
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
В Москве, как только он въехал в свой огромный дом, с засохшими и засыхающими княжнами, с громадной праздно кормящейся дворней, как только он увидал, проехав по городу, эту Иверскую с свечами, эту площадь с неизъезженным снегом, этих извощиков, эти лачужки Сивцова Вражка, увидал стариков московских, всё ругающих, ничего не желающих и никуда не спеша доживающих свой век, увидал старушек, московских барынь и английский клуб, он[3537] почувствовал себя дома, в тихом пристанище. Со времени своего приезда в Москву он ни разу не открывал своего дневника, не ездил к братьям масонам, отдался опять своим главным страстям, в которых он признавался при принятии в ложу, и был, ежели не доволен,[3538] то не мрачен и весел. Как бы он даже не ужаснулся, а с презрением бы не дослушал того, который семь лет тому назад, до Аустерлица, когда он только приехал из за границы, сказал бы ему, что ему ничего не нужно искать и выдумывать, что его колея определена предвечно и давно пробита. Жениться на красавице, жить в Москве, давать обеды, играть в бостон, слегка бранить правительство, иногда покутить с молодежью, быть членом английского клуба. Он и хотел произвести республику в России, он хотел быть и Наполеоном, он хотел быть и философом, и хотел залпом выпить на окне бутылку рому, он хотел быть тактиком, победителем Наполеона, он хотел и переродить порочный род человеческий и самого довести себя до совершенства, он хотел и учредить школы и больницы и отпустить на волю крестьян и, вместо всего этого, он был богатый муж неверной жены, камергер в отставке и член московского аглицкого клуба, любящий покушать, выпить и расстегнувшись побранить слегка правительство. Он был всем этим, но и теперь не мог бы, не в силах бы был поверить, что он есть тот самый отставной московский камергер, тип которого он так глубоко презирал семь лет тому назад. Ему казалось, что он совсем другой, особенный, что те совсем другие, те пошлые, глупые, а я и теперь всё недоволен, всё мне хочется сделать всё это для человечества. Ему бы слишком больно было подумать, что верно и все те отставные камергеры так же бились, искали какой-то новой, своей дороги в жизни, и так же, как и он, силой обстановки, общества, породы, той стихийной силы, которая заставляет картофельные ростки тянуться к окну, – приведены были, как и он, в Москву – английский клуб, легкое фрондерство против правительства и отставное камергерство. Он всё думал, что он другой, что он не может на этом остаться, что это так, покаместа (так покаместа уже тысячи людей входили со всеми зубами и волосами и выходили без одного из московского английского клуба) и что вот-вот он начнет действовать… Он и его друг Андрей в этом взгляде на жизнь были до странности противуположны один другому. Pierre всегда хотел что-то сделать, считал, что жизнь без разумной цели, без борьбы, без деятельности не есть жизнь, и всегда он ничего не умел сделать того, что хотел, и просто жил, никому не делая вреда и многим удовольствие. Князь Андрей, напротив, с первой молодости считал свою жизнь конченною, говорил, что его единственное желание и цель состоят в том, чтобы дожить остальные дни, никому не делая вреда и не мешая близким себе, и вместе с тем, сам не зная зачем, с практической цепкостью ухватывался за каждое дело, и увлекался сам, и других увлекал в деятельность.
В Москве жили очень весело эту зиму с 1810 на 11 год, как и в Петербурге. Pierre знал всю Москву и бывал во всех самых разнообразных московских обществах и во всех ему было весело, и во всех ему были рады. Он ездил и по старикам и старушкам, которые все любили его, и в свет, на балы, где о нем было составившееся мнение чудака рассеянного, очень умного, но смешного, «ridicule» человека, и вместе с прежними кутежными товарищами, собравшимися в Москву, к цыганам и т. п.
Товарищами его в этих экскурсиях были Долохов, с которым он опять сошелся, и шурин Анатоль Курагин.[3539]
[Далее со слов: Прожив год, Pierre сделался… кончая: …он давно бы был нищим. – близко к печатному тексту. T. II, ч. 5, гл. I.] Бенефисы, дурные картины, статуи, благотворительные общества, школы, церкви, книги – ничто не получало отказа и ежели бы не два его друга, занявшие у него денег много и взявшие его под опеку, он бы всё роздал. В клубе не было обеда, вечера без него. Как только он приваливал на свое место на диване после двух бутылок Марго, его окружали, и завязывались споры, толки, шутки. Где ссорились, он одной своей доброй улыбкой и кстати сказанной шуткой – мирил. На балах он везде был, недоставало кавалера, он танцевал. Старушек он дразнил и веселил. С молодыми барынями был умно любезен, и никто лучше его не рассказывал смешные истории и не писал в альбомы. На турнирах в буриме с В. Л. Пушкиным и П. И. Кутузовым всегда его буриме был прежде готов и[3540] забавнее.
