
Полная версия:
Пепельный берег. Не то, чем кажется
Правда была такая. М'Арк был из тех, кто в любой драке проигрывает первым, а в любом торге выигрывает последним. По бумагам — контрабандист и разносчик дури; по существу — торговец чужим словом, оброненным спьяну, потому что бочонки надо возить, а слово само приходит в уши, ничего не весит и продаётся дважды. Своей силы у него не было ни на грош, зато были Колбасники, к которым он прибился давно и держался не кулаком, а головой: он приносил наводки, они — руки и спину. За это его терпели, а иногда и кормили.
И вот этими-то ушами он однажды, в зиндагарском кабаке, поймал рыжего дворфа.
Дворф был пьян, громок и щедр на подробности. Называл себя капитаном, хвастал потопленными кораблями и славой на весь берег — от Норвена до южных архипелагов, а где не на весь, там про него просто ещё не слыхали, — и между двумя кружками обронил, что есть у него карта. Не простая. Ведущая туда, где лежит нечто, ради чего стоит жить, а прижмёт — и помереть. М'Арк это слово подобрал и спрятал, как прячут медяк, который ещё сгодится.
Медяк пролежал в кармане несколько недель и обернулся золотом на яшгарской улице, где мимо кота протащили на телеге мёртвого рыжего дворфа: гребень набок, шрам справа, три палочки на щеке. Болтуна своего М'Арк узнал с одного взгляда. Со второго — разглядел камень.
— И за это, — спросил Ил-люха с искренним любопытством, — за пьяную байку про карту вам дали людей и решётки? Ил-люха знавал главарей помягче, но дураков — не знавал.
— За байку не дали бы, — огрызнулся кот. — Я не с байкой пришёл. Я три вещи принёс, и каждая своих денег стоила.
И, поскольку торговаться ему было уже нечем, кроме собственной сообразительности, М'Арк выложил её всю — тем гордым тоном, каким мастер объясняет заказчику, за что тот переплатил.
Первая вещь — карта. Ненадёжная: может, при нём; может, зарыта; может, и приснилась пьяному.
Вторая — камень. Красный, крупный, в лоб посажен, как печать в сургуч. Что это за камень, кот не знал и знать не хотел: чужая ворожба — товар опасный, зато краткий в описании и приятный в цене.
— Ковырять его в чужом дворе я не дал, — прибавил он не без важности. — Над двором спит полная таверна, а в угловой каморке — вон эта, с мечом. И дворф кусается. Берут не камень из головы, а голову с камнем — и разбирают дома, при лампе, не спеша. Кто товар разбирает на улице, тот на улице потом и торгует.
Дома, впрочем, тоже не задалось. Уже на ферме кот попробовал — честно, с ножом, при двух держащих: камень сидел так, будто врос корнями, дворф выл на весь погреб, а один из держащих объявил, что за такую долю в чужую голову больше не полезет ни за что. Отложили до вечера. Вечер наступить не успел.
А третью вещь — ту, ради которой Колбасники, поворчав, и взялись, — кот выложил последней и с явным удовольствием.
— Утром я с вас брал сбор. С пятерых — полмедяка, и те зажали. — Он облизнулся. — А к закату вам сыпали золото в открытую ладонь, при всём городе, потому что обычай такой. Обычай честный. Спасибо ему: я тогда в лицо запомнил каждого, у кого звенело.
— И решил нас обчистить, — сказал Паэлиас.
— Обчистить? — Кот поглядел на него почти обиженно. — Вас пятеро, и вы весь день на глазах у города били всех подряд. Дурных у нас нет. — Он мотнул подбородком в сторону капитана. — Я в ту же ночь стоял у вашей поленницы и слышал, как вы доплачиваете хозяйке. За то, чтоб держать в погребе падаль. Отдельно. Вперёд.
И замолчал, полагая, что дальше умный человек досчитает сам.
