Читать книгу Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты (Лев Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (41-ая страница книги)
bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и вариантыПолная версия
Оценить:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

5

Полная версия:

Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

[Далее со слов: Ему постоянно было некогда, кончая: мы с тобой сочтемся. – близко к печатному тексту. T. I, ч. 3, гл. I.]

То, что князь Василий называл «с рязанских», было несколько тысяч оброка, которые князь Василий оставил у себя…[2289]

В Петербурге, так же как и в Москве, атмосфера[2290] нежных, любящих[2291] людей окружала Пьера. Он не мог отказаться от места, скорее звания (потому что он ничего не делал), которое доставил ему князь Василий, и знакомств, зовов и общественных занятий было столько, что Pierre еще больше, чем в Москве,[2292] испытывал это чувство отуманенности, торопливости и всё наступающего, но не совершающегося блага. Из прежнего холостого общества[2293] Pierr'a многих не было в Петербурге. Гвардия была в походе, Долохов разжалован и Анатоль в армии в провинции, и потому Pierr'y[2294] не удавалось проводить ночи, как он любил проводить их прежде. Всё время его проходило на обедах, балах и преимущественно[2295] у князя Василья[2296] в обществе старой, толстой княгини и красавицы Hélène.[2297]

Анна Павловна Шерер более всех выказала Pierr'y перемену, происшедшую в общественном взгляде на него. Прежде, как и в неуместном разговоре, который завел у нее в гостиной Pierre о французской революции, он постоянно чувствовал, что говорит неловкости, что он неприлично, бестактно ведет себя, что Иполит скажет глупое слово и оно кстати, а его речи, кажущиеся ему умными пока он готовит их в своем воображении, делаются глупыми, как скоро он громко говорит, и эта роковая неловкость, испытываемая им в обществе Анны Павловны, вызывала его на отпор, особенно резкий разговор. «Всё равно», – думал он, «коли уж всё выходит неловко, так буду говорить всё». И так он доходил до таких разговоров, как про V[icomte]. Это было прежде. Но теперь напротив. Всё, что ни говорил он, всё выходило charmant.[2298] Ежели даже Анна Павловна не говорила этого, то он видел, что ей хотелось это сказать и она, менажируя его скромность, воздерживалась от этого.[2299]

[Далее со слов: В начале зимы 1805 на 1806 год Pierre получил от Анны Павловны… кончая: …потом обратилась к Pierr'y с тем же приветствием и с тою же миной. – близко к печатному тексту. T. I, ч. 3, гл. I.]

В середине скучливого и спотыкающегося разговора Hélène оглянулась на Pierr'a и улыбнулась ему той улыбкой ясной, красивой, которой она улыбалась всем.[2300] Pierre так привык к этой улыбке, так мало она выражала для него, что он улыбнулся тоже из слабости и отвернулся.

Тетушка говорила в это время о колекции табакерок, которая была у покойного отца Pierr'a, графа Безух[ого].[2301] Она открыла свою табакерку. К[няжна] Hélène попросила посмотреть портрет мужа тетушки, который был сделан на этой табакерке.

– Это верно делано Винесом, – сказал Pierre, называя известного миниатюриста и нагибаясь к столу, чтоб взять в руку табакерку, и прислушиваясь к разговору за другим столом.[2302] Он привстал, желая обойти, но тетушка подала табакерку прямо через Hélène позади ее. Hélène нагнулась вперед, чтобы дать место и, улыбаясь, оглянулась. Она была, как и всегда на вечерах, в весьма открытом по тогдашней моде спереди и сзади платье.[2303] Ее бюст, казавшийся всегда мраморным Pierr'y, находился в таком близком расстоянии от его глаз, что он своими близорукими глазами невольно различил живую прелесть ее плеч и шеи, и в таком близком расстоянии от его рта, что ему стоило немного нагнуться, чтобы прикоснуться к ней. Pierre невольно нагнулся, испуганно отстранился и вдруг почувствовал себя в душистой и теплой атмосфере тела красавицы. Он слышал тепло ее тела, запах духов[2304] и слышал шелест ее корсета при дыхании. Он видел не ее, мраморную красавицу [?], составлявшую одно целое с платьем, как он видел и чувствовал прежде, но он вдруг увидал и почувствовал ее тело, которое было закрыто только одеждой. И раз увидав это, он не мог видеть иначе, как мы не можем возвратиться к прежнему обману зрения [?]. Она оглянулась, взглянула прямо на него, блестя черными глазами, и улыбнулась.[2305] «Так вы до сих пор не замечали, как я прекрасна?», – как будто сказала она. «Вы не замечали, что я женщина. Да, я женщина[2306] и <женщина> которая может принадлежать всякому и вам даже».

