Читать книгу Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты (Лев Николаевич Толстой) онлайн бесплатно на Bookz (39-ая страница книги)
bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и вариантыПолная версия
Оценить:
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

5

Полная версия:

Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты

– А, штабс-капитан[2131] Ананьев, – обратился[2132] к артиллеристу один из сидевших у маркитанта пехотных офицеров, – и вы завернули в палестину нашу. Милости просим. – Он уступил ему место.

Кроткое, с[2133] нависшим лбом,[2134] истомленное лицо штабс-капитана[2135] Ананьева выражало сосредоточение мысли. Он рассеянно поздоровался с офицерами и, сев в уголок, спросил глинтвейну, напитка, вошедшего в моду у офицеров в этот поход за границей.

– Что, говорят, мир, не слыхали? – спросил артиллерист тихим, почти женским голосом, вздрагивая от прохватившей его сырости и оглядывая гостей маркитанта. Два офицера (штабные) завтракали в стороне, и разговор шел о получении жалования. Один офицер курил трубку и сердито плевал, прислушиваясь к разговорам.

За столиком, за которым сидел артиллерист с знакомыми, сидел, укутавшись по уши в шинель, молодой прапорщик с бледным лицом. Его видимо трясла лихорадка.

– Говорят! – отвечал знакомый артиллеристу, – а укрепления строят – видели?

– Нутка, глинтвейнцу, – сказал артиллерист, но игривый тон, которым он говорил, видимо был неестественен. – Да вот что, Моисей Иванович, – прибавил он, – высуши ты мне как нибудь эти сапоги проклятые, покуда я посижу, – и он морщась стал разуваться. – Чорт их знает, как сели чтоль, – говорил он.

– Да уж одно бы что-нибудь, – сказал прапорщик, которого била лихорадка, вмешиваясь в разговор о мире. – Вот вторую неделю трепет лихорадка. Просился в гошпиталь, не пускают теперь. Не за чем. – Нижняя челюсть прапорщика тряслась и мешала ему говорить. Артиллерист кое-как снял сапоги и обратился к прапорщику. На лице его выразилось нежное участие и сожаление.

– Вы бы глинтвейну, – сказал он. – Подай еще стаканчик… А то хины.

Офицер улыбнулся и принял стакан.

– Я бы вас свез, у меня повозка пойдет в вагенбург, – сказал артиллерист, но не успел договорить, как под палатку вошел штаб-офицер и, оглянув всех, обратился к[2136] Ананьеву.

– Хорошо! Очень хорошо. – Штаб-офицер покачал головой. – Тревогу забьют, а вы без сапог. Князь приказал, чтоб никого не было, чтобы все были по местам. Стыдно вам, штабс-капитан. При вашем уме и образовании, вы бы должны показывать пример, а вы… напротив. Князь приказал на…

– Я на одну секунду заехал спросить, – сказал[2137] Ананьев, делая стыдливые и нерешительные гримасы ртом и ступая на разутые ноги.

– Ни на одну секунду. Извольте-ка лучше ехать, и вы господа…

[2138] Ананьев надел мокрые, всхлипывающие на ходу сапоги, сел на лошадь и поехал за деревню. Прапорщик пошел тоже к своему месту.

Зажав нос и толкнув лошадь, чтобы проехать поскорее лощину подле солдат, строивших укрепления, и поднявшись на гору,[2139] Ананьев увидал опять далеко впереди, на самом горизонте, Шенграбен и французов, в лощине нашу цепь и[2140] костры рот солдат, и свои орудия, и свой дом, балаганчик, построенный его солдатами позади орудий. Тимохин вздрагивал и что-то шептал; некрасивое, робкое, но доброе и работой мысли истомленное лицо его то хмурилось, то улыбалось и выражало плохо скрываемую внутреннюю тревогу. Он слез у балагана, отдал солдату лошадь[2141]. В балагане сидели два его товарища. Он взглянул на них и пошел мимо.

– Нутка, Васюк, трубочку за это, – сказал он, проходя мимо, своему денщику, но шутливый тон его голоса был неестественен. Он закурил трубку и подошел к одному из костров.[2142] Солдаты потревожились для офицера.

<– Сиди, сиди, – поспешно проговорил он, подержал одну ногу над огнем, потом другую.

– Так сожжете товар, ваше благородие, – сказал один из солдат, жаривший голое тело у огня и потому, благодаря теплу, находившийся в самом веселом состоянии духа. – Пожалуйте, как высушу, за первый сорт.