– Il est charmant, il n'a pas de sexe,[3541] – говорили про него молодые дамы. Масонские столовые ложи были скучны и вялы, ежели его не было.
Только в самой, самой тайной глубине души своей Pierre говорил себе, объясняя свою распущенную жизнь, что сделался таким не оттого, что природа его влекла к этому, а оттого, что он влюблен несчастливо в Наташу и подавил в себе эту любовь.
[Далее со слов: В начале зимы князь Николай Андреевич с дочерью опять приехал в Москву… кончая: …резкие суждения о происшедшем, нельзя было не удивляться этой свежести ума, памяти и изложения. – близко к печатному тексту. T. II, ч. 5, гл. II.] Для посетителей весь этот старинный дом с огромными трюмо и дореволюционной мебелью, этими лакеями в пудре и сам <свежий>, энергический старик с его кроткой дочерью и хорошенькой француженкой, которые благоговели перед ним, представлял величественное и приятное зрелище. Но посетители не думали о том, что кроме тех двух-трех часов, во время которых они видали хозяев, были еще двадцать один час суток, во время которых шла тайная внутренняя, домашняя жизнь. И эта то внутренняя домашняя жизнь в последнее время так тяжела стала для княжны Марьи, что она уже не скрывала от себя тяжесть своего положения, сознавалась в нем и молила бога помочь ей. Ежели бы он заставлял ее все ночи класть поклоны, ежели бы он бил ее, заставлял бы таскать дрова и воду, ей бы и в голову не пришло, что ее положение трудно, но этот любящий мучитель, самый жестокий от того, что он любил и за то мучал себя и ее, – он умышленно с хитростью злобы умел ставить ее в такое положение, что ей надо было выбирать из двух невыносимых положений.[3542] Он знал, что теперь ее главная забота была получить его согласие на брак князя Андрея, тем более что срок его приезда приближался и на это то, самое больное место он направлял все свои удары с проницательностью любви-ненависти. Пришедшая ему в первую минуту мысль-шутка о том, что ежели Андрей женится, и он женится на Bourienne, он видел, так больно поразила княжну Марью, что эта мысль понравилась ему и он с упорством последнее время выказывал особенную ласку к m-lle Bourienne и держался плана выказывать свое[3543] недовольство к дочери любовью к Bourienne. Один раз в Москве княжна Марья видела (ей казалось, что отец нарочно при ней это сделал), как князь поцеловал у m-lle Bourienne руку. Княжна Марья вспыхнула и выбежала из комнаты. Через несколько минут m-lle Bourienne вошла к ней, приглашая ее к князю. Увидев Bourienne, княжна Марья спрятала слезы, вскочила, сама не помнила, что она наговорила своей французской подруге и закричала на нее, чтоб она шла вон из ее комнаты. На другой день[3544] Лавруша – лакей, не успевший во время подать кофе француженке, был отослан[3545] в часть с требованием сослать его в Сибирь. Сколько раз в этих случаях вспоминала княжна Марья слова князя Андрея о том, для кого вредно крепостное право, и князь при княжне Марье сказал, что он не может требовать почтительности от людей к своему другу Амелии Евгеньевне, ежели дочь его позволяет себе забываться перед нею. Княжна Марья просила прощенье у Амалии Евгеньевны, чтобы спасти[3546] Лаврушку.
[Далее со слов: Утешения прежнего в монастыре и странницах не было, кончая: … ненавидела и презирала себя за то. – близко к печатному тексту. T. II, ч. 5, гл. II.]
