Великие изменения внутри меня изменят весь мир. То, что не изменится и не преобразится вместе со мной, останется во тьме внешней, ибо это процесс синхронный: преображаюсь не я один, преображается вся Вселенная, подвластная, как и я, Суду Божьему. Нет внешних действий, всё совершается внутри, поэтому всё должно идти изнутри – от сердца к сердцу, к другим сердцам, ибо все эти люди – внутри тебя.
8.03.98
Как говорит митрополит Антоний Сурожский, когда Бог творил нас, призывая из небытия в бытие, Он возлюбил и возжелал нас. «Гряди в бытие, – сказал Он. – Без тебя Моё творение будет неполно, без тебя ему будет тебя не хватать». Это значит, что без каждого из нас не было бы Вселенной, не было бы бесконечности и неисчерпаемости творения Божия. И первое, что увидела сотворённая душа, сотворённый человек, – это бесконечно любящее Лицо Божие. Христос воплотился и пострадал ради каждого из нас, говорят Святые Отцы. Он претерпел бы те же самые муки и смерть, если бы в мире жил всего только один человек, любой из нас. Такова любовь Бога к человеку, к каждому конкретному человеку. Это сверхинтимное, сокровенное, глубиннейшее отношение. И любит Господь до ревности и готов защитить возлюбленное Своё творение и наказать обидчика, даже если творение это само отступило от своего Создателя и забыло о своём бесконечном достоинстве, которым наделил его Сам Бог. Таковы, например, женщины, выставляющие напоказ своё тело, опустившиеся до уровня предмета, годного лишь на одно известного вида употребление. Жестоко оскорбляет Бога всякий, кто смотрит на них именно так, даже если бы они сами этого хотели. Бог сказал: «Что сделали вы одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне». Более того, в зависимость от этого Он ставит судьбу каждого из нас в вечности. Вот с какими материями, вот с Кем мы имеем дело ежедневно и ежечасно, соприкасаясь и сталкиваясь с другими людьми.
8.03.98
В каждом, в любом человеке живёт и действует наш союзник и наш близкий родственник – совесть этого человека и поднимающаяся от неё добрая воля. Это начало есть в каждом, в самом закоренелом преступнике, в маньяке, в цинике и злодее, продавшем свою душу дьяволу. Каково там, в этом человеке нашему другу и брату? Это есть голос высшего, подлинного Я человека, его небесного Ангела-Хранителя, держащего за человеком его место на небесах, в Доме, в раю. Это есть исток человека, его корень, он сам, посланцем которого является здесь его низшее, ограниченное и замутнённое «я». Высшее Я не может погибнуть, это чистый свет. Но грех, в котором все мы здесь пребываем, состоит также и в том, что целостность, иерархичность и преемственность человека нарушена. Мир должен был быть продолжением тела, абсолютно гармонирующим с телом. Но мы видим его большей частью неприветливым, хмурым, холодным или жарким, промозглым или душным, лишённым света или нещадно, истинно по-адски бьющим им в глаза. Плоды деревьев не свешиваются над нами, хлеб не растёт из земли, земля же рождает «волчцы и тернии», непригодные в пищу. Это следствие первородного греха человека. Чтобы получить от мира то, что потребно для нашего тела, нужно трудиться «в поте лица», нужно работать в атмосфере косности и холода, в атмосфере каторги. Ведь работа – это каторга, и это следствие разлада между телом и миром. Мир должен был быть подчинён телу. Но, увы, тело подчинено миру (техника ведь тоже часть мира, и техника закабаляет и мертвит), а мир – это, как мы знаем, вотчина «князя мира сего». Такая вот вырисовывается иерархия. А тело уже, как у скотов, норовит подчинить себе всего внутреннего человека. Здоровье, еда, жилище, тупые чувственные наслаждения – из этого состоит жизнь многих и многих. Но даже если человек поднимается над скотством, душа его подавляет дух. Тщеславие, пустые и приземлённые мудрования, самые различные суетные и бессильные душевные переживания, «романы», ложно понятая и ущербно принятая культура, лёгкая и неглубокая или тяжёлая и недобрая музыка – всё это подавляет дух, отнимая у него исконную его свободу, всё это отгораживает от Бога, лишает дух его основной идентификации – благоговения перед Богом и живого общения с Ним. Здесь и кроется корень греха: порвана связь духа человеческого с Богом. Отсюда и погода плохая, отсюда косные и тяжёлые телеса, отсюда уныние, скука и окамененное бесчувствие, смерть души. Повреждение сложного и строго иерархичного человеческого устроения приводит к возможности отказа низшего человеческого «я» от собственного прообраза, от своего истока, от которого только и исходит санкция на бытие этого низшего «я». Отказываясь от высшего Я, от совести, противостоя ей, не слушаясь её, пытаясь от неё избавиться, человек отказывается от санкции на собственное земное бытие, выбирает небытие, и теперь его земная жизнь поддерживается силами зла и устремляется в ад. Одновременно она теряет силу реальности и становится подобной сну, который потом превратится в кошмар. Такая метаморфоза свершается с каждым из нас, когда мы грешим, а мы живём в духе греха, так что всё это, в общем-то, относится целокупно ко всей земной жизни каждого из нас. Единственный выход из этого нарастающего кошмара заключается в покаянии как взгляде на себя и на эту жизнь. Даже в добре надо каяться, потому что оно соприкасается со злом, а потому непотребно. («Не может из одного и того же источника течь сразу и горькая, и сладкая вода», – говорит апостол Иаков.) для нас, как и для Самого Бога, приемлем только совершенный Свет, который ничего о зле не знает, в котором всё и всякое зло предано забвению. Зла нет, и если для нас оно есть, то наша жизнь вся, целиком нуждается в полном перерождении, в преображении. Вот к преображению и направлено покаяние. Покаяние – это экзистенциал. Покаяние – это истинное отношение человеческого духа к этой жизни, к той жизни, в которой все мы, каждый из нас себя обнаружил. В покаянии восстанавливается (постепенно) нарушенная связь человека с Богом и совершается спасение человека и мира силой Божьей. Поэтому земная жизнь – это поприще покаяния. А каяться нужно так, как будто сейчас ты умрёшь. Бойся, человек. Тебе угрожает нечто грозное, жуткое и вечное. И это есть то, что, оказывается, всю жизнь ты сам себе выбирал. Надо развеять этот кошмар.