– Не к чему, – сказал[2143] Ананьев, улыбаясь и морщась, и как человек, не знающий что с собой делать, куда деваться, отошел от костра к орудиям.[2144]

Тут он был один. Он остановился у первого из них, рассеянно лаская маленькой, нежной рукой ровный и гладкий круг медного дула пушки, и глубоко задумался.

[2145] Ананьев был известен между своими товарищами за рассеянного чудака, плохого фронтовика, но за доброго товарища, безобидного чудака и человека вольнодумного, зачитавшегося книгами и зафилософствовавшегося. В самом деле,[2146] Ананьев много читал и еще больше думал. Он думал не оттого, что он хотел думать, а оттого, что не мог не думать, хотя мысли его часто тяготили его. Теперь, стоя у орудий, он думал о том, что его непременно убьют нынешний день, и что такое будет смерть? «Неужели ничего от меня не останется?»[2147] – спрашивал он сам себя. «Голевский по старшинству[2148] примет дивизион. А меня не будет, а от меня ничего не останется. Да где же я буду в ту минуту, как меня убьют? За секунду я был еще, я страдал, и вдруг от меня ничего нет. И меня нет, а всё останется без меня. Нет. Этого не может быть. А убьют – это наверное. Иначе бы не было со мной этой тоски, второй день уже мучающей меня. Они говорят: «душа улетит к небесам!» Положим, это суеверие, на небесах атмосфера одна, но они хотят сказать, что душа не погибнет и пойдет к богу, к творцу всего. А ежели так, то почему же эта душа, моя душа во мне теперь так боится смерти, тогда как смерть только освободит ее из этой плотской оболочки? Она бы должна была радоваться. А она боится и страдает. Я – моя душа – боится, изныла от страха. Что ж это значит? Не то, не то.

И как же они говорят: душа пойдет к богу милосердному, всемогущему? Где же этот бог теперь, когда он допускает эти тысячи людей делать зло, убивать друг друга? Да, отчего же я боюсь? боюсь и не могу преодолеть этого страха. Отчего я мучаюсь этим страхом, а Васюк смеется у костра? Нет, не то. Вот ему нужно мне было сказать неприятное при других офицерах» – думал он, вспоминая штаб-офицера, выгнавшего его из Грунта. «Зачем же бог не вложил в душу любовь ко всем, а вложил в них злобу и страсти? Вот кончится перемирие и начнут на этом самом месте убивать друг друга, изранят, убьют людей, убьют меня, убьют непременно. Зачем бог, который всемогущ, допустил до этого? Зачем начало зла царствует, когда бог милосерд и всемогущ? Он мог бы избавить свои творения от страданий. И худшего из всех страданий – страха смерти. Зачем же царствует зло и смерть, и страх смерти, когда душа бессмертна?» – думал он и опять его мысль, как свернувшийся винт, мучительно возвращалась назад к[2149] вопросу о том, что такое смерть и что может быть после нее. И опять он вздрагивал от ужаса смерти, которую он, ему казалось, предчувствовал. «Сказаться больным, отказаться и уехать», думал он, «какое бы это было счастие. Но уж поздно.[2150] И как я пойду, как я скажу это. Я не могу, не умею обмануть. Пойти к Белкину», сказал он сам себе, как будто стряхивая неотвязчивые мысли и, отойдя от орудий, пошел на своих неловких ногах в всхлипывающих сапогах, раскатываясь по грязи, направо под гору.

Белкин был молодой ротный командир 6-го егерского, любимец солдат и начальства.[2151] Ананьев узнал его во время похода[2152] и, сам не зная почему, полюбил его больше всех своих друзей.[2153] Он пошел по фронту пехоты.

В одной роте> большой толпой с жадными лицами стояли солдаты около ротных котлов и кашеваров. И, как стая голодных собак, поглядывали на кашу и друг на друга, ожидая прихода[2154] фелдвебеля, вероятно понесшего пробу в балаган ротного.[2155]

В другой роте, где, теснясь, стояли <солдаты> около рябого, широкоплечего фелдвебеля у ротной повозки, каптенармус нагибал лежавший на столе боченок с водкой и наливал в крышки манерок, которые поочередно подставляли солдаты роты. Фелдвебель торжественно и значительно смотрел на водку и на солдат, которые, щуточками стараясь скрыть свое волнение, теснились один за другим и с набожными лицами подносили, большей частью дрожащей рукой, ко рту крышки манерок; они выливали разом в рот вино и отходили с повеселевшими глазами, полоская обе стороны, обтирая губы рукавами шинелей.[2156]

21.