В 1811 году в Москве был быстро вошедший в моду французский доктор, огромный ростом красавец, любезный как француз,[3547] необыкновенно ученый и образованный и, как говорили все в Москве, врач необыкновенного искусства. Метивье был принят в высших домах не как доктор, а как равный.[3548]
Князь Николай Андреевич, смеявшийся над медициной, последнее время стал допускать к себе докторов, как казалось, преимущественно с целью посмеяться над ними. В последнее время был призван и Метивье и раза два был у князя, как и везде, кроме своих врачебных отношений, стараясь войти и в семейную жизнь больного. В Николин день, именины князя, вся Москва была у подъезда его дома, но он никого не принимал, и некоторых, список которых он дал княжне Марье, велено было звать обедать. Метивье, в числе других приехавших с поздравлением, нашел приличным, как доктор, de forcer la consigne,[3549] как он сказал княжне Марье, и вошел к князю. Это именинное утро князь был в одном из самых дурных своих периодов. Он выгнал от себя княжну Марью, пустил чернильницей в Тихона и лежал, дремля, в своем волтеровском кресле, когда красавец Метивье, с своим черным хохлом и прелестным румяным лицом, вошел к нему, поздравил, пощупал пульс и сел подле него. Метивье, как бы не замечая дурного расположения духа, развязно болтал, переходя от одного предмета к другому. Старый князь, хмурясь и не открывая глаз, как будто не замечая развязно веселого расположения духа доктора, продолжал молчать, изредка бурча что-то непонятное и недоброжелательное.[3550] Метивье поговорил с почтительным сожалением о последних известиях неудач Наполеона в Испании и выразил условное сожаление в том, что император увлекается своим честолюбием. Князь молчал. Метивье коснулся невыгод континентальной системы. Князь молчал. Метивье заговорил о последней новости введения нового свода Сперанского. Князь молчал. Метивье с улыбкой торжественно начал говорить о востоке, о том, что направление французской политики, совокупно с русской, должно бы было быть на востоке, что слова сделать Средиземное море французским озером…
Князь не выдержал и начал говорить на свою любимую тему о значении востока для России, о взглядах Екатерины и Потемкина на Черное море. Он говорил много и охотно, изредка взглядывая на Метивье.
– По вашим словам, князь, – сказал Метивье, – все интересы обоих империй лежат в союзе и мире.[3551]
Князь вдруг замолк и устремил прикрываемые отчасти бровями злые глаза на доктора.
– А, вы меня заставляете говорить. Вам нужно, чтоб я говорил, – вдруг закричал он на него. – Вон! Шпион. Вон! – и князь, войдя в бешенство, вскочил с кресла, и находчивой Метивье ничего не нашел лучше сделать, как поспешно выйти с улыбкой.[3552]
Обед был чопорен,[3553] но разговоры и интересные разговоры не умолкали. Тон разговора был такой, что гости, как будто перед высшим судилищем, докладывали князю Николаю Андреевичу все глупости и неприятности, делаемые ему в высших правительственных сферах. Князь Николай Андреевич как бы принимал их к сведению. Всё это докладывалось с особенной объективностью, старческой эпичностью, все заявляли факты, воздерживаясь от суждений, в особенности, когда дело могло коснуться личности государя. Pierre нарушал только этот тон, иногда стараясь сделать выводы из напрашива[вшихся] на выводы фактов и переходя границу, но всякий раз был останавливаем. Растопчина видимо все ждали и, когда он начинал говорить, все оборачивались к нему, но вошел он в свой удар только после обеда.[3554]
– Consul d'état, ministères des cultes.[3555] Хоть бы свое выдумали,[3556] – закричал князь Николай Андреевич, – изменники, державная власть есть самодержавная власть, – говорил князь, – та самая, которая велит делать эти изменения.
– Хоть плетью гнать министров, – сказал Растопчин больше для того, чтобы вызвать на спор.
– Ответственность! Слышали звон, да не знают, где он. Кто назначит министров? Царь, он их и сменит: взмоет голову, сошлет в Сибирь, а не объявит народу, что у меня такие министры, которые могут изнурить нас налогами, а потому быть виноваты.
– Мода, мода, мода, французская мода, больше ничего. Как мода раздеваться голыми барыням, как в торговых банях вывеска, и холодно и стыдно, а разденутся. Так и теперь. Зачем власти ограничивать себя? Что за идея на монетах писать Россия, а не царь? Россия и царь – всё одно, и тогда всё одно, когда царь хочет быть вполне царем.
– Читали вы, князь, записку Карамзина о старой и новой России? – спросил Растопчин. – Он говорит…
– Умный молодой человек, желаю быть знакомым.
За жарким подали шампанское. Все встали, поздравляя старого князя. Княжна Марья тоже подошла к нему. Он подставил ей щеку, но не забыл и тут взглянуть на нее так, чтобы показать ей, что он не забыл утреннее столкновение, что вся злоба на нее остается попрежнему во всей силе.
