
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
–
Москва, в Смоленске Дол[охов] жжет. В Москве в собраньи.
** № 140 (рук. № 89. T. II, ч. 5, гл. VIII—X).
<Был бенефис любимой московской публикой итальянской певицы.[3618] Театр должен был быть полон. На морозе с обледенелыми усами стояли жандармы, визжа одна за другой подъезжали кареты, и нарядные дамы, спеша, с озабоченным видом служительниц храма, пробегали по холодным сеням в двери, которые сами отворялись перед ними. Элегантные мущины, военные и штатские, оглядывали дам, и в зимних платьях, по припомаженным волосам, выказывая праздничность, обходили и сторонились перед дамами. Веселые компании купцов, мещан, лакеи шумно пробегали по задним лестницам. Снимались в коридорах шубки, салопы с дам (лица дам при этом делались еще торжественнее) и, охорашиваясь, оправляясь, шопотом отдавая приказания лакеям, заваленным шубами, и переговариваясь, кому итти вперед, наполняли ложи. Негромким говором и легкими звуками шагов по ковру оглашался наполовину наполненный партер. Музыканты строили. За занавесом, как мыши, таинственно и незаконно шуршало и шевелилось. Вся Москва была в этом спектакле. В середине съезда – не из первых, но всё еще слишком, слишком рано, по мнению Наташи, приехали Ростовы, т. е. граф Илья Андреич с Наташей и с племянницей, которую он взял, чтобы Наташа не была одна (Илья Андреич с Наташей приехали только третьего дня, и Илья Андреич не упускал случая повеселить дочь.) Наташа была свежая из деревни. В ее воспоминании и воображении были только Nicolas с Соней, дядюшка, Карай, Анисья Федоровна, баня, морозная месячная ночь, лиловеющий снег на закате, ямщики, дорога[3619] и сознание того, что она спокойна, что ее девичья карьера кончена, что она счастлива и спокойна. Наташа, подъезжая к театру, даже думала о том, как она удивит всех (она не могла не думать, что все должны быть заняты ею) происшедшей в ней переменой, как она спокойно и весело будет смотреть на то, что прежде ее волновало и тревожило.[3620] Когда они стали снимать шубы, рядом с ней к ложе подошло незнакомое семейство – дама, три девушки и два молодых человека. Одна из девушек, старшая, некрасивая, посмотрела на Наташу и, видимо, о ней сказала что-то матери. Мать тоже посмотрела на Наташу недоброжелательно, как показалось Наташе. Но тут же она заметила, что оба молодые человека смотрят только на нее. Так как она любила, чтоб на нее смотрели, Наташа слегка улыбнулась[3621] и тотчас же заметила, что все это семейство очень mauvais genre.[3622]
«Первое – толпа народа в ложе, потом эта тока и фермуар брильянтовый, и что за зеленый корсаж».
– Возьми, Захар. (Это был охотник Захар, он же и один из двух лакеев.) Наташа скинула с голых плеч соболью шубку, сделала серьезную мину, как будто говоря: «не для того делаю, чтоб показать себя, а надо же снять шубу» и почувствовала, что она очень хороша, и всё деревенское спокойствие ее исчезло, и в глазах засветились веселые, вызывающие звездочки. Наташа была в эту пору вполне созревшей для любви красавицей – глаза ее светились любовью и вокруг себя она видела только одну любовь.[3623]
Больше половины бельэтажа еще было не занято. Наташа, слегка улыбаясь (потому что на нее смотрели), сделала упрек отцу, что рано приехали, и, оправив платье, села впереди, облокотив тонкую обнаженную руку на бархат балюстрады. Как всегда большинство глаз обратилось на входящих и большинство глаз надолго остановилось на Наташе, которая не ошибалась, думая, что она очень хороша в этот вечер. Прическа à la grècque,[3624] открытое спереди платье на тонкой, еще костлявой шее с жемчугами, очень шло к ней. Но главное, всё выражение ее лица, ее глаза[3625] светились особенным,[3626] любовным блеском в этот вечер. После деревенской тишины, после разочарования в приезде князя Андрея и досады первых дней и при ярком свете, и при звуках этой прелестной, любимой ее музыки[3627] она почувствовала, что кроме той ее жизни с ожиданием, разочарованием есть совсем, совсем другая счастливая жизнь.
– Посмотри, это Аленины.
– Да, а вон Петров идет.
– Какой Петров?