15.03.98
Совесть близка к Богу, она ближе к нему сознания нашего. И Суд Божий подобен осуществлённому суду совести. Злодей, убитый на месте злодеяния, убит своей совестью. Потому и Микушевич говорил, что нет греха, если ты убьёшь человека, покушающегося, скажем, изнасиловать ребёнка: этот человек сам убил себя, свою душу, решившись на это страшное преступление. Герой, карающий мерзавцев, – это также образ их совести. Совесть не милует и не прощает. Милует и прощает Бог, предающий забвению наши грехи, сглаживающий их страшные, болезненные рубцы с нашей совести. В Его же руки да предадим себя во всякий день и час, наипаче же в тот день и час, когда будет душа наша разлучаться с бренным сим телом.
26.03.98
Земная внешняя красота двойственна и может служить как добру, так и злу. Поэтому вкус – явление поверхностное. Совесть неизмеримо глубже. Вкус – это инструмент, совесть – мерило. Бывает, что совесть заставляет пренебрегать вкусом.
26.03.98
В этой жизни мы недостойны красоты, нам даются только её начатки, семена, которые мы должны защищать, холить и лелеять, поливать и ухаживать за ними, верить в них и их любить, чтобы они дали всходы на закате жизни и принесли плоды в иных мирах, куда все мы с вами держим свой путь. А в этом мире красота часто бывает приманкой, завлекающей в духовную и нравственную западню. Всё-таки нужно быть аскетичным в эстетизме, потому что падкость на внешнюю красоту таит в себе грозную опасность для нашего жизненного пути. Надо быть чутким к красоте внутренней, её чтить и за ней следовать: уж она-то не обманет. А там, где нет ничего чужого и внешнего, где тьма внешняя предана забвению, где царит гармония, там то, что теперь внутреннее, станет и внешним, и не будет ни внутреннего, ни внешнего, а всё будет единым в любви, проникновении и гармонии.
26.03.98
Наш мир перевёрнут. Всё внешнее ущербно. Красота внешнего только лишний раз напоминает о нашей обездоленности. Истинная красота – внутренняя, духовная. А внешняя – только намёк и обещание.
28.03.98
Нужно быть довольным тем, что есть, и благодарить Бога и за хорошее, и за плохое, ибо «всяк дар совершен свыше есть, сходяй к нам от Отца светов», всё ведёт нас к той блаженной сверхкрасоте. Всему своё время. Совершенство достигается терпением. Чтобы прийти к красоте, нужно увидеть много некрасивого и всё покрыть верой и сокровенной любовью. Грязь внутренняя изничтожается грязью внешней. Вот Серафим Саровский, когда увидел небесные обители, говорил о неизреченной красоте. Говорят, чтобы спастись, достаточно благодушно, сохраняя в сердце веру и любовь, донести свой крест до конца. Надо хотя бы ползком доползти до той черты, не сходя только с пути, предуказанного нам, с того пути, на который мы позваны, каждый знает как.
29.03.98
Только тогда очищается чувство, когда соприкасается с красотою высшей, с красотою идеала. Достоевский
В человеке всегда живёт стремление к совершенному, но он перестаёт мириться с несовершенным лишь тогда, когда однажды хотя бы краешком соприкасается с сиянием ослепительного света. Потом ему уже не забыть этот свет. Всякое помрачение будет видеться ему кощунством.
лето 1995 года
Мы не знаем, с чем сравнивать нашу жизнь, у нас нет такого опыта, и потому наша жизнь может казаться нам нормальной. И только неистребимая сердечная тоска будет говорить, что что-то главное всегда не так. Мы не знаем, что единственно возможная мера – совершенный свет, сияющий, сверкающий, блистающий в Царстве Божием. Это золотой фон православной иконы, это немолкнущий фон полного счастья нормального бытия. Вот это и есть мера. По-нашему, спасение. На этом фоне всё здешнее добро, вся здешняя красота, всё здешнее благородство – всё сплошь непотребно. Непотребны мы сами, живущие здесь. Вот откуда идёт покаяние. Было бы с нами всё хорошо, не было бы у нас такой жизни, не было бы всего того мрачного и горького, что нам приходится переживать, а был бы тот совершенный свет. Искреннее покаяние приходит только через касание к нему. Поэтому в покаянии действует животворная надежда. Покаяние рождает истинную радость, чистую радость, которую все мы так ждём. Покаяние покрывает всё. Оно растворяет собою всю жизненную горечь, оно есть непрестанная связь с Божеством, мост отсюда в райскую вечность. Покаяние рождает прощение и нелицемерную любовь, даже к людям нехорошим, обидевшим нас. Покаяние упраздняет обиду. Оно есть сокрушение сердца, та жертва, которая благоугодна Богу. Покаянием человек снискивает спасающую Божью благодать.
29.03.98
Всё в жизни нужно мерить не по тому, как было или как могло бы быть, а по тому, как должно быть. А должно быть идеально (вернее, сверхидеально): именно идеал (сверхидеал) должен воплотиться в жизнь.