
Полная версия:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
Но волк всё не выбегал. Тысячу раз в эти полчаса упорным, напряженным и беспокойным взглядом окидывал Nicolas и опушку леса с двумя редкими дубами над осиновым подседом, и овраг с измытым краем, и шапку дядюшки, чуть видневшегося из-за куста направо, и Наташу с Сашей, которые стояли налево. «Нет, не будет этого счастия!» думал Nicolas, «и что бы стоило. Не будет, мне всегда во всем несчастье, и смотреть нечего».
Он думал это и в это самое время, напрягая усталое зрение, весь зрение и слух, оглядывался налево и опять направо……….
Направо, лощиной по Лядовскому верху, уж шагах в тридцати от опушки, в то время, как Nicolas опять глянул направо, катил матерый, как ему показалось, волк, своей белой сериной отличаясь от серой зелени травы по скату оврага. «Нет, это не может быть!» подумал Nicolas, тяжело вздыхая, как облегченно вздыхает человек при совершении того, что долго ожидаемо. Совершилось величайшее счастье и так просто, без шума, без блеска, бежит серый зверь, как будто по своему делу, бежит вскачь, не шибко, не тихо, оглядываясь по сторонам. Nicolas не верил себе; он оглянулся на стремянного. Прокошка, пригнувшись к седлу, не дышал, устремляясь не только выкаченными глазами, но и всем наклоненным туловищем к направлению волка, как кошка, встречающая беззаботно бегущую к ней мышь. Собаки лежали, стояли, не видя волка, ничего не понимая. Сам старый Карай, завернув голову и оскалив желтый, старый клык, щелкал зубами, сердито отъискивая блоху в своем лесе комками висевшей на задних ляжках шерсти.
Бледный Nicolas строго и значительно оглянул их, но они не поняли взгляда. – Улюлюлю! – шопотом, оттопыривая губы, проговорил он им. Собаки, дрогнув железками, вскочили, насторожив уши. Карай дочесал однако свою ляжку и только потом встал, насторожив уши и слегка мотнув хвостом, на котором висели войлоки. «Что ж, я готов, в чем дело?» как будто сказал он.
«Пускать, не пускать,» всё спрашивал себя Nicolas в то время, как волк подвигался к нему, отдаляясь от леса. Но вдруг вся физиономия волка изменилась: он вздрогнул, увидав человеческие глаза, устремленные на него, присел, задумался – «назад или вперед» – и пустился вперед, уж не оглядываясь, своим мягким, редким, вольным скоком, как будто он сказал себе: «Э, всё равно! посмотрим еще, как то они меня поймают».
«А! ты так! ну, держись». И Nicolas, заулюлюкав, выпустил во весь мах свою добрую лошадь под гору Лядовского верха, впоперечь волку. Nicolas смотрел только на собак и на волка, но он видел и то, что напротив его в развевающейся амазонке неслась с пронзительным визгом Наташа, обгоняя Сашку, сзади спешил дядюшка с своими двумя сворами.
Волк летел, не переменяя направления, по лощине. Первая приспела чернопегая Милка. Но, о ужас, вместо того, чтобы наддать, приближаясь к нему, она стала останавливаться и, подняв хвост, уперлась на передние ноги. Второй был Любим. Этот с разлета схватил волка за гачи, но волк приостановился и, оглянувшись, оскалился. Любим спустил. «Нет, это невозможно. Уйдет», подумал Nicolas. – Карай! – Но Карай медленно, тяжело скакал наравне с его лошадью. Одна, другая собака подоспели к волку. Собаки Наташиной своры были тут же, но ни одна не брала.