– Да cousin Бестужевых.
– Ах, да. Как хороша Аленина.
– Ничего хорошего, – говорили <и спрашивали> отец с дочерью.
И говорили оба как-то особенно торжественно не так, как они говорили между собой дома. Они говорили так, что видно было, [что] кроме смысла их речей было еще что-то. Наташе было уже не ново это состояние, оно с прелестью охватило ее. Сознание обнаженности плеч и груди, ощущение свежести, чистоты рук, обтянутых перчатками, запах духов и ощущение чего-то стройно воздвигнутого на напомаженной голове и не имеющего быть нарушенным, – все эти ощущения соединялись в ней с особенным душевным состоянием восторга и самодовольства и легкости всего. И главное, Наташа испытывала особенное состояние размягченности сердечной и готовности любви, которую она давно не испытывала. Ей было и весело и грустно. Всё, что она видела и слышала, заставляло ее вспоминать о любви и желать ее. Но она желала не той, наскучившей уже ожиданием, любви, которую она испытывала в деревне к князю Андрею, а какой-то другой, светлой, веселой, блестящей и не будущей, а той любви, о которой говорил и яркий свет, наполнявший театр, и музыка, которую она слышала.
Это было то же ощущение, которое она испытывала на памятном ей нарышкинском бале, которое она испытывала несколько раз после и которого она лишена была более года. С тем большей силой она отдалась ему. Не успела она перекинуться несколькими фразами с кузиной и с отцом, пригибавшим к ней свою лысую – тоже припомаженную голову, как застучала палочка капельмейстера, и на одних духовых инструментах началось тихое и стройное adagio увертюры. Музыка, этот большой, стройный оркестр, уже совсем перенесла Наташу в новый мир. Отрадненские воспоминания сделались чем-то давно, давно прошедшим. Увертюра была очень хороша. Наташа уже не смотрела вокруг себя, она чувствовала, что сидит в блестящем свете, и на нее смотрят, и слушала так, как слушают люди, одаренные даром понимания музыки. Ей казалось, что не оркестр играет, что она сама производит эти строгие, чистые, отчетливые звуки. Она чуть заметно, в такт, сгибала и выпрямляла свою голову, чуть заметно улыбалась в местах, ей особенно нравившихся, и выпрямлялась и гордилась в блестящих местах увертюры. Увертюра, как и всякая оперная музыка, составляющая сделку между двумя искусствами, драмой и музыкой, и потому не удовлетворяющая ни одной из них,– увертюра состояла из неизбежного анданте бури,[3628] в которой главную роль играют хроматические гаммы и аккорды уменьшенной септимы, опять анданте и allegro con fuoco, кончающегося теми же неизбежными аккордами унтер доминанты, доминанты и, наконец, tutti аккорды. Наташе казалось, что она сама сейчас же и сочиняла и исполняла эту увертюру[3629] и думала только: «ну, идите, идите, много ли вас тут идет, проходите все, все[3630], всем вам место есть, все слушайте. Всем вам рада. Всех люблю и все любите меня». Она искала везде любви, но не той любви, заочной, к князю Андрею, наскучившей уже ей ожиданием (она ни раза не подумала о князе Андрее), а новой, блестящей, светлой любви, такой же, какая была эта увертюра.[3631]
Раздался последний аккорд.[3632] Наташа, слушая увертюру, напряженно перебирала пальцами руки, которые лежали на рампе, как будто она мяла что-то, и граф Илья Андреич, покачивая головой и смеясь, смотрел на эти пальцы.[3633] Но вдруг Наташа почувствовала, что и Анатоль Курагин смотрел на эти пальцы, и даже видела, что он улыбнулся этим пальцам. Она перестала перебирать ими.
– Папа, что за прелесть, – сказала Наташа.
– Отлично! – ответил Илья Андреич, – пальцы то что же у тебя работали?