Умный человек досчитал. Люди, у которых утром полмедяка, а вечером золото, — это ещё не дело; делом они делаются в тот час, когда выясняется, что они платят за мертвеца. М'Арк напал на редкость: на покойника, который чего-то стоит живым. Мертвецов кругом было навалом, и все даром.
— Ил-люха нынче утром объявил, что за мертвецов выкупа не платят, — заметил туган в пространство, ни к кому не обращаясь и, судя по лицу, не без удовольствия. — Ил-люха был неправ. Случается это с ним так редко, что он предпочитает отмечать вслух.
— Карта, — глухо повторил Паэлиас и поглядел на капитана.
Про карту он знал ровно то, что знали все: капитанову карту вместе с кошельками свела со стола в том же зиндагарском кабаке некая рогатая слушательница — ещё до Гойсана, до плиты, до рубина, — свела и растворилась, и с тех пор карты не видел никто.
— Карты у него нет, — сказал паладин. — Её украли. В Зиндагаре. Сразу, как ты положил на капитана глаз.
О второй карте этой истории — той, что лежала у него самого за пазухой, сложенная вчетверо, с речкой, дубом и крестиком, — Паэлиас не сказал ничего. О картах он молчал теперь легко, почти привычно. Карта, которой, возможно, даже не было на свете, только что обошлась капитану в ночь под рогожей; что способна натворить карта, которая есть, паладин проверять не торопился — и уж во всяком случае не в компании, где на каждый заданный вопрос приходилось по три незаданных.
М'Арк молчал долго. Потом выругался — тихо, с чувством, на трёх языках, из которых Крек опознал только орочий. Дворф вышел ему в чистый убыток: ни карты, ни рубина в руках, зато провонявший насквозь погреб и товар, который теперь разве что собакам, — и это была, надо думать, первая за всё утро совершенно искренняя его речь.
А у стены, куда его прислонили, капитан хохотал — и не услышал этого никто, потому что смеяться вслух ему было уже нечем. Хохотал зло, взахлёб, всем своим мёртвым нутром: его выдернули из холода, растрясли в тачке, придвинули к вечной костяной тьме на целых полдня — за карту, которой у него не было с той самой пьяной ночи, когда рогатая наливала ему и слушала. За карту, о которой он трепал по всем кабакам Зиндагара, потому что молчать о единственном своём сокровище было выше его капитанских сил. Данце занёс кота в список. Потом, подумав, дописал туда и себя — за язык. Строчка вышла длиннее ночной. А выучила его хвастать, если по чести, только слава — единственная выпивка, от которой у капитана не проходило похмелье.
— А музыкант? — спросил Паэлиас, когда кот отругался. — Его вы зачем?
М'Арк дёрнул ухом — так дёргают, когда спрашивают про мешок, попавший в телегу заодно с товаром.
— А этот там спал. Вторую неделю спал. — И поглядел на паладина с искренним недоумением человека, которому очевидное объясняют не с той стороны. — Я у той поленницы третью ночь стоял, а он там лежал ещё до меня — вся улица о него спотыкалась. Он один во всём Яшгаре мог ткнуть пальцем и сказать, кто у этой поленницы стоит по ночам и чем при этом торгует. А резать нельзя. Мёртвый дворф — это пропажа, пропажу никто не ищет. Мёртвый человек в тавернном дворе — это уже сыск, а сыск в Яшгаре дорог и глуп. Вот он и поехал с нами.
— Вы взяли его, чтобы он молчал, — сказал Паэлиас.
— Я взял его, чтоб он молчал у меня, а не у стражи, — поправил кот. — Разница, почтенный, не в молчании. Разница в том, где именно молчат.
М'Арк, однако, был не из тех, кто позволит одному пропавшему сокровищу испортить всю сделку. Он оглядел свои девять пальцев и рубин во лбу капитана — и, как человек, всю жизнь доживавший до утра на одном «может», в один вздох перешёл от убытка к прибытку.