<Ананьев хотел итти в балаган ротного, когда к пьющим солдатам, с противуположной стороны от[2157] Ананьева, подошел красивый, стройный офицер. Это был Белкин. Он был человек лет двадцати восьми, высокий, стройной, во всей силе и сочности молодости, румяный, с улыбающимися глазами и крупными, ласковыми, румяными губами. В противуположность[2158] Ананьева, он был одет чисто, успел или съумел высушиться. В быстрой и легкой походке его видна была веселая и предприимчивая решительность.

– Здорово, ребята! – проговорил он, не замечая Ананьева, звучным тенором ни громко, ни тихо, а в тон общих звуков.

– Здравия желаем, ваше благородие! – прокричали человек двадцать.

– Вот молодецкая душа, – проговорил про себя[2159] Ананьев, глядя на Белкина. – Его не мучают мои сомнения и страх. Но что бы я дал, чтобы знать – всё знать, что теперь в этой молодецкой душе.

– Много ли рядов? – спросил улыбаясь Белкин (он всегда немного улыбался). Белкин говорил тоном человека, не любящего говорить много с подчиненными, но ожидающего положительного, ясного ответа.

– Тринадцать, – отвечал фелдвебель.

– Кого еще нет?

Солдаты всё толпились и сзади засмеялись. Белкин оглянулся, всё улыбаясь. Но в рядах затихло и подходивший солдат имел набожное выражение, когда приблизился к чарке.

– Соврасова, Петрова, Миронченка, – докладывал фелдвебель. – Миронченко точно заболел, в самую бурю, как деревню проходили, он придет, я ему сам вчера приказал остаться. А тот бестия Захарчук так балуется, я велел ему на повозку сесть, так нет, упал. Дрянь солдатишка.

В это время подходил к водке узенький, тоненький, с ввалившейся грудью, жолтым лицом и жолтым, вострым, носиком молодой солдатик, казавшийся олицетворением голода и слабости. Но несмотря на жалость, возбуждаемую наружностью этого солдата, в собранном, как кисет ротике, в бегающих покорных глазах было что-то такое смешное, что фелдвебель, как бы прося позволения пошутить, посмотрел на ротного и, заметив на его лице улыбку, сказал:>

– Вот Митин наш не отстал, пришел вчерась, – говорил фелдвебель, улыбаясь и указывая на проходившего к водке подергивающегося востроносого, худого солдатика, – его всё Бондарчук за штык волок.

<– Без Митина 5-ой роте нельзя быть, – сказал Белкин, глядя на жалкого вертлявого солдатика, который, закрыв в это время глаза, полоскал обе стороны рта водкой и пропускал ее сквозь свою вытянутую, с выступающим как у индюшки кадыком, шею.

– Сладко? – спросил Белкин, подмигивая Митину.

В рядах загрохотал одобрительный хохот.

– Уж кажется так, ваше благородие… сладко, что и не знаю, как… значит, – тоненьким голоском пропустил, улыбаясь и подмигивая, Митин.

– Василий Михайлыч! – всё улыбаясь радостно, сказал Белкин, увидав[2160] Ананьева. – Ну вот и вы к нам зашли! А я к вам хотел итти. Да что, батюшка, – подмигивая сказал Белкин, – вот молодцы мои коровку гуляющую подобрали, так нельзя ли, коли[2161] поход, на лафет положить? Мы и освежуем, и всё, а мясо пополам артиллеристам и нашим?

– Что ж, ладно, – отвечал[2162] Ананьев,[2163] видимо подделываясь под беспечный и веселый тон Белкина, но тон его был очевидно неестественен. – Ну что вы, как? – прибавил он.

– Да я что, молодцом. Брат ко мне прибыл.

– Не на радость может прибыл, – сказал[2164] Ананьев.

– Вона! – крикнул Белкин, – волка бояться, в лес не ходить. Что вы всё скучны, Василий Михалыч? Вот мне всё весело! Я думаю, много вы думаете. Учены много. Другой раз я и жалею, что плохо учен, а то и думаю, лучше так нашему брату.> Да куда же вы? – прибавил он, слегка трогая его под локоть. – Пойдемте ко мне. Посмотрите, какой балаган мне мои молодцы сгородили. Не хуже полкового командира.[2165] Ананьев, морщась, пошел рядом с Белкиным. В шалаше была койка и стол из плетня. На койке спал человек в солдатской шинели, на столе лежала фуражка и трубка. Белкин убрал всё это, подвинул барабан Тимохину и сам сел на кончик койки.