Наташа[3634] только улыбнулась. Она стала разглядывать теперь то, что она мельком видела вокруг себя во время увертюры, и стала разглядывать ложи.[3635] В ложах она увидала много знакомых и в одной из них Корнаковых. Старая Корнакова сидела слева с зеленым пером, справа сидела Жюли, такая же курносая, полнокровная, с толстыми плечами и пудрой засыпанными прыщиками, в брильянтах и очень нарядная. Подле нее, немного сзади, видна была красивая, тонкая, белокурая голова Бориса, беспрестанно наклоняющаяся с улыбкой то к уху, то ухом к губам Жюли. На обоих их и на матери видно было сияние совершающегося брака. Сзади виднелась и Анна Михайловна с кротко преданным воле бога и благодарностью ему выражением. Она заметила Ростовых, и Борис, улыбаясь, что-то о них сказал Жюли. «Верно успокаивает ее ревность», подумала Наташа. «Не завидую вам, Жюли, дай бог вам счастия», подумала Наташа и отвернулась от них на другие ложи. Но в это время поднялся занавес.>
Там были ровные доски посередине, с боков стояли крашенные картоны зеленым, долженствовавшие представлять деревья, из-за картонов под лампами высовывались мущины в сертуках и девушки какие-то, позади был очень дурно нарисован какой-то город, такой, какие всегда бывают на театре и никогда не бывают в действительности. Наверху были протянуты полотна. На досках сидели какие-то барышни в красных корсажах и белых юбочках, одна в шелковом белом платье сидела особо, и все они были одеты, как никогда в действительности и всегда на театре. И все они пели очень дурно и не слышно. Потом в белом подошла к будочке, и к ней подошел в шелковых в обтяжку панталонах (ноги толстые были) с пером и кинжалом и стал что-то ей доказывать, хватать за голую руку, перебирать пальцами по руке и петь. Наташа, как ни редко бывала в театре, всё это знала. И знала, что всё это так будет, и не интересовалась тем, что было на сцене.[3636] Она вообще мало любила театр, а теперь после деревни и в том серьезном настроении, в котором она была, всё это ей было скучно и неинтересно. <Она стала урывками глядеть в партер и в ложи. Когда ребенком ее в первый раз привезли в театр, она думала, что самый театр не с боку, на сцене, а прямо против, в рядах освещенных лож, где всё головы, головы, и, хотя ее старались в этом разуверить, она, никому в том не сознаваясь, осталась при этом убеждении. Во время увертюры она особенно заметила[3637] в первом ряду кресел у рампы, задом к сцене,[3638] что-то знакомое и очень замечательное и напротив, в ложе, что-то близкое и неприятное. Но тогда ей не было времени разбирать, У нее осталось в памяти только одно знакомое, доброе; знакомое доброе был Pierre, который с женой занял ложу рядом с Ростовыми; прекрасное это была его жена Hélène, во всем блеске красоты и элегантности петербургской дамы, которая хочет уничтожить всех московских соперниц. Знакомое и замечательное был Долохов в черкесском платье, с огромной копной стоящими курчавыми волосами и с раненой рукой в рукаве на завязочках и рядом с ним красавец кавалергард Курагин. Она видела, [что] Долохов[3639] и теперь и во время увертюры упорно смотрел на нее, сидел в первом ряду[3640] с Анатолем и, тоже не глядя на сцену, указывая на одну из лож, что-то злое (как убеждена была Наташа) говорил Курагину. Наташа поглядела на ложу, на которую они смотрели. В ложе этой были Корнаковы.
– Папа, смотри, Жюли с матерью, – сказала Наташа, – и Борис.[3641] По одному тому, как[3642] сидел Борис, как улыбнулся, подставив улыбаясь ухо Жюли, можно было сейчас признать его за жениха.[3643] «Только бы я захотела!» подумала Наташа. «Я очень рада», и опять стала смотреть на сцену. На сцене, с двух сторон, из-за зеленых картонов, вышла слева женщина с короткой юбкой, а справа мущина, и стали друг против друга и стали что-то петь – не слышно было что. Один из них, ровно подымая и опуская руку. Это был старичок в желтых, в обтяжку панталонах. «Долго он это будет», подумала Наташа, и она опять стала оглядывать залу и наблюдать всех этих чужих людей[3644] и настоящих людей, которые тут по настоящему жили перед нею. Пришептывающий голос над самым ухом развлек ее. Это был Pierre, который, узнав и перегнувшись к ней, улыбаясь начал говорить, глядя ласково, радостно через очки.
Pierre, сидя сзади, уже давно успел пожать руку графа, расспросить его, как и надолго ли он здесь, и давно уже тщетно старался обратить на себя внимание Наташи, которая смотрела и вперед, и на Жюли, и на сцену, и на первые ряды, и на сцену, где было всё то же, и на прекрасную Hélène, но [на него] не успела взглянуть.