— Ладно. Карты нет. Бывает. — Он облизнулся, и в этом облизывании было больше расчёта, чем страха. — Но пустым я не бываю, почтенные, ремесло не то. Скажите, чего вам надо, — и я скажу, у кого оно есть.
Ему не ответили, и он не стал дожидаться. Кот смотрел на рубин — смотрел на него всю ночь и всё утро, и за это время передумал о нём больше, чем о любом товаре в своей жизни. Красный камень, посаженный в лоб мертвецу, который ходит и кусается, — вещь не с ярмарки. За такими вещами ходят к одному-единственному человеку. И М'Арк, у которого не осталось ни карты, ни камня, ни дела, ни погреба, выложил на стол последнее, что при нём было, — имя.
— Румпель, — выговорил он, понизив голос, как называют цену. — Маг. Настоящий, не базарный.
— Где он? — спросил Паэлиас.
— А вот тут, почтенный, не совру. — Кот развёл девятью пальцами. — Не знаю. Где сидит нынче — не знаю, и врать не стану: за такое враньё бьют не сразу, зато потом долго. Знать не знаю. А сыскать — сыщу. Знать и сыскать, почтенный, — разные ремёсла, и второе моё. Уши у меня в этом городе остались — не все, но остались; верните меня в Яшгар, дайте походить, и я вам его найду.
— И что он умеет? — спросил Паэлиас.
— Говорят разное, а сходятся в одном. — Кот дёрнул ухом. — Он исполняет желания. Загадал — получил. Как его зовут по-настоящему, не знает никто, а кто допытывался, тех я после не встречал. — И прибавил честно, потому что честность выходила тут дешевле: — Сам я к нему не ходил. Мне и желать нечего, кроме как дожить до вечера. Но говорят — может.
Про то, что бывают желания, которые дешевле не загадывать, кот не сказал ничего. Осведомитель торгует словом, а не тем, что за словом стоит, и слово «желание» М'Арк произнёс так же ровно, как произнёс бы «телега» или «сельдь».
А потом увидел лица — и понял, что попал. Бросал он наугад, в темноту, и по звуку услышал, что угодил в самую середину.
Паэлиас повернулся к Ил-люхе — прямо, в лицо, в открытые теперь зелёные глаза, к которым ещё предстояло привыкнуть, — и сказал наконец то, что нёс в себе со вчерашнего вечера:
— Ты знаешь магов.
— Ил-люха знает четверых, — отозвался туган без малейшей заминки. — Двое не отворят тебе дверь без письма от людей, которых ты не знаешь и, поверь, знать не захочешь. Третий отворит и возьмёт вперёд столько, что твоему капитану дешевле было бы сговориться со смертью напрямую и без посредников. О четвёртом Ил-люха предпочёл бы не вспоминать вслух, и это не кокетство. — Зелёный взгляд перешёл на кота. — А этот труженик предлагает мага даром, за собственную шкуру. Ил-люха всегда за то, чтобы платил кот.
— Стало быть, знал. И молчал.
— Ил-люха знал и ждал, когда спросят. Спрашивать, паладин, — работа спрашивающего. — Туган повёл плечом с той обидной лёгкостью, какая бывает у людей, чья совесть проходит по другому ведомству. — Зато теперь ты знаешь ровно столько же, сколько Ил-люха, и не заплатил за это ни монеты. Случай редкий. Обыкновенно с Ил-люхой так не выходит.
И оттого, что все прочие перспективы стоили денег, которых не было, а это одно предлагалось даром, кот остался жить. Его связали его же верёвкой — не из мести, а по расчёту: пара работающих ушей стоит дороже удавленного лжеца, особенно когда своих ушей в этом городе у тебя нет ни одного. Дороги на тракте сводят дважды тех, кто разошёлся врагами. Иногда — чтобы помирить. Чаще — чтобы взыскать.