– Эй, барабан еще, – крикнул он. – Вот видите, – с гордостью оглядывая свое жилище, сказал Белкин. – Важно устроили.

В балагане было выскоблено, подметено и даже песком посыпано. На колышках акуратно висела одежда и шпага.

– Водочки не хотите ли? – сказал Белкин, доставая из под постели бутылку и чарку.

– Что ж это брат? – спросил[2166] Ананьев.

– Не выспался, – отвечал Белкин.

<Они помолчали>.

– Хороша книжечка, – сказал Белкин, – только я вас хотел спросить,[2167] – продолжал он, – что вы мне дали – я ведь читал.

– Какая это книжка? – спросил к[апитан] А[наньев]. Белкин показал ему Европейский Вестник 1804 г.

– Отделаешься, всё почитаешь. Славная книжечка.[2168]

– Вот что я вас хотел спросить, – сказал Белкин, улыбаясь и взявшись за книгу, – тут одна штука есть, я не понял. Вы, я чай, знаете? – он обратился к Т[имохину]. – Гердѐра статейка, я не понял.

<И он с приемами человека, непривычного обращаться с книгами, моча палец, перевернул несколько страниц и остановился на заглавии. Держа палец над заглавием, он, весело улыбаясь, передал книгу[2169] Ананьеву. «Человек сотворен в ожидании бессмертия», прочел он, ударяя несколько на о.

– Что же вы не поняли? – спросил[2170] Ананьев и в первый раз в целый день улыбнулся – кроткой, спокойной и умной улыбкой. Только в этом мире мысли он был вполне собою.

– Да вы то всё знаете. А я вот и читал, да не понял. Вот эта, сначала Дюшесса Дозамбри и Кавалер Фериоль, – эту понял. А эту читал, читал, будто поймешь что, и опять нет, так и бросил, думаю спрошу у Василия Михайлыча.

– Да это[2171] очень просто, – сказал[2172] Ананьев,[2173] – тут, видите ли, он говорит, что ничто в мире не умирает, т. е. не уничтожается, а всё живет, только переходя из одного вида в другой. Всё выше и выше.

Белкин слушал и улыбался, но видно было, что он не улыбался тому, что он слышал, а тому, что происходило в его душе.

– Вот он говорит, – Тимохин стал читать:>

«Взгляните теперь на животных, они питаются соками растений. Слон один уже есть гроб тысячи прозябений, но гроб живой, действующий. Поглощая их, он некоторым образом превращает их в животных, и так вот еще организмы низшего разряда, которые достигают состояния новой и полнейшей жизни».

– Он говорит, что трава перейдет в животное, а животное в человека, а человек в ангела, в какое-нибудь высшее существо, – объяснял[2174] Ананьев. – Он говорит, что коли ни трава, ни зверь не умирает, а переходит в другие существа, так тем паче душа человеческая, которая важнее этого всего, не может умереть, а тоже должна перейти в какое-нибудь другое существо…

<– Так, так,> – сказал <Белкин.>

– Вот видите ли, он говорит, – <Ананьев>[2175] стал опять читать.

И чем дальше он читал, тем более дрожал его голос.[2176]

«И когда последний сон, сон смерти, овладеет нашим скорбным телом, тогда, подобно как обыкновенный сон освежает и обновляет в нас источник жизни, умеряет не в меру ускоренное движение, так ровно и сон смерти заживляет в нас некоторые язвы, коих жизнь исцелить была не в силах: доставит нам отдохновение после трудов жизни, приготовляет душу к радостному пробуждению, к рассвету обновленной юности».[2177]

– Это так, – сказал[2178] Белкин, которому видимо сообщилось, хотя и не смысл слов, но волнение Т[имохина].

– Ай да Гердѐр.[2179] И правда другой раз сидишь, сидишь и подумаешь: вот живем, живем, хвать тебя по затылку и капут,[2180] как Сафронова нашего.