– Вы не хотите знать вашу нянюшку, – говорил ей Pierre, который с Наташей всегда держался в веселых, шуточных отношениях, вероятно оттого, что он чувствовал, что стоило бы ему только выйти из этих подставных, шуточных отношений, и он бы оказался к Наташе в других, слишком неудобных для него отношениях. С тех пор, как он вошел в ложу, он не спускал с нее глаз, и теперь, когда он, нагнувшись, через очки смотрел на нее,[3645] Наташа почувствовала с радостью, что он всей душой восхищается ею.
– Боже мой! Можно ли так похорошеть, – говорил он ей. – Что вы делали всё это время? Я говорил вашему папиньке, как ему не грех лишать Москву…
Наташа улыбалась и не отвечала. Что ж ей было отвечать? Она чувствовала только, что Pierre говорит очень умно и истинную правду. Но, кроме этой правды, ей от Pierr'a, который живо напомнил ей Андрея, хотелось узнать, не имел ли он известий, писем. «Уж не скрывают ли они от меня», подумала она, «и вдруг, когда я меньше всего жду, он войдет в ложу. Уж не приехал ли он?» С этой мыслью она обратилась к Pierr'y и спросила, где он провел это время, давно ли оставил Петербург. Она думала сначала искусно навести разговор, но потом вдруг покраснела и спросила прямо, не вернулся ли князь Андрей.
Pierre вздохнул почему-то и ответил, что не имеет ни писем, ни известий. Всё остальное время первого акта Pierre, перегибаясь к ней, смешил Наташу своими замечаниями насчет актеров, но Наташа не смеялась, ей грустно было. Напротив Жюли беспрестанно обращалась к Борису, который нагибался и улыбался ей. Рядом, у Hélène, сидел за ней, кроме мужа, француз, шептавший ей что-то. Со всех сторон все были счастливы, все были окружены. Она одна должна была быть одна, хотя она и видела и чувствовала, что не один Pierre, но и большая часть партера смотрела на нее, несмотря на соседство Hélène. В антракте Долохов, необыкновенно похорошевший, с приемами презрительной уверенности стоявший в середине театра, не спуская глаз, смотрел в их ложу. Наташа поняла, что он искал Соню. К ним вошел знакомый москвич, с которым говорил Долохов (Наташа заметила это), и стал спрашивать о семействе и о Соне, где она? приедет ли она? Наташа поняла, что он был подослан Долоховым, и ей вдруг после чувства восторженного самодовольства сделалось грустно. Она вдруг, как это часто и особенно болезненно бывает, почувствовала себя одинокой в этой блестящей толпе. Pierre ушел из своей ложи. Граф тоже вышел. Она рассеянно смотрела вокруг себя, завидовала, ревновала и хотела или поскорее уехать, или что-нибудь сделать необыкновенное. В соседней ложе ее внимание обратило имя Бориса Друбецкого и Жюли. Она прислушалась.
– Разве это уже объявлено? – говорил один из блестящих молодых людей, вошедших в ложу к Hélène. – М-llе Ахросимова старше Друбецкого, я думаю.
– Как же, вчера это решилось, – отвечала Hélène с громким смехом. – Ce sera mariage mélancolique comme dit mon mari.[3646] —
Наташа поглядела в ложу Ахросимовых. Борис подавал руку Жюли, чтобы выйти из ложи.
«Да, когда еще это будет», подумала Наташа о князе Андрее, «когда-нибудь, и что за испытание, точно он не мог выйти в отставку или взять меня с собой, а теперь я одна, и никому до меня дела нет». В соседней ложе шептали что-то.
– La cadette charmante, une téte de poétesse… délicieuse.[3647] Она знала, что это говорили про нее.
– Voyons voirl[3648] – послышался голос, громче других, басистый, мужской, приятный голос. – Gentille! Très gentille.[3649] А нога? хороша? Я сужу о женщине, как о лошади – по ногам.
– Шшш, – сказала Hélène. – Этого уж я тебе не могу сказать…
– Покажи свою, – сказал мужской голос.
– Вот вздор.
В заду ложи послышалась возня и веселый хохот.
– Mauvais polisson,[3650] – сказала Hélène.
– Так я к тебе ужинать, – сказал мужской голос.