Nicolas был уже шагах в двадцати от волка. Волк раза три останавливался, садился на зад, огрызался, встряхивался от хватавших его больше за задние ноги собак и с поджатым хвостом опять пускался вперед. Всё это происходило на середине[3483] верха, соединяющего Отрадненский заказ с казенным огромным лесом Засекой. Перейди он в Засеку, волк ушел. – Караюшка, отец, – кричал Nicolas. Древний урод, калеченный Карай был немного впереди лошади и ровным скоком, сдерживая дыханье и не спуская[3484] глаз, спел к опять на мгновение присевшему в это время волку. Муругой молодой, худой, длинный кобель своры Наташи с неопытностью молодости подлетел спереди к волку и хотел схватить его. Волк быстро, как нельзя было ожидать от него, бросился к неопытному кобелю, ляскнул зубами, и окрававленный, с распоротым боком кобель, поджав хвост, бросился в сторону, отчаянно и неприятно визжа. Волк поднялся и опять двинулся вперед, между ног пряча полено. Но пока происходило это столкновение, Карай с своими мотавшимися на ляжках войлоками и нахмуренными бровями, был уже в пяти шагах от волка, всё не изменяя свой ровный скок. Но тут, как будто какая-то молния прошла сквозь него, Nicolas видел только, что что-то сделалось с Караем: он двумя отчаянными прыжками очутился на волке[3485] и с волком вместе повалился кубарем. Та минута, когда Nicolas увидал голову[3486] волка, с разинутой, ляскающей и никого не достающей пастью, поднятой кверху, и в первый раз всю фигуру волка на боку, с усилием цепляющимся толстыми лапами за землю, чтобы не упасть на спину, была счастливейшей минутой в жизни Nicolas. Nicolas был уже тут же над ним и заносил уже ногу, чтобы слезть принимать волка. Карай сам упал через волка. Шерсть его поднялась, он весь дрожал и делал своими съеденными зубами отчаянные усилия, чтобы встать и перехватить из шиворота в горло. Но, видно, зубы его были уже плохи. На одном из этих усилий волк рванулся, справился. Карай упал и выпустил его. Как бы поняв, что шутить нечего, волк выпустил во весь мах и стал отделяться от собак.
– Боже мой! за что? – с отчаянием закричал Nicolas.
Дядюшка, как старый охотник, скакал наперерез от Засеки и встретил опять и задержал волка. Но ни одна собака не брала плотно. Карай отстал далеко сзади. Охотники, Nicolas, его стремянный, дядюшка с своим, Наташа с своим, все вертелись над зверем улюлюкая, крича, не слыша друг друга, всякую минуту сбираясь слезать, когда волк садился на зад. Но всякий раз волк встряхивался и медленно подвигался к Засеке, которая должна была спасти его.
Еще в начале этой травли Данила, услыхав улюлюканье, выскочил на опушку и, так как это было дело не его и без гончих, остановился посмотреть, что будет. Он видел, как Карай взял волка, ждал, что сейчас возьмут его. Но когда охотники не слезли, волк встряхнулся, Данила крякнул.
– Отвертится, – сказал он и выпустил своего бурого не к волку, но прямой линией к Засеке, к тому месту, где, он знал, волк войдет в Засеку. Благодаря этому направлению, он подскакивал к волку в то время, как во второй раз его остановили дядюшкины собаки прежде, чем Карай успел второй раз приспеть к зверю.
Данила скакал молча, держа вынутый кинжал в левой руке и, как цепом, молоча своим арапником по подтянутым бокам бурого. Nicolas не видал и не слыхал Данилы до тех пор, [пока] мимо самого его не пропыхтел, тяжело дыша, бурый, и он не увидал, что Данила через голову лошади не упал в середину собак на зад волка. В то же мгновение те же собаки, которые не брали, уцепились с визгом за гачи волка, и Данила кубарем, падая вперед, добежал до остановленного зверя и измученный, как будто ложась отдыхать, всей тяжестью повалился на волка, хватая его за уши. Данила не позволил колоть волка, а послал стремянного вырубить палку, засунул ее в рот волку, завязал сворой и взвалил на лошадь. Когда всё было кончено, Данила ничего не сказал, а только, сняв шапку, поздравил молодого графа с красным полем и улыбнулся из-под усов своей детски нежной, круглой и кроткой улыбкой.