Мало того, он в ту же минуту почувствовал, что Hélène не только могла быть, но должна быть его женой, что это не может быть иначе. Он знал это так же верно, как бы он знал это, стоя под венцом с нею. Pierre, вспыхнув, опустил глаза и снова хотел увидать ее такою дальнею, чужою для себя красавицею, какою он представлял себе ее прежде. Но он не мог уж этого сделать. Не мог, как не может человек, прежде смотревший в тумане на былинку бурьяна и видевший в ней дерево, увидав былинку, вновь увидать в ней дерево. Он смотрел и видел женщину, дрожавшую в платье, прикрыв[авшем ее].

Как это будет и когда, он не знал, не знал даже, хорошо ли это будет. Ему даже чувствовалось, что это нехорошо почему-то, но он знал, что это будет.[2307]

* № 65 (рук. № 85. T. I, ч. 3, гл. I).

< – Anatole devient impossible![2308] – сказал он сам себе. Анатоль последнее время был переведен к отцу в дом. Ему было отказано в деньгах и во вторичной уплате его долгов.[2309]

– Ну, так кормите и поите меня только вином, я пожалуй у вас буду жить, – грубо и весело сказал Анатоль.

– Квартира, экипаж и обед у меня, а денег я не могу тебе давать больше, – сказал отец.

– Вы сами меня прогоните, – сказал Анатоль. – Что? – и громко захохотал.[2310]

Но отец не хотел сердиться.

– Видишь ли, мой милый, – продолжал он, – [в свое время я рад] и шуткам, а теперь я не шучу. Состояния твоей матери нет больше, а я тебе не могу давать больше того, что предлагаю.

– Так надо жениться. А? Что? – сказал Анатоль, для которого не было трудных вопросов в жизни.

– Вот первое благоразумное слово, что я от тебя слышу. Я еду на ревизию, заеду в Москву и к себе в именье, Ты поедешь, со мной и мы будем у кнезь[2311] Николая Андреича. Его дочь тебе прекрасная партия. Женись, и тогда другое дело. Ты остепенишься, она, говорят, прекрасная девушка.

– Верно очень плоха. А скоро вы поедете?

– Скоро.

– Ну, до тех пор дайте мне только сто червонцев.

– Не могу, мой друг.

– Не дадите?[2312] – грустно спросил Анатоль. – Ну, я займу.

– Постой, я не договорил. Ежели же ты не женишься, не пойдет или вообще вы не сойдетесь, тогда поезжай в армию. Я уж просил Бенигсена, он тебя возьмет адъютантом. И за границей я тебе даю две тысячи в год и всё.[2313]

Анатоль стал жить в доме отца. Первое время он был мрачен, молчалив, труден, как говорил отец, и особенно труден тем, что он не выходил из дома. За обедом он при сестре и матери говорил неприличные слова и напивался, ежели ставили достаточно вина, или молчал. По вечерам спал или ходил в девичью.

Два попугая были им научены дурным словам и проданы.

– Il est difficile à manier,[2314] – говорил отец на жалобы жены и утешал тем, что это скоро кончится. Князь Василий ждал только назначения на ревизию, чтоб ехать с сыном. Когда же он выговаривал сыну, Анатоль громко смеялся.

– Уж лучше бы вы меня постригли в монастырь, – говорил сын.

Но после недели мать перестала жаловаться. Анатоль также не выходил из дома, но был не виден и не слышен и целые дни проводил у сестры и даже поздно до половины ночи засиживался у нее.