Тиана в допросе не участвовала. Тиана стояла над капитаном и смотрела на рубин так, что делалось не по себе.
Не с жадностью, хотя со стороны сошло бы и за жадность. Паэлиас стоял ближе и видел руку.
Рука шла к рукояти сама, без хозяйки. Камня Тиана не хотела. Тиана хотела, чтобы камня не было.
К мёртвым у неё вопросов не имелось, и к живым тоже: мёртвые лежат, живые ходят, всякий при своём. А это стояло у стены, гнило, смотрело и слушало, и во лбу у него ровно и терпеливо тлел чужой огонёк. Всему, чему её выучила долгая и недобрая служба, оно противоречило разом. Такого не бывает. А если завелось — руби, пока не завелось дальше.
Паэлиас перехватил её взгляд своим. Мягко. И качнул головой.
«Камень выйдет — душа сорвётся с якоря, и ловить её будете уже не вы».
Тиана поняла — не что именно, но что нельзя. Читать «нельзя» по чужим лицам она выучилась прежде многого другого и начиталась вдоволь. Рука её вернулась к боку. Отвращение осталось при ней, в глазах.
Крек подошёл к капитану и положил широкую зелёную ладонь ему на плечо. Тело было холодным — но не ровным холодом погреба, а той нехорошей прохладой, натянувшей за день тепла, которая холоду только притворялась. Зато рубин под пальцами был тёплым, живым, чужим. Орк постоял так, ничего не говоря, — он не умел говорить о таком, да и не с кем было: все давно решили, что говорить не с кем и не о чем.
Внутри у него между тем стояло ровное и твёрдое, как всё, во что Крек по-настоящему верил: капитан здесь, капитан не ушёл; ночью Крек не уберёг, зато уберёг днём; а теперь надо к магу, и надо быстро, покуда из-под сладкого ещё слышно землю. Крек донесёт. Крек рядом.
— К магу, — сказал он вслух. Два слова. Но в этих двух словах был весь его список, короткий и без единой пометки «повесить».
Пока команда собирала себя с земляного пола, а Туророн доскрёбывал вторую миску, за амбаром нашлась тачка — та самая: тяжёлая, с одним уцелевшим колесом — восьмёркой. Крек выкатил её во двор и долго над ней стоял. Сказать тут было нечего, кроме того, что обратно капитан поедет на том же, на чём приехал, только уже среди своих. Ил-люха назвал это справедливостью. Крек не назвал никак: он вообще редко давал вещам имена, полагая, что вещи в этом не нуждаются.
Сильвайна во дворе уже не было.
А Тиана задержалась у пролома.
За два дня она не задала этой компании ни одного вопроса. Смотрела и запоминала: пиво, которое носят в запертый снаружи погреб; доплату «за дух»; орка, который разговаривает с покойником и, что хуже того, ждёт ответа; и то, как нынче в яме мертвец рявкнул на всю глотку, а кот от этого рявка дёрнулся, будто его окликнули по имени.
Догадываться ей надоело. Уходить с дороги, не поняв, обо что споткнулась, она не умела и не собиралась учиться.
— Он там? — Она мотнула подбородком в сторону капитана, не глядя на него. — Внутри. Слышит?
Паэлиас открыл рот. Закрыл. И не ответил — потому что честного ответа у него не было, а нечестный она прочла бы с лица прежде, чем он договорил бы.
Ответил Крек.
— Слышит, — сказал он.
Тиана постояла ещё немного, глядя мимо всех, в тёмный угол погреба. Потом коротко кивнула — не им, себе.
— Зря вы его таскаете, — сказала она. — Неправильно это.
Сказано было без злобы и даже без осуждения — так говорят про тяжесть, которую уже пробовали на руку. Она перевидала довольно людей, таскавших за собой то, что давно следовало положить: кто вину, кто имя, кто руку, которая больше не держит меча. Разница между теми и этими была только в том, что у этих ноша рычала.