Гончих вызвали, все съехались, желая поговорить; под предлогом рассказать друг другу всё, что было, рассказали всё то, чего не было, и тронулись дальше. Старый граф посмеялся Даниле об прозеванном волке.
– Однако, брат, ты сердит, – сказал граф. Данила на это только улыбнулся своей приятной улыбкой. Старый граф и линейка поехали домой. Наташа, несмотря на уговоры и требования, осталась с охотой. Более всего хотелось Nicolas захватить Зыбинскую вершину прежде Илагиных, которые стояли недалеко от нее, и потому он пошел дальше, чем предполагал.
Зыбинская вершина была глубокая, изрытая водой, поросшая чащею осинника котловина в зеленях, в которой всегда бывали лисицы. Только что бросили гончих, как услыхали в соседнем острове рога и гон Илагинской охоты и увидали охотника Илагина с борзыми, стоявшего от Зыбинской вершины. Случилось так, что в то время, как из-под Ростовских гончих побежала на перемычку от Илагинского леса лисица, их охотник заезжал в заезд. Травить стали оба, и Nicolas видел, как расстилалась по зеленям красная, низкая, пушисто-странная лисица, как кругами плавала она между собак, всё чаще и чаще делая эти круги и обводя вокруг пушистой трубой, и как наконец налетела белая собака и вслед за ней черная и всё смешалось и звездой, врозь расставив зады, чуть колеблясь, стали собаки и подскакали два охотника – один его, в красной шапке, другой чужой, в зеленом кафтане. Охотники эти долго не торочили, стояли пешие – около них на чумбурах лошади с своими выступами седел и собаки – и махали руками и один махал лисицей и подал голос.
– Дерутся, – сказал стремянной Nicolas. Так гончие вышли за лисицей. Nicolas послал подозвать к себе сестру и шагом поехал на место драки. С другой стороны, тоже прекрасной лошадью и нарядом отличаясь от других, сопутствуемый двумя стремянными, выехал навстречу Nicolas толстый барин. Но прежде, чем съехались господа, дравшийся охотник с лисицей в тороках подъехал к графу. Он далеко снял шапку и старался говорить почтительно, но он был бледен, как полотно, задыхался и был видимо в таком озлоблении, что не помнил себя. Глаз у него был подбит, но всё он имел гордый вид победителя.
– Как же, из-под наших гончих он травить будет, да и сука то моя поло̀вая поймала. Поди, судись. За лисицу хватает, я его лисицей-то по морде съездил. Отдал в тороках. А этого не хочешь, – говорил охотник, указывая на кинжал и вероятно воображая, что он всё еще говорит с своим врагом. Nicolas, не разговаривая с охотником, тоже взволнованный, поехал вперед к приближавшемуся барину. Охотник победитель въехал в задние ряды и там, окруженный сочувствующими любопытными, рассказывал свой подвиг. Вместо врага Nicolas нашел в Илагине добродушного и представительного барина, особенно желавшего познакомиться с молодым графом. Он объявил, что велел строго наказать охотника, очень жалеет о случившемся, просит графа быть знакомым, предлагал свои места и низко галантно снял соболью шапку перед Наташей и сделал ей несколько мифологических комплиментов, сравнивая ее с Дианой. Илагин, чтобы загладить ви[ну], настоятельно просил Nicolas пройти в его угорь, который берег для себя и в котором было пропасть лисиц и зайцев.[3487] Nicolas, польщенный любезностью Илагина и желая похвастаться перед ним охотой, согласился и отвлекся еще дальше своего маршрута. Итти до Илагинского угоря было далеко и голыми полями, в которых было мало надежды найти зайцев. Они разровнялись и прошли версты три, ничего не найдя. Господа съехались вместе. Все взаимно поглядывали на чужих собак, тайком стараясь, чтобы другие этого не заметили, и с беспокойством отъискивали между этими собаками соперниц своим. Ежели разговор заходил о резвости собак, то каждый обыкновенно особенно небрежно говорил о достоинствах своей собаки, которых он не находил слов расхваливать, говоря с своим охотником.