Наташа, само собою разумеется, в то время, как она слышала этот разговор, была занята рассматриванием афиши и не оглядывалась, но, не оглядываясь, она видела, что тот, кто говорил «ты» Hélène и который спрашивал о ее ноге, был гвардейский офицер с белым затылком и шелковистыми русыми волосами, зачесанными наперед. «Кто это может быть?» подумала Наташа и сама для себя, для своего успокоения, выставила ножку из-под платья.[3651]
В ложу вернулись Илья Андреич и Pierre. Наташа слушала и отвечала им, но смотрела в parterre, как бы карауля кого-то. Вот он. Это был тот самый mauvais polisson, который сомневался в ее ноге. Он вышел из боковой двери в кавалергардском, высокий, статный красавец с широкой грудью, румяными губами и высоко, гордо поднятой головой. Наташа узнала тот самый затылок, который она видела, и ей смешно было думать, какое он уважение к себе там, в партере, внушал своей осанкой (она заметила, что перед ним сторонились), и на него смотрели дамы, и как он был
Во втором акте были всё картоны, изображающие какие-то монументы, и дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры ламп подняли и стали играть в басу трубы и контрабасы, и в черных мантиях стали ходить, и пришло много справа и слева, и стали опять махать руками, а в руках что-то вроде кинжалов.[3655] Потом прибежали еще какие-то и стали тащить ее прочь, но не утащили сразу, а она долго с ними пела, а потом уже ее утащили и за кулисами ударили три раза в кастрюльку, и все очень этого испугались, и стали на колени, и опять пели очень хорошую молитву. <Наташа слушала, ее занимало много вещей: 1) ей хотелось быть знакомой с Hélène, известной модницей и красавицей, и она удивлялась, почему папа не познакомит ее; 2) ей досадно было смотреть на Бориса, который был ее собственный и посмел сделаться женихом. Она ждала его к себе в ложу и сбиралась быть, как можно веселее с ним и как можно естественнее и радостнее поздравить его; 3) она сама не знала почему, но Анатоль,[3656] который очевидно был – и по тому, какое положение он принимал в партере и в ложах дам – первым кавалером Москвы, занимал ее, и она не спускала с него глаз. Потом ее занимал вопрос, придет ли к ним в ложу Pierre, и главное занимало, что про нее говорили Анатоль с Ріеrr'ом и с Долоховом.
Во втором антракте пришел Борис. Наташа обошлась, как и хотела, радушно и холодно, и Наташа, выйдя в коридор с отцом, была представлена Hélène.[3657] Анатоля не видно было. Он под руку с Долоховым ушел куда-то.>
В третьем акте был представлен дворец очень светло и картины, рыцари с бородками, особенно дурно нарисованные, так дурно, как только бывает на театре, и царица, и царь, вероятно, которые оба очень дурно пели, пропели что-то по сторонам и сели на трон. Она была, тоже и он, в дурном платье и очень грустен. Но они сели. Сперва вышли мущины с голыми ногами и женщины с голыми ногами, и стали танцовать все вместе, кружиться, а потом скрипки заиграли, одна отошла на угол, поправила корсаж худыми руками и стала прыгать и скоро бить одна об одну толстыми ногами.
В это время Наташа заметила, что Анатоль смотрел в трубку на нее и хлопал и кричал. Потом один мущина стал в угол, заиграли громче в цымбалы и трубы, и один этот мущина с голыми ногами стал прыгать очень высоко и очень дурно, и потом наверху стали хлопать и кричать, и мущина стал глупо улыбаться и кланяться. Потом еще плясали другие, и потом опять один из царей закричал что-то под музыку и стали петь. Но вдруг, само собой разумеется, сделалась буря, стали arpeggio уменьшенными септимами и хроматической гаммой играть, и все побежали и потащили опять кого-то.
<В этом антракте Hélène особенно просила графа Илью Андреича пустить к ней в ложу дочь и просила так настоятельно, что, несмотря на очевидное нежелание это сделать, граф Илья Андреич не мог ей отказать. Hélène говорила, что она так полюбила Наташу, что она хочет воспользоваться ею, что она слышала о ее прелестном голосе, что они будут вместе петь и т. д. Наташа перешла к Hélène. Pierre сел сзади с графом, и Наташа слышала, как ее[3658] отец говорил что-то, что пора давно было образумить Россию, что Сперанский прекрасно всё делает, что надо, наконец, приняться за финансы, а то лаж…
Pierre спорил, но кротко, видимо, не желая употреблять всех своих сил против такого неравного бойца. Как и что это было, Наташа не знала, но она чувствовала, что ее папинька фурфоируется. что он хочет быть современным, и что то, что он говорит, уже старо, что на нем узкие панталоны, тогда как давно носят широкие. Наташа желала бы внушить это папеньке, но не успевала и не пробовала. Наташа была тщеславно возбуждена лестным приемом Hélène, казавшейся ей такой неприступной красавицей и grande-dame, и всё тщеславно замечала. Когда она перешла к Hélène, она взглянула торжествующе на соседок справа. «Вот вы на меня так смотрели, а уж графиня Безухова-то, я думаю, всем известна, а видите, как я с нею».