— Ты воин, — сказал ей Паэлиас, потому что кто-то должен был сказать. — Хороший. Пошли с нами.
Сказал он это прежде, чем успел подумать: звать за собой человека, который минуту назад назвал их ношу неправильной, — на такое надо либо вовсе не иметь гордости, либо иметь слишком много надежды. Первой у Паэлиаса не водилось никогда.
— Хороший, — не стала спорить Тиана. Цену себе она знала давно и сбивать её из вежливости не видела причин.
Она перекинула перевязь и оглядела их напоследок — битого рогатого, орка при воровской тачке, паладина без плаща, мёртвого дворфа с камнем во лбу и «чародея», забывшего собственное имя. Ни презрения в этом взгляде не было, ни жалости — одна ровная рабочая усталость, какая приходит не от боя, а от людей.
— Нет, — сказала она. И, поскольку голое «нет» люди потом донашивают годами, причину назвала: — Я хожу от работы к работе. Работа — это когда сказали, что делать, сказали, сколько платят, и обе стороны после расходятся. А у вас не работа. У вас беда, и беда чужая.
Она помолчала и добавила — ровно, без тени насмешки, отчего вышло только хуже:
— Рогатый, который жжёт огнём с ладони и говорит о себе, будто он кто-то посторонний. Мертвец, который всё слышит. Бродяга, который не помнит своего имени. Камень, к которому нельзя прикасаться. Я это увидела за одно утро, паладин, больше видеть не особо хочу. У меня своя дорога.
Вот это и была вся причина, и причина была честная. Не брезгливость и не страх — просто у неё была своя дорога, а у них своя, и никакая сила на свете не свела бы эти две дольше чем на одно утро.
— Береги мёртвого, паладин, — сказала она уже от пролома. — С живыми у тебя, я вижу, выходит хуже.
И вышла. Дорога приняла её так же, как принимает всех: молча и не обещая вернуть.
М'Арк, связанный собственной верёвкой, косился на север, в сторону города, где ему предстояло отрабатывать обещанное, и уже прикидывал, у кого спрашивать первым и что за это выторговать. А капитан всё ждал у стены.
Рубин во лбу пульсировал — слабо, неровно. Внутри сидел живой и сердитый Данце: смотрел, слушал, вычёркивал явившихся, дописывал медливших и упрямо командовал этой драной командой, которая его не слышала. Мага у них по-прежнему не было — было имя и кот, который брался это имя разыскать; но и такого прежде не было вовсе, а стало быть, дело шло на лад. Капитан, будь его воля, немедленно объявил бы это единственно верным решением, принятым, разумеется, им самим.
Ил-люха стоял чуть в стороне и улыбался чему-то своему.
— Ил-люха любит, когда за всё платит кто-то другой, — проговорил он негромко, поправив за пазухой краденый свиток. — А тут, гляди-ка, уже уплачено вперёд — и за похищение, и за спасение, и за кота с ушами. Ил-люхе остаётся самое приятное: идти следом и смотреть, чем кончится.
За стеной снова заныл варган. Туророн подобрал мелодию, потерял, начал сызнова, будто сочиняя её заново на каждом такте, — и крыса сидела у него на плече и слушала, единственный во всём мире слушатель, которому некуда было спешить.
Паэлиас достал блокнот. Открыл на первой странице — единственной исписанной, где вторую неделю стояло, что он вызволил деву из рук злодеев, и вторую же неделю не стояло ни слова о том, чем эта дева потом обернулась, — но перо в чернила так и не обмакнул. Не всё из прожитого за это утро легло бы в его хронику. Иные вещи света не переносят и рассыпаются, стоит вынести их на бумагу: пустой погреб, откушенный палец, милосердие, которое убивает. Паладин закрыл блокнот, так и не написав ни строчки, и назвал это смирением.
Корин, будь он здесь, назвал бы это редактурой — и, пожалуй, оказался бы ближе к правде. Но Корина здесь не было, и поправить паладина было некому.