– Да, это добрая собака, ловит, – равнодушным голосом говорил Илагин про свою краснопегую Ерзу, за которую он два года тому назад отдал три семьи дворовых соседу. Эта Ерза особенно смущала Nicolas, она была необыкновенно хороша. Чистопсовая, тонкая, узенькая, но с стальными на вид мышцами и с той драгоценной энергией и веселостью, которую охотники называют сердцем. «Собака скачет не ногами, а сердцем». Всем охотникам без памяти хотелось померять своих собак, у каждого была своя надежда, но они не признавались в этом. Nicolas шопотом сказал стремянному, что даст рубль тому, кто подозрит, то же самое распоряжение сделал Илагин.
– У вас половый кобель хорош, граф, – говорил Илагин.
– Да, ничего, – отвечал Nicolas.[3488]
– Я не понимаю, – говорил Илагин, – как другие охотники завистливы на зверя и на собак. Я вам скажу про себя. Меня веселит, знаете, проехаться, потравить, вот съедешься с такой компанией… Уж чего же лучше. – Он снял свой бобровый картуз перед Наташей, – а это, чтобы шкуры считать, сколько привез, мне всё равно.
– Ну, да.
– Или чтоб мне обидно было, что чужая собака поймает, а не моя – мне только бы полюбоваться, – не так ли, граф, потому я сужу…
Охотники ровнялись вдоль оврага. Господа ехали в середине правой стороной.
– Оту его, – послышался в это время протяжный крик одного из борзятников Илагина. Он заработал рубль, подозрил русака.
– А, подозрил, кажется, – сказал небрежно Илагин. – Что же, потравим, граф?
– Да, подъехать… да что же, вместе, – отвечал Nicolas, вглядываясь в Ерзу и в черного кобеля дядюшки, не в силах скрыть волнения, что приходит минута поровнять своих собак с чужими, особенно с Илагинскими, славившимися своей резвостью, и чего ему еще ни разу не удалось сделать. «Ну, что как с ушей оборвут мою Милку».
– Матерый? – спрашивал Илагин, подаваясь к месту и не без волнения оглядываясь и подсвистывая Ерзу. – А вы, Михаил Никанорович, – обратился он к дядюшке. Дядюшка ехал, насупившись.
– Что мне соваться, ведь ваши по деревне плачены собаки. Ругай, на, на, – крикнул, – Ругаюшка, – прибавил он, невольно этим уменьшительным выражая свою нежность и надежды, возлагаемые на этого красного кобеля. Наташа чувствовала то же, что и другие, и не скрывая волновалась, и вперед уже чувствовала и выражала даже ненависть ко всем собакам, которые смеют поймать зайца вместо ее Завидки.
– Куда головой лежит. Отъезжай, отведи гончих, – крикнул кто-то; но не успели еще исполнить этих распоряжений, как русак, чуя мороз к завтрашнему утру, не вылежал и вскочил,[3489] сначала приложив одно ухо. Гончие на смычках, преследуемые доезжачими, понеслись за ним. Борзятники со всех сторон, так везде было, выпустили собак. Почтенный спокойный Илагин под гору выпустил свою лошадь, Nicolas, Наташа и дядюшка летели, сами не зная как и куда, видя только собак и зайца и боясь только потерять хоть на мгновение их из вида.