Разговор замолк на минуту. Старый генерал сенатор, тяготившийся молчанием, пожелал поговорить.
– Изволили слышать о последнем событии на смотру в Петербурге?
– Нет, что?
– Новый французский посланник (это был Лористон после Коленкура) был при его величестве. Его величество обратил его внимание на гренадерскую дивизию, церемониальный марш, так он будто сказал, что мы у себя на такие пустяки не обращаем внимания. На следующем смотру, говорят, государь ни разу не изволил обратиться к нему, – сказал генерал, как будто удерживаясь от суждения и только заявляя факт.
– Читали вы ноту, посланную к дворам и отстаивающую права герцога Ольденбургского? – сказал Растопчин с досадой человека, видящего, что дурно делается то дело, которым он сам прежде занимался. – Во-первых, слабо и дурно написано, А нам можно и должно заявлять смелее, имея 500 000[3557] войска.
– Да, avec 500 000 hommes il est facile d'avoir un beau style.[3558]
Pierre замечал, как во всех осуждениях своих эти старики останавливались у границы, где осуждение могло касаться самого государя, и никогда не переходили этой границы.
Растопчин остановился, одабривая фразу Pierr'a и повторяя ее.
– Я спрашиваю, какие же законы можно писать для своего государства, какую справедливость можно требовать после того, как Бонапарт поступает, как пират на завоеванном корабле, с Европой?
– Войны не будет, – резко и сентенциозно перебил князь. – Не будет оттого, что у нас людей нет. Кутузов стар, и что он там в Рущуке делал – не понимаю. Что принц, как переносит свое положение? – обратился он к Р[астопчину], который был на днях в Твери у принца Ольденбургского. Князь Николай Андреевич умышленно переменял разговор; в последнее время он не мог говорить о Бонапарте, потому что он постоянно о нем думал. Он начинал не понимать в этом человеке. После того, как он в прошлом году женился на дочери австрийского кесаря, старый князь не мог уже более уверенно презирать его, не мог и верить в его силу. Он не понимал, терялся в догадках и был смущен, когда говорили о Бонапарте.
– Le duc d'Oldenbourg supporte son malheur avec une force de caractère et une résignation admirable,[3559] – сказал Растопчин. И продолжал о Бонапарте. – Теперь дело до папы доходит, – говорил он. —Что ж мы не перенимаем? Наши боги – французы, наше царство небесное – Париж, – он обратился к молодым людям, к Борису и Ріеrr'у. – Костюмы французские, мысли французские, чувства французские. Ах, поглядишь на нашу молодежь, князь, взял [бы] старую дубинку Петра Великого из кунст-камеры, да по-русски обломал бы бока… Ну, прощайте, ваше сиятельство, не хворайте, не хандрите, бог не выдаст, свинья не съест.
– Прощай, голубчик, гусли, заслушаюсь его, – сказал старый князь, удерживая его за руку и подставляя ему для поцелуя свою щеку. С Растопчиным поднялись и другие. Один Pierre остался, но старый князь, не обращая на него внимания, пошел в свою комнату. Борис, откланявшись и сказав княжне Марье, что он всегда, как на святыню, смотрит на ее отца, заслушивается его и потому не может насладиться ее обществом, вышел с другими, но просил позволения бывать у нее.
Княжна Марья сидела в гостиной молча во время разговора и, слушая эти толки и пересуды о столь важных государственных делах, ничего не понимала из того, что говорилось, а странное дело, только думала о том, не замечают ли они враждебных отношений ее отца к ней. С этим вопросительным взглядом она и обратилась к Pierr'y, который перед отъездом с шляпой в руке повалился своим толстым телом подле нее в кресло. «Вы ничего не заметили?» как будто говорила она.[3560]
Pierre же находился в приятном послеобеденном состоянии духа.[3561] Он глядел вперед себя и тихо улыбался.
– Давно вы знаете, княжна Марья, этого молодого человека? – сказал он, указывая на уходящего Бориса.
– Я знала его ребенком, но теперь недавно…
– Что он вам нравится?[3562]
– Да, отчего же.
– Что, пошли бы за него замуж?
– Отчего вы у меня спрашиваете? – сказала княжна Марья, вся вспыхнув, хотя она уже оставила всякую мысль о замужестве.
– Оттого что я, ежели езжу в свет, не к вам, а в свет, то забавляюсь наблюдениями. И теперь я сделал наблюдение, что молодой человек без состояния обыкновенно приезжает из Петербурга в Москву в отпуск только с целью жениться на богатой.