– А то вот хорошо, – сказал Белкин.[2181] – О черкашанках пишет какой-то. – Он стал читать, едва удерживаясь от смеха, которого он видимо сам стыдился, но не мог удержать. «Черкашанки славятся красотой и заслуживают сию славу от удивительной белизны…»[2182]

В это время в воздухе пронесся приятный звук дальнего выстрела и вслед за тем послышался близко свист, быстрее и слышнее, слышнее и быстрее, и ядро, как будто не договорив всего, что нужно было, с нечеловеческой силой взрывая брызги, шлепнулось в землю недалеко от балагана. Как будто ахнула земля от этого страшного удара.

Всё замолчало и ждало. Раздался дальний выстрел из неприятельской пушки. Т[имохин] побледнел и нижняя губа его задрожала. Он хотел выговорить что то, но не мог.[2183]

– Вона! – весело проговорил Белкин и выбежал из шалаша.

– А думали, что нынче не будет сраженья, – сказал Т[имохин], догоняя его и успевший оправиться.

– [2184] В ружье! – крикнул он.[2185]

Т[имохин], всё еще морщась, шел на свою батарею, раскатываясь по грязи неловкими ногами.[2186]

Через четверть часа, во время которого князь Андрей отъискивал князя Багратиона, стрельба усилилась в центре против батареи Тушина, где слышались боль[ше] пушечные выстрелы, и на правом фланге, где ничего нельзя было видеть от дыма и где в лощине перекатывались страшные, за душу хватающие звуки трескотни ружей. Очевидно сражение сосредоточивало свои усилия на этом пункте. Тут же князь Андрей и нашел князя Багратиона. Багратион шагом, на белой лошади[2187] ехал к тому месту, где всего чаще перекатывалась трескотня ружей. За ним ехали три[2188] человека: свитский офицер, адъютант князя, известный и неприятный Болконскому Жирков и, странный в сражении по виду, штатский чиновник аудитор.[2189]

Сразу ли, оглядев с высоты поле сражения, он понял, в чем было дело, или вовсе не понял того, что делалось перед ним, но по лицу его видно было, что в душе его не было никакого ни сомнения, ни колебания, видно было, что он твердо решил, что ему надо было делать и что сущность этого решения состояла в том, что ему надо быть там, где больше опасности. Таково было выражение его лица, которое тотчас понял князь Андрей и, казалось, понимали лица его свиты.[2190]

Князь Андрей сказал ему, что с горы заметно было, как две французские колонны обходили наш правый фланг. Багратион наклонил голову.

– А вот посмотрим, – сказал он.

Свитский офицер заметил, что нужно бы подкрепить правый фланг. Багратион точно так же наклонил голову и сказал: «хорошо».

Вообще лицо Багратиона во всё время этого сражения, пока видел его князь Андрей, было постоянно неизменно спокойно с выражением скучливости и глубокомыслия. Как будто оно говорило, что всё, что ни происходило и ни могло произойти, всё было предвидено и должно было быть именно таким, каким оно было.

Князь Андрей поехал за ним рядом с Жирковым и аудитором. Жирков видимо хотел щеголять своей храбростью и шутил невесело над аудитором. Аудитор был невысокий круглый человечек в камлотовой шинели, обвернутой по форейторски вокруг него, и ехал на толстоногой лошади и фурштатском седле с короткими стременами, которые видимо терли ему непривычные ноги.

Лицо у него было белокурое, веселое и совершенно не военное. Он из любопытства попросил ехать за князем, и на лице его было соединение выражения хитрости и наивности, когда он оглядывал вокруг себя новые для <него предметы и делал вопросы>, как будто он нарочно хотел себя показать глупее, чем он был, и тем доставить удовольствие тем, с кем он ехал и, вместе с тем, в душе посмеяться над ними.[2191]

– Носки к телу… редопь… – говорил Жеребцов, оглядываясь на князя Андрея, но обращаясь [к] чиновнику, которого упряжная лошадь не шла шагом, а встряхивала его, не переставая, тяжелой рысью. – Я говорил, молока не ешьте, собьется масло, что тогда?

– Полно вам, – спокойно улыбаясь говорил аудитор. В это время пролетело и шлепнулось первое ядро.

– Это что ж, Петр Финагеич, – спросил, наивно улыбаясь, аудитор, – что это упало?

– Лепешки французские, – отвечал Жирков, но лицо его несколько переменило выражение и цвет.

– Этим то убивают, значит, – спросил аудитор наивно, приятно покачивая головой. – Страсть какая! – прибавил он с еще более приятно спокойной улыбкой. Но не успел он сказать этого – ш-ш-ш-ш-шлеп и казак рухнулся с лошадью на землю.[2192]

Жирков замолк и стал дергать лошадь.