Заяц попался матерый и резвый. Он лежал на жнивах, но впереди были зеленя, по которым было топко. Нетерпеливая Наташа была ближе всех к зайцу. Ее собаки первые воззрились и поскакали. Но к ужасу ее, она заметила, что надежная ее Завидка стала мастерить, взяла в сторону, две молодые ее стали придвигаться, но еще далеко не достали, как из-за них вылетела краснопегая Ерза и приблизилась к зайцу на собаку и стала вилять за ним, вот вот обещая схватить его. Но это продолжалось мгновение. С Ерзой сравнялся Любим и даже высунулся из-за нее.
– Любимушка! батюшка! – послышался торжествующий крик Nicolas. Наташа только визжала без слов. Казалось, сейчас ударит Любим и там и другие подхватят, но Любим догнал и пронесся. Русак отсел и отделился, опять насела красавица Ерза и повисла над хвостом русака, повисла, примеряясь как будто, как бы не ошибясь схватить за заднюю ляжку.
– Ерза, матушка! – послышался плачущий не свой голос Илагина. Но Ерза не вняла его мольбам, она на самой границе зеленей дала угонку, но не крутую, русак вихнул и выкатил на зеленя; опять Ерза, как дышловая пара, выровнялась с Любимом и стала спеть к зайцу, хотя уже не так быстро, как по жнивам.
– Ругай, Ругаюшка.[3490] Чистое дело марш, – закричал в это время голос, и Ругай, утопая по колена, тяжелый, грузный, красный кобель, вытягиваясь и выгибая спину, стал с первыми двумя выступать из-за них, обогнал их, наддал с страшным самоотвержением уже над самым зайцем, и только видно было, как он кубарем, пачкая спину в грязь, покатился и звезда собак окружила его. Через минуту все стояли над зайцем. Один счастливец дядюшка слез и, отпазанчив и потрях[ив]ая зайца, чтоб стекала кровь, тревожно оглядывался, бегая глазами и не находя положения рукам и ногам, говорил, сам не зная с кем.
– Вот это собака… вот вытянул – чистое дело марш, – говорил он, задыхаясь, как будто ругая кого-то, как будто все были его враги, все его обижали и наконец он оправдался. – Вот вам и тысячные, чистое дело марш. Ругай, на̀ пазанку, —говорил он, кидая лапу с налипшей землей, – заслужил, чистое дело марш. Что прометался.
– Он вымахался, три угонки дал один, – говорил Nicolas, тоже не слушая никого и не заботясь о том, слушают его или нет, и забыв свое старание казаться всегда равнодушно спокойным. – А это что же впоперечь?
– Да, как осеклась, так с угонки всякая дворняшка поймает, – говорил также в одно время Илагин, красный и задохшийся от скакания.
Наташа визжала в одно [и то] же время, не переводя духа, так что в ушах звенело. Она не могла не визжать всякий раз, как при ней затравливали зайца. Она, как какой-то обряд совершала этим визгом. Она этим визгом выражала всё то, что выражали и другие охотники своими единовременными разговорами. Дядюшка сам второчил русака, перекинул его ловко и бойко, как бы упрекая всех этим перекидыванием, и с видом, что он и говорить ни с кем не хочет, поехал прочь.
Все, кроме него грустные и оскорбленные, разъехались и только долго после могли притти в прежнее притворство равнодушия, но долго еще поглядывали на красного Ругая, который с испачканной землей горбатой спиной, с спокойным видом победителя шел рысцой за ногами лошади дядюшки, слегка побрякивая железкой.
«Что ж я такой же, как и все, когда дело не коснется до травли. Ну, а уж тут держись, всем очки вотру».
Когда долго после дядюшка подъехал к Nicolas и просто заговорил с ним, Nicolas был польщен, что дядюшка после всего, что было, еще удостоивает говорить с ним.
В угори нашли мало, да и было уже поздно. Охоты разъехались, но Nicolas было так далеко итти домой, что он принял предложение дядюшки оставить охоты ночевать у него (у дядюшки) в его деревеньке Михайловке, бывшей от угори в двух верстах.