– Это неприлично, Анатоль, – сказала мать, войдя в спальню, дочери.

Анатоль держал обнаженную, белую и полную руку сестры, когда вошла мать. Он, красный, с тем зверским, красивым выражением, которое любили в нем женщины, оглянулся на мать, и не выпустил руки сестры, которую он ласкал.

– Вот еще! сестра! Что? – сказал он. – Ну, идите, идите, у нас дело. Идите ж, маменька.

Прекрасные глаза княжны Hélène торжественно[2315] и счастливо смотрели то на мать, то на брата.[2316]

– Il devient impossible![2317] – сказал князь Василий[2318] и строго запретил брату с сестрой бывать вместе, исключая как в гостиной и столовой.

В ноябре князь Василий должен был ехать на ревизию[2319] и к князю Болконскому вместе с Анатолем, а 28 октября у него был вечер и ужин.

«Нынче дело сделано», – думал он за ужином при ярком свете восковых свечей, глядя на красавицу Hélène, улыбающуюся, блестящую, сидевшую рядом с столь же светлым Ріеrr’ом.

Вечер был не танцовальный.

– Annette позвать надо, да кого-нибудь из болтунов этих, чтоб ей не скучно было, – сказал князь Василий накануне своей жене. – Ну потом этих вертушек Ливиновых, еще там кого-нибудь для мебели.

– Одно, mon ami, что мы будем делать с Анатолем? – сказала княгиня. Анатоль приехал дня два назад в отпуск в Петербург. – Он наделает глупостей, хоть бы ты, mon ami…

– Ах, вечно вздор,[2320] – сердито сказал князь. – Я ему говорил, а главное позови Катеньку Пировскую. (Катенька Пировская была хорошенькая женщина в разводе с мужем, которую переставали принимать в обществе.)

– Что ты, mon ami, – сказала княгиня, – тогда нельзя звать Щетининых, они не поедут.

– Ну и не зови. Вот нужно. Нужно, чтоб Пьер решил, вот и всё.[2321]

– Да я понимаю, mon ami.

– Ну, а понимаешь, так и делай, как я сказал. Щетининых не нужно. – И, загибая по пальцам, князь Василий пересчитал шестнадцать человек гостей. Эти шестнадцать человек и сидели за ужином.

Княгиня, толстая, большая, смуглая женщина с бородавкой на левой стороне двойного подбородка, сидела на хозяйском месте, налево от нее сидела Annette и болтун, для нее приглашенный виконт. Подле виконта сидели[2322] еще дамы и мущины; всех было человек пятнадцать. И все знали, что героями ужина были Pierre и Hélène. Vicomte говорил о политике, но с завистью смотрел на эту пару и только думал.

Князь Василий, не садившийся за ужин, подсев боком к Анне Павловне, шутил о последней неудаче Марьи Викторовны, но всякую минуту взгляд его перебегал на Hélène и Pierr’a и он как будто говорил себе: «так, так» и продолжал шутить. Анна Павловна в середине разговора подмигнула князю Василию на парочку и продолжала. Старая княгиня матерински завистливо и радостно смотрела на дочь и ее будущего жениха.[2323]

Все гости, все люди прислуги смотрели каждую секунду на Hélène и Pierr’a. Как будто весь свет огней был сосредоточен на мраморных плечах Hélène и на grenouille étouffée [?][2324] блестящем ее платье и на очках Pierr’a, и на его коричневом фраке с бронзовыми пуговицами. Улыбка не сходила с лица Hélène, как и всегда, но теперь эта улыбка была оживленнее, благодаря яркому свету глаз, который сообщался ей через очки из глаз Pierr’a. На лице Пьера была тоже улыбка, счастливая, стыдливая улыбка. Pierre чувствовал, что он был центром всего, как то чувствовали все, и это положение стесняло его и веселило в те минуты, когда он мог думать о чем-нибудь другом, кроме как о лице, плечах и груди своей соседки. Как это сделалось, что зашло так далеко, он не знал. Он, кажется, ничего для этого не делал[2325] и ничего не делал особенного, он напротив избегал и вдруг вот он сидит за ужином рядом с Hélène.[2326] Все, хотя и скрывают, думают только о нем и о ней и ждут чего то. Так сильно ждут, так уверены, что что то от него будет, что он не чувствует себя в силах обмануть их. Да и к чему? Разве дурно назвать своею такую женщину, разве не счастие обнять ее… «Только совестно что то, неловко», думается ему, «глупо каким то триумфатором быть. Или это всегда так бывает в подобных случаях?» Но эти мысли только в редкие мгновения проблескивают в его голове. Большую часть времени он видит, чувствует, слышит и думает только: блестящие, прелестные глаза под бровями, эта шея, эти волосы. И странно, он чувствует, что он сам прекрасен, как и она, и часто на него, как затмение, находит впечатление, что им любуются.