– Вот как, – сказала княжна Марья, все думая о. своем.
– Да, – продолжал Pierre с улыбкой, – и этот юноша теперь себя так держит, что где есть богатая невеста, там и он. Я, как по книге, читаю в нем. Он теперь в нерешительности, кого ему атаковать: вас или m-lle[3563] Julie Корнаков. Il est assidu auprès de vous deux.[3564]
– Vraiment?[3565] – A княжна Марья думала: «Отчего бы мне его не выбрать своим другом и поверенным и не высказать ему всё. Мне бы легче стало. Он бы подал мне совет».
– Пошли бы вы за него замуж?
– Ах, боже мой, граф, есть такие минуты, – сказала княжна Марья, – что я пошла бы за всякого, – вдруг, неожиданно для самой себя, сказала княжна Марья со слезами в голосе. – Ах, коли бы вы знали, mon ami,[3566] – продолжала она, – как тяжело бывает любить человека близкого и чувствовать, что ничего не можешь для него сделать, кроме горя, когда знаешь, что не можешь этого переменить. Тогда одно – уйти,[3567] а куда мне уйти можно.
– Что вы, княжна. – Но княжна не договорила и заплакала.
– Я не знаю, что со мной нынче, – сказала она оправившись. – Не слушайте меня, а поговорим лучше про André. Скоро ли приедут Ростовы?
– Я слышал, что они на днях будут.
Княжна Марья, чтобы забыть о себе, сообщила Pierr’y план, как она, ничего не говоря отцу, как только приедут Ростовы, постарается сблизиться с будущей belle soeur[3568] с тем, чтобы князь привык к ней и полюбил ее.
Pierre вполне одобрил этот план.
– Одно, – сказал он ей, уезжая и с особенной теплотой глядя ей в глаза, – насчет того, что вы о себе сказали, помните, что у вас есть верный друг – я. – Pierre взял ее за руку.
– Нет, я бог знает, что говорила,[3569] забудьте, – сказала княжна. – Только дайте мне знать, как приедут Ростовы.
В этот же вечер она сидела по обыкновению с работой у отца. Он слушал чтение и крякал сердито. Княжна Марья молча глядела на него. Княжна Марья думала за него тысячи злых вещей. «Он ненавидит меня, он хочет, чтоб я умерла». Она оглянулась. Он оттопырил губу и клевал носом с старческим бессилием.
–
Предположения Pierr’a относительно Бориса были справедливы. Борис находился в нерешительности между двумя самыми богатыми невестами Москвы.[3570] Но княжна Марья казалась ему, несмотря на то, что княжна Марья, как ни дурна она была, казалась ему привлекательнее Жюли, он боялся и чувствовал, что с ней у него трудно поведется дело, и остановился на Жюли. Он сделался ежедневным у Ахрасимовых. И Марья Дмитриевна, все такая же прямая, но убитая душевно потерею сыновей и презиравшая в душе столь непохожую на нее дочь, с нетерпением ждала случая сбыть ее. Жюли было двадцать семь лет. Она думала, что она не только так же, но гораздо больше привлекательна теперь, чем была прежде. Она была [привлекательна] действительно, во-первых потому, что она была богата, во-вторых потому, что, чем старее она была, тем безопаснее она была для мущин и тем свободнее была с ними. Она сама принимала и одна ездила с каким-нибудь чепцом.