Глава 8. Товарный вид
В Яшгар возвращались в сумерках, и процессия выглядела ровно так, как выглядят все процессии, в которых что-то пошло не по плану: впереди Крек катил тачку с капитаном, за ним шагал паладин без плаща, следом семенил связанный кот, за котом брёл, позёвывая, Туророн с крысой на плече, а замыкал шествие Ил-люха — единственный из всех, кто умудрялся идти так, будто прогуливается, и будто прогуливается не с ними. Чёрная тряпка снова была у него на глазах. В погребе он сдёрнул её для одного человека и одного раза; на дороге же встречных много, и для встречных она ещё послужит.
Капитана в этот раз везли не под рогожей, а открыто — прятать стало бессмысленно. Сладкий дух шёл от него теперь и против ветра, и по ветру, и всякий встречный на дороге сначала придерживал шаг, потом переставал дышать, а потом делал вид, что ему срочно понадобилось в другую сторону. Яшгар, впрочем, город караванный, и устроен он честно: в карман тут залезут охотно, а в чужие дела — нет. В кармане бывает пожива, в чужом деле — одни хлопоты.
Данце трясся в тачке и, так как делать ему особо было нечего, снова правил список, тот самый, что завёл ещё в погребе, — но за минувшие сутки тот разросся, как долги к зиме. Возглавлял его кот, укравший капитана из безопасного холодного подвала в Яшгаре; там же были все члены его непутёвой команды. Последним, отдельной строкой, значилось мироздание в целом — за всё сразу.
Вёз его Крек, и одно это примиряло капитана с действительностью. Орк катил тачку бережно, объезжая корни, и время от времени наклонялся к самому капитанскому уху:
— Крек рядом. Капитан терпеть. Крек придумал.
Что именно придумал Крек, он не говорил, потому что боялся спугнуть. Придумка лежала у него за пазухой, рядом с оберегом, — маленькая, золотая и очень капитанская, — и всю дорогу до таверны орк нёс её так, как несут не вещь, а надежду.
Хозяйка «Вороньего крыла» встретила их на пороге со скрещёнными на груди руками — поза, в которой она, надо думать, и родилась.
— Съехали — платите заново, — сказала она вместо приветствия. — Погреб, постой, дух. Дух вдвое.
— Мы не съезжали, — возразил Паэлиас. — Нас обокрали.
— А это уже не моя графа, — сказала хозяйка и посторонилась, пропуская тачку. На капитана она поглядела без всякого выражения, как глядят на подорожавший товар. — В погреб?
— В зал, — сказал Крек.
Сказал он это так, что хозяйка, собравшаяся было объяснить, где место рычащим постояльцам, объяснение проглотила. В погреб капитана больше не убирали: холод своё дело сделал и больше сделать не мог, а до рассвета им так и так предстояло выехать. Оставалось одно — успеть. В гонке со сладким запахом холод был уже не союзник; союзником была скорость.
Капитана усадили в углу зала, у стены, спиной к тёмному окну. Постояльцы — трое проезжих да пьяный барышник — потянули носами, переглянулись и пересели поближе к двери, из чего видно, что нюх у простого люда работает лучше, чем у иных мудрецов — рассудок.
И вот тогда Крек полез за пазуху.
Он достал золотой зуб — обтёртый, согретый за два дня орочьим теплом — и разжал перед капитаном ладонь, широкую, как поднос.
— Капитанское, — сказал он. — Крек хранил. Крек отдавать.
Мёртвые глаза Данце остановились на зубе. Потом поднялись на орка. Потом снова опустились на зуб. Если бы кто-нибудь в зале умел читать мертвецов — а этим искусством из присутствующих владел один Крек, и то без теории, — он прочёл бы в этом взгляде то, что на живом лице называлось бы нежностью. На мёртвом оно не называлось никак и было оттого только искреннее.