В последнем акте приходил дьявол и проваливался кто-то в раздвинутые доски, и был хор, где он всё впереди всех и громко пел, поднимая руку, но Наташа меньше всех видела этот последний акт, потому что[3659] Анатоль, на которого она смотрела невольно, что-то сказал Долохову, засмеялся и ушел, несмотря на то, что начинался акт. Через две минуты пахнуло холодом из растворенной ложи, уже знакомая Наташе походка послышалась в ложе; между ней и Hélène нагнулась фигура Анатоля.
– Hélène, présentez moi à la comtesse Ростовой,[3660] – сказал голос, улыбаясь Наташе. И он начал с ней говорить прежде даже, чем сестра исполнила его просьбу. Он близко, так близко, что Наташе неловко было, подсел к ней и начал, наклоняясь совсем к ней, говорить ей о давнишнем желании быть представленным ей, о бале Нарышкиных.> Он говорил чрезвычайно легко и просто, видимо, и не думая о том, что выйдет из его речей. Он, не спуская улыбающихся глаз, смотрел на лицо, на шею, на руки Наташи. Ей было это очень весело, но тесно, жарко и тяжело становилось. Когда она не смотрела на него, она чувствовала, что он смотрел на ее плечи, и она невольно перехватывала его взгляд, чтоб он уж лучше смотрел на ее глаза. Но, глядя ему в глаза, она с страхом чувствовала, что между им и ею нет той преграды стыдливости, которую всегда она чувствовала между собой и мущинами. Она, сама не зная как, через пять минут чувствовала себя страшно фамильярно близкою к этому человеку. Когда она отвертывалась, она боялась, как бы он сзади не взял ее за голую руку, не поцеловал бы ее в шею. Они говорили о самых простых вещах, а она чувствовала, что они близки, как она никогда не была с мущиной. И что ей странно было, это то, что он не только не робел перед нею, как робел сам князь Андрей, а напротив, он как будто ласкал и подсмеивался над нею. Тон, небрежно подсмеивающийся, был принят Анатолем раз навсегда со всеми женщинами.
Наташа, оглядывалась на Hélène, Pierr’a и отца, как оглядывается ребенок, когда его чужие хотят увести, но[3661] они все не смотрели на нее. В числе вопросов учтивости Наташа спросила у Анатоля, как ему нравится Москва. Наташа спросила и ужаснулась тому, что она спросила: ей постоянно казалось, что что-то неприличное она делает. Анатоль улыбнулся.
– Сначала мне мало нравилась, потому что, что делает город приятным, les femmes, les jolies femmes,[3662] но теперь к середине зимы подъезжает товар, и должен признаться, с каждым днем лучше. Ma parole d'honneur, vous êtes la plus jolie femme de la saison,[3663] – сказал он и, протянув руку к ее букету, сказал:
– Donnez moi cette fleur.[3664] Наташа отвернулась и покраснела. Она не знала, что сказать. Но только что она отвернулась, она с ужасом подумала, что он тут сзади и так близко от нее, что он теперь сконфужен, рассержен. Она не могла и оглянулась. Он, нагнувшись, отрывал бант с подола ее платья и когда она взглянула на него, он оторвал его и, улыбнувшись, прижал к губам. [3665] Хотела или не хотела рассердиться Наташа, она сама не знала, она прямо в глаза взглянула ему, и его близость, и уверенность, и добродушная ласковость улыбки победили ее. Она улыбнулась тоже, так же, как и он, глядя прямо в глаза ему. «Боже мой, что я, где я?» думала она. Но и весь этот третий акт, всякий раз, как она глядела на него, она, покоряясь ему, улыбалась, она чувствовала, что между ним и ею нет никакой преграды. Когда они выходили с отцом, Анатоль провожал их до кареты. Он подсадил Наташу и пожал [ей руку выше локтя].