<Около них говорят о последней новости войны, о[2327] занятии> Вены французами, о том, как император Александр посылал просить Бонапарта о помиловании города, и Анна Павловна возмущается этим.

«Что им за дело?» – думает Pierre.

– Вот Пьер получил письмо от Болконского, – говорит князь Василий.

– Что он вам пишет,[2328] граф? – спрашивает кто – то. (Пьера уж зовут[2329] граф.)

Пьер отвечает что-то и оглядывается на Hélène.

– Вы не любите André Болконского? – говорит он ей улыбаясь. Чему? Ее красоте.[2330]

Она улыбается.

– Я не люблю его, – говорит она.[2331]

«Она права, она во всем права», – думает Пьер,– «какая глубина в каждом слове. Сколько тут значения; или она сказала: я не люблю его, но люблю других, или она <сказала>: я никого не люблю, или она сказала: я умею любить, или всё вместе», – думает Pierre.

Когда расходились от ужина,[2332] князь Василий подошел и коротко обнял Пьера, поцеловал его и, подмигнув, удалился к другим гостям.

– Покорно благодарю, – сказал Пьер, не зная, что сказать, но уж князь удалился.

«Как это понять?» думал он.

Hélène засмеялась, и опять неисчерпаемая глубина мысли чувствовалась для Pierr'a в ее смехе.

Гости стали разъезжаться. Vicomte, Анна Павловна выходили,[2333] смеясь о анекдоте, который рассказ[ал] князь Василий о том, [как] в Государственном совете Сергей Кузьмич Вязьмитинов от слез не мог дочесть рескрипт и остался при: «Сергей Кузьмич… Сергей Кузьмич… Сергей Кузьмич…»

– C'est charmant.[2334] – И в то же мгновение, заметив, что , повернулась в князю Василию и, выразив в лице дружеское участие, скоро проговорила:

– Кажется, я могу вас поздравить,[2335] – и она мигнула на Pierr'a.

Vicomte уезжал грустный.

«Что толковать с старыми девами о Наполеоне», думал он, «ничего <толку>, а вот счастье»,[2336] и он вздохнув взглянул в амфиладе комнат на проходившую, улыбающуюся парочку. Даже старик генерал и тот сердито обратился к своей жене, которая спросила у него, что его нога. «Эка старая карга, тоже нежничает», подумал он. «Вот Элена Васильевна вот так жена будет, она и в пятьдесят лет будет красавица, не такая, как эта».[2337]

Гости уехали. Старая княгиня мучалась завистью. Она сердито прошла два раза мимо Pierr’a и Hélène, они не заметили ее. Князь Василий вернулся от проводов гостей. «Что ж, поболтали, поужинали?[2338] Сергей Кузьмич c’est charmant».

Он засмеялся. Pierre видел, что он притворяется, будто думает об этом анекдоте. Он думал, как и все, только о нем и Hélène, и князь Василий видел, что Pierre знает, что он притворяется, но так надо.[2339]

– Ты посиди, Петя, – сказал князь Василий всё так же небрежно. Он ударил его по плечу. – Что Леля моя, – он ущипнул за щеку дочь.[2340]

– Погоди, не туши, – сказал он лакею, на ципочках вошедшему тушить свечи. Лакей <тоже чувствовал>. «Эх, господская жизнь то», думал лакей, тоже с завистью глядя на Пьера.