Мущина, который десять лет тому назад побоялся бы каждый день ездить в дом, где была семнадцатилетняя барышня, чтобы не компрометировать ее, теперь ездил к ней смело на ужины (это была ее манера). Она умела принимать, передразнивать всевозможные тоны и, смотря по людям, была то чопорная аристократка, фрейлина, то москвичка простодушная, то просто веселая барышня, то поэтическая, меланхолическая, разочарованная девица. Этот последний тон, усвоенный ею еще в молодости и употребляемый еще тогда, когда она кокетничала с Nicolas, был ее любимый. Но все эти тоны она принимала так поверхностно, что людей, действительно бывших меланхолическими или просто веселыми, подделки поражали и отталкивали, но так [как] большинство людей только притворяется, а не живет, то ее окружало и ценило большинство людей. Ее приятелем был и Карамзин, в прежние времена бедняк, и В[асилий] П[ушкин] и П[етр] А[ндреевич] В[яземский], который писал ей стихи. Всем весело было без последствий пусто болтать с нею. В числе ее искателей Борис был для нее один из самых приятных, и она ласкала его и с ним нашла нужным принять любимый тон меланхолии. Покуда Борис был в нерешительности, он еще смеялся и бывал весел, но когда он твердо решился выбрать ее из двух, он вдруг сделался грустен, меланхоличен, и Жюли поняла, что он отдается ей. Весь альбом Жюли был исписан его рукою такими изречениями над картинками гробниц:
La mort est secourable et la tombe est tranquille.Ah! contre les douleurs il n'est pas d'autre asile.[3571]Или:
Arbres antiques, vos sombres rameaux secouent sur moi les ténèbres et la mélancolie.Bois, fait être l'asyle de la mélancolie. Je veux, hermite nouveau, me reposer sous ton ombre.[3572]Или:
Plus j'approche du terme et moins je le redoute…[3573] и т. д.Борису Жюли играла на арфе самые печальные марши. Борис вздыхал и читал ей вслух «Бедную Лизу». Но положение это тянулось две недели и становилось тяжело. Оба чувствовали, что надобно выйти из ожиданий, смерти, любви к гробнице и презрения к жизни. Жюли – для того, чтоб сделаться женою ф[лигель] а[дъютанта], Борису – для того, чтобы с меланхолической невестой получить нужные три тысячи душ в Пензенской губернии. Выход этот был очень тяжел, но надо было перейти его, и в один день после сознания в том, что, кроме мечтания о неземной любви, Борис, решившийся в этот день объясниться, сделал предложение. Предложение, к ужасу старой графини Ростовой и к досаде Наташи (она всё таки Бориса так считала своим), предложение было принято. И на другой день оба игрока не считали более нужным употребление меланхолии и весело стали ездить, показываться в театрах и на балах, как жених с невестой, и по утрам в магазины, закупая всё для сватьбы. Устроившаяся сватьба Жюли с Борисом была свежей и капитальной светской новостью, когда Илья Андреевич Ростов приехал в конце зимы в Москву продавать свой дом и привез с собой повеселить Наташу.[3574]
–
* № 135 (рук. № 89. T.II).
ШЕСТАЯ ЧАСТЬ
В 1812 году весною князь Андрей был в Турции в армии, в которой после Прозоровского и Каменского был назначен тот же Кутузов. Князь Андрей, много изменившийся в своих взглядах на службу, отклонился от штабных должностей, которые ему предлагал Кутузов, и поступил во фронт в пехотный полк, командиром батальона. После первого дела он был произведен в полковники и назначен командующим полком. Он достиг того, чего желал – деятельности, т. е. избавления от сознания праздности и вместе с тем уединения. Несмотря на то, что считал себя много изменившимся с Аустерлицкого сражения и смерти жены, несмотря на то, что он и действительно много изменился с тех пор, он для других, для сослуживцев, подчиненных и даже начальников представлялся тем же гордым, неприступным человеком, как и прежде. Только с тою разницею, что гордость его теперь не была оскорбительна. Подчиненные и товарищи знали, что он человек честный, храбрый, правдивый и чем то особенный – презирающий всё одинаково (Ничто не возбуждает презрения, как неровность и обратное – твердость).
Он был в полку уединеннее не только, чем в своей деревне, но чем мог бы быть в монастыре. Только один Петр, его камердинер, был человек, знавший его прошедшее, его горести; все остальные были солдаты, офицеры – люди, которых нынче встретил, с ними дерешься, но вероятно никогда не увидишь, выйдя из полка. Они так смотрят на вас, и сам так смотришь на них – без соображения прошедшего и будущего и оттого особенно просто, дружелюбно, человечески.[3575] Притом полковой командир поставлен положением в уединение. Его любили, называли наш князь, любили не за то, что он был ровен, заботлив, храбр, но любили главное за то, что не стыдно было повиноваться ему. Он – наш князь – так очевидно стоял выше всех. Адъютант, квар[тирьер], баталионный командир робея входили в его всегда изящно убранную, чистую палатку, где он, чистый, сухой, спокойный всегда, сидел на обыкновенном кресле, и робели докладывать ему о нуждах полка, как бы боясь развлечь его от его важных чтений или соображений. А они не знали, что чтения эти были Шиллер, а размышления – мечты любви и семейной жизни. Он хорошо управляя полком и именно хорошо оттого, что главные силы его были направлены на мечты и он отдавал службе только ничтожное, небрежное, механическое внимание. Pas trop de zèle,[3576] оттого и хорошо было, как и всегда бывает.