– И сами бы заехали ко мне, чистое дело марш, видите погода мокрая, – говорил дядюшка, особенно оживляясь, – отдохнули бы, графиню бы отвезли в дрожечках.[3491]
Охота пришла в Михайловку, и Nicolas с Наташей слезли у маленького, заросшего садом, серого домика дядюшки.
[Далее со слов: Человек пять больших и малых дворовых… кончая: Но она была очень счастлива. – близко к печатному тексту. T. II, ч. 4, гл. VII.]
Уже подъезжая к дому, она вдруг запела мотив песни «Как заутра выпадала», мотив, который она ловила всю дорогу и наконец поймала.
– Отлично, – сказал Nicolas.
– Ты об чем думал теперь, Nicolas? – спросила Наташа. Они любили это спрашивать друг у друга.
– Я, – сказал Nicolas, раздумывая, – а вот видишь ли, сначала я думал, что Ругай, красный кобель, похож на дядюшку и что ежели бы он был человек, то он дядюшку всё бы еще держал у себя за лады,[3492] дядюшку. Как он ладен, дядюшка, а? – Он захохотал.– Ну, а ты?
– А я ничего не думала, а только всю дорогу твержу про себя: ich bezeuge dich, mein lieber Pumpernikel, ich bezeuge dich, mein lieber Pumpernikel,[3493] – повторила она и еще звучнее захохотала Наташа.
– А знаешь, – вдруг сказала она, – я знаю, что никогда уже я не буду так счастлива, спокойна, как теперь.
– Вот вздор, глупости, врешь, – сказал Nicolas и подумал: «что за прелесть эта моя Наташа, такого другого друга и товарища у меня нет и не будет».
«Экая прелесть этот Nicolas», думала Наташа.
– А, еще огонь в гостиной, – сказала она, указывая на окна Отрадненского дома, краси[во] блестевшие в мокрой темноте ночи. – Ну, уж зададут тебе. Мама велела…
* № 126 (рук. № 89. T. II, ч. 4, гл. VIII, IX, XIII).
<Секрет Наташи о ее отношениях с Андреем, о взаимном, связывающем [его], но не связывающем ее обещании, как и должно было предполагать, был секретом только в том смысле, что, говоря про это, все говорили, что это секрет. Все в доме знали про это. Наташа не могла удержаться и рассказала про это брату и Соне. Графиня не могла не сказать мужу.
В продолжение восьми месяцев было получено одно письмо из Тирасполя. Князь Андрей писал графине почтительно и несколько холодно, как показалось Наташе. Он просил передать Натали, что считает дни и часы, отделяющие его от назначенного срока свидания, просит верить, что, ежели чувства его изменились, то только в том, что они стали сильнее, обещался писать еще один раз и просил Натали в конце года написать ему только одно короткое слово: «приезжайте», которое сделает его счастливым, или другое слово «не приезжайте», которого он ожидает, не считая себя достойным руки дочери графини, и которое он примет безропотно – своей навеки преданности и любви к Наташе.
Прочтя это письмо, Наташа долго, ничего не говоря, сидела с письмом в руках (это было еще до приезда Nicolas) и потом разрыдалась до истерики озлобления, как это почти всегда с ней бывало[3494] Она детски сердито кричала на мать, чтоб ее оставили в покое, что она несчастна, и что никто этого не понимает. Как балованный ребенок, которому не дали сейчас в руки игрушку, она плакала и не верила, что когда-нибудь эта игрушка будет ее. Еще почти год! Это легко было сказать тому, кто прожил пятьдесят таких годов, но для нее год это был такой же длинный и полный впечатлений, чувств и изменений взглядов период, как и вся ее молодость, с шестнадцати до семнадцати лет. «И что за дурацкие опыты? Что он хочет испытывать? Нечего испытывать. Ежели бы он любил меня так же, как я его. Целый год!.. Нет, он гордый человек, я его ненавижу… Целый год… А вот я на зло влюблюсь в кого-нибудь – вот он и будет знать – целый год», говорила она сквозь слезы. Потом сквозь слезы же она стала улыбаться, вспоминая бал Нарышкиных, вспоминая его таким, какой он был на другой день. На другой день, проспавши ночь над своим горем, Наташа перестала думать о нем. Она не то, чтобы помирилась с мыслью ждать его целый год. Этого она не могла. Ежели бы она старалась это сделать, она бы только всё больше и больше раздражалась – она забыла – нарочно забыла и не думала об этом. Она с одной стороны слишком сильно чувствовала для того, чтобы быть в состоянии долго чувствовать, с другой стороны она так сильно чувствовала, что боялась отдаваться этому сильному чувству, и способна была увлекаться беспрестанно всеми теми радостями, которые ей представлялись.>
* № 127 (рук. № 89. T. II, ч. 4, гл. VIII, IX, XIII).