Князь Василий ушел. Pierre остался с глазу на глаз с Hélène и опять ему чувствовалось больше, чем прежде, что ему стыдно своего счастья. «Хорошо всё это, прелестно, но не для меня это всё», ему казалось, как будто тут подле Hélène он занимал чье нибудь другое место. Как будто внутренний голос говорил ему: «У тебя есть другие радости, кроме этих, а эти радости предоставь тем, у которых нет тех радостей, которые есть у тебя». А радости эти, казалось, были большие. Весь вечер, ужин эти чувствуемые ими взгляды всех привели их в такое торжественное положение, что простые речи не говорились – совестно было. Он[и] молчал[и]. Pierre смотрел на поднимающуюся и опускающуюся белую грудь и молчал; он взглянул в лицо. Лицо Hélène зарумянилось, глаза[2341] прямо смотрели в глаза Пьера.[2342] Ее рука поднялась и опустилась на руку Пьера.

– Ах, снимите эти… – проговорила Hélène, улыбаясь и пригибаясь к нему и указывая на очки. Пьер снял очки и его глаза были[2343] больше, чем когда-нибудь блестящи и испуганны, как и вообще бывают глаза у людей, снявших очки.

Hélène смотрела вопросительно.

Pierre испуганно взял ее руку и нагнулся над ней. Он дрожал, что она отнимет ее, но она вдруг быстрым движением головы интерсептировала его губы и свела их с своими и прижалась к нему. Лицо ее стало стра[шно] égaré[2344] и неприятно, но было поздно. Pierre хотел сказать что то, но рыданья готовы были заглушить[2345] [?]

* № 66 (рук. № 85. T. I, ч. 3, гл. VII).

< – Ну, что?

Но Pierre всё не говорил ничего. Ему всё казалось, что как контрабанда возможно ему это счастье, но серьезно он не должен сметь думать о нем. Князь Василий вышел своей развязной походкой.

– А ты здесь, Пьер, – сказал он. – Ну что, моя душа. – Он опять поцеловал его дурно пахучим ртом. – Да, – грустно сказал он. Но Pierre ничего не сказал. – Да, пойду старухе скажу. – Он прошел в гостиную к жене, которая нахмуренная сидела в гостиной.[2346]

– Что же, mon ami, они целуются и он ничего не говорит, он такой.

– Гм, – сказал князь Василий и, зевая, [?] посидел, побил коленку. – А и то спать пора. Пойдем, благословим их.

– Да как же, mon ami, ведь он не изъяснился?

Князь Василий встал, еще в гостиной принял радостно-торжественную улыбку и с этой улыбкой на лице вышел в гостиную. Он не знал, не видел и не хотел видеть – отодвинулись ли они или нет друг от друга. Он подошел скорыми шагами. Лицо его было так торжественно, что Pierre встал.

– Ну, мой друг, жена мне всё сказала. Что же, я любил твоего отца и тебя люблю. Я бы себя обманывал, ежели бы сказал, что я не рад. Я очень рад за тебя и за нее. Она будет тебе хорошая жена, это верно. Поди сюда, – голос его задрожал, он обнял Pierr’a, поцеловал его дурно пахучим ртом и долго держал его.

– Да, душа моя. Бог да благословит вас.

Pierre был обручен, а через пять недель обвенчан.

Во всё это время Pierre ни минуты не оставался один. Он боялся одиночества, он был с невестой или в магазинах или в гостях. Она его любила, он видел это и верил в это. Сам он ее любил – он это чувствовал, но всё какой то голос говорил ему, что обладание этой женщиной в распределении благ провидением назначено не ему, а другому, что ему назначено другое, и потому ему в самой глубине души у него было чувство раскаяния в совершении чего то, как бы неестественного. Но довольно было приближения этой женщины, чтобы не только эти, но все мысли в нем уничтожались и оставалась одна невероятная надежда на страсть обладания.[2347]>

* № 67 (рук. № 85. T. I, ч. 3, гл. VII).