— ЭРЭ, — сказал капитан тихо. В переводе это означало длинную фразу со словами «казна», «гордость» и «не всё ещё украли у старого Данце», но перевода, по обыкновению, не последовало.
Дальше начались трудности, потому что вставлять зуб капитану пришлось самому: пальцы Крека для такой ювелирной работы годились, как кузнечный молот для штопки. А капитанские пальцы, увы, способствовали делу скверно. Со второй попытки зуб встал на место. Постоял и выпал. С третьей — провалился в горло.
За столом у двери подавился барышник. Паэлиас привстал. Связанный кот в углу подобрал под себя лапы. Туророн перестал жевать. Ил-люха с интересом наклонил голову — он вообще питал слабость к зрелищам, в которых что-то идёт не так у других.
Капитан поднял ладонь: спокойствие. Спокойствие мертвеца, у которого внутри лежит его же зуб, — вещь особенная; Данце посидел, прислушиваясь к себе, как прислушиваются к трюму — где стукнуло, — затем перегнулся через колено, и Крек, поняв без слов, как понимал всегда, от души хлопнул его по спине. Зуб вылетел на стол, дважды подпрыгнул и лёг решкой. Данце подобрал его, обтёр о рукав и со второго захода вставил куда следует.
А потом ткнул себя пальцем в горло, где под серой кожей криво сидел смятый плитою кадык, и поглядел на Крека.
— РЭ, — сказал он. И для верности ткнул ещё раз: сюда. Бей.
— Крек понял, — сказал Крек.
— Стой! — Паэлиас шагнул вперёд. — Ты ему голову…
Договорить он не успел. Крек примерился — с той сосредоточенностью, с какой ставят на место телегу, а не человека, — и коротко, точно приложил кулаком капитана по горлу.
Хруст вышел такой, что у двери перекрестился барышник, который никогда прежде в вере замечен не был. Голова капитана мотнулась. Кадык — все услышали это, потому что таких звуков не забывают, — со скрипом встал на место, как встаёт на место разбухшая дверь: нехотя, но насовсем.
В зале сделалось очень тихо. Мёртвый дворф сидел у стены, шевелил челюстью, трогал горло — осторожно, как трогают чужое. Потом набрал в грудь воздуха, которого ей не требовалось.
Все ждали рёва.
— Господа, — раздельно, с расстановкой произнёс капитан Данце голосом, севшим за восемь дней молчания до корабельного скрипа, — а что, извольте милостиво узнать, здесь происходит?
Вежливость эта была последним, что держало плотину. Держала она ровно три удара сердца — по числу лиц, на которых капитан успел прочесть всё, что хотел: ужас Паэлиаса, поднятую бровь рогатого и совершенно счастливую физиономию Крека.
На четвёртом ударе плотину снесло.
Данце говорил полчаса. Он начал со списка — огласил его весь, по пунктам, начиная с кота и кончая мирозданием, — и не забыл никого. Паладину досталось за «пустую оболочку»: капитан слово в слово, с сохранением интонаций, повторил всё, что при нём говорилось на кладбище, в телеге, в погребе и над погребом, включая то, что говорившие считали сказанным наедине с собой. Полурослику, заочно, — за уведённую казну, с подробным маршрутом, которым Корину предстояло пройти под килем, буде киль у капитана снова заведётся. Бумажке с крестиком, оставленной взамен казны, досталось отдельной статьёй: капитан объявил её фальшивой монетой, каковой ворьё испокон веку расплачивается с простаками, и запретил впредь поминать при нём слово «клад» — которое затем сам же и помянул за полчаса раз восемь. Хозяйке — за «дух» и «чтоб не выл». Стражнику у ворот — за «буйного во хмелю». Ведьме — отдельно, с уважением, потому что ведьма единственная сделала всё, как обещала, и оттого злость на неё выходила какая-то ненастоящая. Мирозданию — по совокупности.