Поздней осенью получено было еще письмо от князя Андрея, в котором он писал, что здоровье его совсем хорошо, что он любит свою дорогую невесту больше, чем когда-нибудь, и считает часы до счастливой минуты свидания, но что есть обстоятельства, о которых не стоит говорить, которые мешают ему приехать раньше определенного срока. Наташа и графиня поняли, что эти обстоятельства было согласие отца. Он умоляет Наташу не забывать его, но с замиранием сердца повторяет прежнее, что она свободна и всё таки может отказать ему, ежели она разлюбит его и полюбит другого.
– Какой дурак! – закричала Наташа со слезами на глазах. В письме он присылал свой миниатюрный портрет и просил Наташин. «Только теперь, после шести месяцев разлуки, я понял, как сильно и страстно я люблю вас. Нет минуты, в которую бы я забыл вас, нет радости, при которой бы я не подумал о вас». Несколько дней Наташа ходила с восторженными глазами, говорила только про него и считала дни до пятнадцатого февраля. Но это было слишком тяжело. Чем сильнее она любила его, тем страстнее отдалась она мелким радостям жизни.[3495]
Она опять забыла и, как она говорила Nicolas, никогда в жизни она не испытывала, ни прежде, ни потом, той свободы, того интереса к жизни, который она испытывала в эти восемь месяцев. Зная, что вопрос о замужстве, о счастьи жизни, о любви решен, сознавая (хотя и умышленно не думая об этом), что есть мущина, лучший из всех, который любит ее, – в ней исчезло это прежнее беспокойство, тревога при виде каждого мущины и потребность[3496] нравственно присвоить себе каждого, весь мир с своими бесчисленными радостями, не заслоненный уж этой кокетливой тревогой, открылся перед нею. Никогда не чувствовались ею ни красоты природы, ни музыки, ни поэзии, ни прелесть семейной любви, дружбы с такою ясностью и простотой. Она чувствовала себя проще, добрее и умнее. Она редко вспоминала и не позволяла себе углубляться в мысли об Андрее и не боялась забыть его. Ей казалось, что это чувство так сильно вкоренилось в ее душе. С приездом брата начался для нее совершенно новый мир товарищеской, равной – дружбы, охоты и всего того коренного,[3497] природного и дикого, связанного с этого рода жизнью. Старый вдовец злодей [?] Илагин, пленившись Наташей, стал ездить и через сваху сделал предложение. Прежде бы это польстило Наташе, она забавлялась бы и см[еялась], но теперь она оскорбилась за князя Андрея. «Как он посмел?» думала [Наташа.]
* № 128 (рук. № 89. T. II, ч. 4, гл. VIII—XIII).