После обручения Pierr’a с Hélène старый князь Николай Андреич[2348] Болконский получил письмо от князя Василья, извещавшего его о своем приезде вместе с сыном («я еду на ревизию и, разумеется, мне сто верст не крюк, чтобы посетить вас, многоуважаемый благодетель», писал он, «и Анатоль мой провожает меня, и едет в армию,[2349] и я надеюсь, что позволите ему лично выразить вам то глубокое уважение, которое он, подражая отцу, питает к вам»).

– Вот Marie и вывозить не нужно, женихи сами к нам едут, – неосторожно сказала маленькая княгиня, услыхав про это. Князь Николай Андреич поморщился и ничего не сказал на это.[2350]

Через две недели после получения письма вечером приехали вперед люди князь Василья, а на другой день приехал и он сам с сыном. Старый Болконский всегда был невысокого мнения о характере князя Василья, но в последнее время, когда князь Василий далеко пошел в чинах и почестях и особенно, судя по намекам письма и маленькой княгини, поняв намерение сватовства князя Василья, невысокое мнение перешло в чувство недоброжелательного презрения. Он постоянно фыркал, говоря про него. В тот день, как приехать князю Василью, князь Николай Андреич был особенно недоволен и не в духе.

Оттого ли он был не в духе, что приезжал князь Василий, или оттого он был недоволен приездом князя Василия, что был не в духе, но люди, имеющие с ним дело, уже по одному лицу его и по походке знали, что в этом состоянии лучше избегать его. Как обыкновенно, он вышел гулять в своей бархатной шубке с[2351] собольим воротником и такой же шапке. Накануне выпал глубокий снег. Князь пошел в сад, как предполагал управляющий, с тем, чтобы придраться к чему-нибудь, но дорожка, по которой хаживал князь Николай Андреич в оранжереи, была уже расчищена, следы лопат и метлы виднелись на разметенном снегу и лопата была воткнута в рыхлую насыпь снега, шедшую с обеих сторон дорожки. Князь прошел по оранжереям. Всё было хорошо. Но на постройках он рассердился на архитектора за то, что крыша нового флигеля не была кончена и, несмотря на то, что это было известно ему вчера, разбранил Михаила Ивановича.

Он уже подходил к дому, сопутствуемый управляющим.

– А проехать в санях можно? – спросил он.[2352] – Княгине прокатиться.

– Глубок снег, ваше сиятельство, я уж по прешпекту разметать велел.

Князь одобрительно наклонил голову[2353] и входил на крыльцо.[2354]

– Проехать трудно было, – прибавил управляющий,[2355] – как слышно было, ваше сиятельство, что министр пожалуют к вашему сиятельству.[2356]

Князь вдруг повернулся всем телом к управляющему.[2357]

– Что? Какой министр? Кто велел? – крикнул князь своим пронзительным жестким голосом. – Для[2358] княгини, моей дочери, не расчистил, а для министра. У меня нет министров.[2359]

– Помилуйте, ваше сиятельство,[2360] я полагал.

– Ты полагал, – закричал князь, всё более и более разгораясь, но и тут он еще не ударил бы Алпатыча, ежели бы он не успел своими словами сам раздразнить себя до последней степени. – И кто тебя выучил тому, чтобы за меня делать почести людям, которых я знать не хочу? Для дочери моей нельзя, а для кого-нибудь можно. – Этой мысли уж не мог вынести князь.

[Далее со слов: За обедом княжна и m-lle Bourienne, знавшие, что князь не в духе… кончая: Нет, mon père. – близко к печатному тексту. T. I, ч. 3, гл. III.]

– Послать ко мне Алпатыча.

Как ни неудачно попала m-lle Bourienne на предмет разговора, она не остановилась и болтала о оранжерее, о красоте новой постройки и князь после супа смягчился, как она думала, от ее речей, в сущности же от того, что он поел супу и желудок начал варить.

Он поморщился, увидав Алпатыча, в положении приговоренного к смерти стоящего в официантской.

– Закидана дорога?

– Закидана, ваше сиятельство,[2361] простите ради бога, по одной глупости…

Князь перебил его и засмеялся своим неестественным смехом.

– Ну хорошо, хорошо.[2362] – Он протянул руку, которую поцеловал Алпатыч, и прошел в кабинет.