Граф Илья Андреевич вышел из предводителей, потому что эта должность была сопряжена с слишком большими расходами, и, не имея больше надежды получить место, остался на зиму в деревне. Но дела всё не поправлялись, часто Наташа и Nicolas видели тайные, беспокойные переговоры родителей и слыхали толки о продаже богатого родового московского дома и подмосковной. Лучшие знакомые, соседи уехали в Москву, без предводительства не нужно было иметь такого большого приема, и жизнь отрадненская велась тише, чем в прежние года, и от этого еще приятнее. Огромный дом и флигеля всё таки были полны, за стол всё таки садилось больше двадцати человек, но всё это были свои, обжившиеся в доме, почти члены семейства. Такими были музыкант Димлер с женой, Иогель с семейством, барышня Белова, жившая в доме, и еще другие. Не было приезда, но ход жизни велся тот же, без которого не могли граф с графиней представить себе жизни. Та же была, еще увеличенная Nicolas, охота, те же пятьдесят лошадей и пятнадцать кучеров на конюшне, тот же сказочник слепой рассказывал на ночь графине сказки, те же два шута в золотых бахромах приходили к столу и чаю и получали полоскательные чашки с чаем, с сухарем и так же говорили свои заученные, мнимо смешные речи, которым из снисходительности улыбались господа. Те же учителя и гувернеры для Пети, те же дорогие друг другу подарки в имянины и торжественные на весь уезд обеды. Те же графские висты и бостоны, в которых он, распуская веером всем на вид карты, давал себя каждый день на сотни объигрывать соседям, смотревшим на право составлять партию графа Ильи Андреевича, как на самую выгодную аренду. Берг настоятельно и холодно, учтиво, с каждой почтой писал, что они находятся в затруднении и что нужно получить все деньги по векселю. Граф, как в огромных тенетах, ходил в своих делах, стараясь не верить тому, что он запутался, и с каждым шагом всё более и более запутываясь и чувствуя себя не в силах ни разорвать сети, ни осторожно, терпеливо приняться распутывать ее. Графиня никак бы не умела сказать, как она смотрит на это дело, но она любящим сердцем чувствовала, что дети ее разоряются, что граф не виноват, что он не может быть другим, что он сам страдает, хотя и скрывает это. Графиня искала средства и с своей женской точки зрения нашла только одно, женитьбу Nicolas. Она с своей апатией и ленью искала, думала, писала письма, советовалась с графом и наконец нашла, и нашла, по ее понятиям, такую счастливую, во всех отношениях выгодную партию для Nicolas, что она чувствовала, что лучше этого найти нельзя и что ежели от этой откажется Nicolas, то надо навсегда отказаться поправить дела. Партия эта была Жюли[3498] Корнакова, известная с детства Ростовым, отличного семейства, дочь прекрасной, добродетельной[3499] матери и теперь богатая невеста по случаю смерти последнего из ее братьев. Графиня писала прямо к[3500] А. М. в Москву и получила от[3501] А. М. благоприятный ответ и приглашение Nicolas приехать в Москву. С этой стороны всё было хорошо, но графиня чутьем понимала, что Nicolas по его характеру отвергнет с негодованием брак по расчету, и потому она, изощряя всю свою дипломатическую способность, несколько раз с слезами говорила Nicolas о ее единственном желании видеть его женатым, о том, как бы она легла в гроб спокойной, ежели бы это было, о том, какая есть прекрасная девушка у нее на примете. В других разговорах она хвалила Жюли Ах[расимову] и советовала Nicolas съездить в Москву на праздники повеселиться. Nicolas догадался очень скоро, к чему клонились разговоры, он вызвал ее на откровенность, и когда она сказала ему, что вся надежда поправления дел теперь в его женитьбе, он с жестокостью, которую сам не понимал, спросил мать, неужели бы, ежели бы он любил девушку без состояния, она бы потребовала, чтоб он пожертвовал чувством и честью для состояния. (Nicolas испытывал в это время то же чувство, как и Наташа, спокойствия, свободы и отдохновения в несложных условиях жизни. Ему было так хорошо, что он ни в каком случае не желал менять своего положения и потому менее чем когда нибудь мог спокойно думать о женитьбе.) Мать ничего не отвечала и расплакалась.