Вечером приехал князь Василий. Его встретили на прешпекте[2363] кучера и официанты, с криком провезли его возки и сани к флигелю по насыпанной снегом дороге.[2364]

Князю Василию и Анатолю были отведены отдельные комнаты.[2365] Анатоль был[2366] совершенно спокоен и весел, каким он и бывал всегда. Как на всю жизнь свою он смотрел, как на веселую partie de plaisir,[2367] которую кто то такой, почему то взялся и обязан доставлять ему, так он смотрел и на свою поездку к злому старику и к богатой уродливой наследнице. Все это могло выйти по его предположениям очень хорошо и забавно, ежели обеды будут хороши и вино будет, да и женщины могут подвернуться красивые. «А отчего ж не жениться, коли она очень богата? Это никогда не мешает». Так думал Анатоль. Он ущипнул забежавшую хорошенькую горничную княгини и, громко смеясь, принялся за свой туалет.

[Далее со слов: Он выбрился, надушился с тщательностью и щегольством…, кончая: Этого чувства она никому не внушала. – близко к печатному тексту. T. I, ч. 3, гл. III.]

Но они знали, что когда на ее лице появлялось это выражение, она была молчалива, и скучна, и упорна в своих решениях.

– Vous changerez, n’est ce pas?[2368] – сказала Lise и, когда княжна Марья обещала это сделать, вышла из комнаты.

Когда княжна Марья осталась одна в комнате, она не исполнила обещания Лизе и не взглянула даже на себя в зеркало,[2369] а бессильно опустив глаза и руки, молча сидела и думала.[2370] Ей представлялся муж – сильное, ясное и непонятно-привлекательное существо, принадлежавшее ей одной. Ребенок, свой маленький ребенок, такой, какого она видела вчера у дочери кормилицы, представлялся ей у ее груди и опять тот же муж представлялся ей, обнимающим ее. А она стыдливо и радостно взглядывает на него.

– Пожалуйте к чаю. Князь сейчас выйдут, – сказал из-за двери голос горничной. И этот голос разбудил ее.

* № 68 (рук. № 85. Т. І,ч. 3, гл. III).

<Княжна, не думая о туалете, сошла вниз. В душе княжны в эти несколько минут, которые она осталась одна в своей знакомой милой образной, произошла слишком серьезная нравственная работа для того, чтобы она чувствовала себя смущенной, сходя вниз. Она помолилась. Так употребительно и понятно это слово, а как много разнообразных противуположных понятий соединяем мы с этим словом. Старый буфетчик Гаврило берет часовник и с серебряными, перевязанными ниточкой очками на носу читает его. Он молится. Душа его успокаивается, он забывает всё мирское. Одни божественные слова звучат в его душе, он молится. Монах читает вечернюю молитву и, говоря: «неужели одр сей мне гроб будет?», смотрит на свою постель и старается возбудить звуком своего голоса свою чувствительность. Он молится. Возвращаясь домой после забот и тревог дня, мы читаем привычные молитвы на сон грядущий и, стараясь понимать значение слов, поспешно произносим их – мы молимся. Но есть еще одна молитва, родоначальница всех молитв. Это молитва заблужденной души, не знающей, что право и неправо, что должно и не должно, и с своими сомнениями прибегающей к богу. Человек пытается вне молитвы разрешать эти сомнения, но вместо разрешения уже существующих сомнений возникают всё новые и новые, исчезает надежда на разрешение их и приходит отчаяние. На молитве же человек, хотя и тот же, он сам разрешает эти сомнения, но на молитве у него есть убеждение, что разрешение всех сомнений во власти того, перед кем он теперь открывает свою душу, есть убеждение, что помощь тут перед ним, ежели только он правдив и предан, и главное то – новые, злые сомнения не смеют возникать перед лицом бога. Всё так же сам с собою разрешает человек свои сомнения без молитвы и на молитве, – но с тою разницей, что на молитве он стоит лицо с лицом с богом. Хотя бог этот и есть он же сам, но это лучшая часть души человека, которая вызывается такою молитвой.

bannerbanner