Уже ближе чувствовалось сражение. Один раненный с окровавленной головой, без шапки, падал и волочил ноги, уносимый двумя вожатыми, другой, видно только что раненный и больше испуганный, чем страдающий, шел бодро, громко охал и махал окровавленной рукой, из которой лилась кровь на его шинель. Двое тоже вели и этого.[2193]

– Чья рота? – спросил Багратион, подъехав к ящикам, хотя этот вопрос был совершенно не нужен, и за этим ненужным вопросом слышался другой вопрос: «уж не робеете ли вы тут?» как будто спрашивал он вместе с тем: «коли робеете, так смотрите на меня». И он выпрямился несколько и нахмурился. Унтер-офицер понял этот невыговоренный вопрос.[2194]

– Штабс-капитана[2195] Тимохина, ваше превосходительство! – закричал, весело вытягиваясь, артиллерист, прибежавший с сумкой к ящикам за зарядами.[2196]

Багратион одобрительно слегка наклонил голову, как будто он говорил: «Так, ребята, хорошо».

Миновав передки, он въехал в парк.

– Оставить раненных, к местам, – сказал Багратион. Унтер офицер и раненные остановились в недоумении. Но адъютант подтвердил приказания и один раненный остался на дороге, другой сам пошел дальше, вожатые вернулись. Багратион поехал дальше; проехав дорогу, они стали спускаться с горы и еще чаще стали попадаться свежие, еще больше испуганные, чем страдающие раненные и, доказывая близость сражения, уже летали свистя пули. Но, несмотря на всё напряжение зрения, князь Андрей ничего не мог разобрать впереди. Дым пороховой на той стороне в лощине и на нашей стороне и двигающиеся в этом дыму тени. Шум и стрельба. Чем ближе они подъезжали, тем больше было солдат и внушительнее становилась стрельба. Но летавших пуль было слышно меньше. Изредка под самым ухом щелкал выстрел ружейный нашего солдата и видны были закопченые дымом лица солдат, заряжавших и достававших заряды. Правильных рядов не было, но со всех сторон были солдаты, стрелявшие куда то в густом дыме. Багратион медленно спросил у офицера, где полковой командир.[2197]

День до вечера был пасмурный и тихий, дым не относило, но в то время, как Багратион подъехал к лощине, невидимой рукой холст дыма медленно потянулся справа налево и на мгновенье открылись спуск и противуположная гора. Князь Андрей не видел ни рассыпанных наших по скату солдат, ни раненных и убитых, лежавших по всему полю, его глаза, как и всех, невольно устремились на ту сторону. Там стройной огромной массой, кончавшейся на горизонте, с развернутыми знаменами шли французские, полки. Они казались близки – по прямой линии, протянутой от нашего бугра к ихнему. Багратион остановился и опять [наклонил] одобрительно голову. Свитский офицер предложил[2198] князю Багратиону выехать на гору, откуда всё было виднее. Багратион ничего не ответил.

Орудия давно уже стреляли на одном и том же месте и, откатываясь, уже проложили по жневью, приминая солому, свои широкие двойные следы.

В то время, как подъезжал князь Андрей, из крайнего орудия зазвенел, оглушая всех, выстрел, и в дыму, который ветер понес влево, видны были артиллеристы, в то же мгновение подхватившие и, торопливо напрягаясь, накатывавшие его опять на прежнее место.

Князь Андрей, как сам бывший артиллерист, невольно заметил, что людей, накатывавших, было мало. Их было три вместо 6 человек [?].

Небольшой, слабый человечек[2199] Тушин, который почему то с веселой радостью тотчас же узнал князя Андрея, ложился на другое орудие и что то ворчал.

– Еще, еще, эка чорт, перепустил. – Тушин отскочил и, спотыкнувшись на хобот, чуть не упал, но видимо ему некогда было замечать даже свое падение. Спотыкаясь еще, он закричал тонким голосом: – «Второе!»

Опять зазвенело, оглушило и задымило орудие и[2200] Тушин, содрогнув как женщина от близкого звука этого выстрела, побежал к 3-му орудию и закричал голосом, которому он видимо хотел придать молодцоватость, не шедшую к его наружности.

– Круши, Медведев! – закричал он фейерверкеру.

Первый нумер, красавец широкоплечий солдат, отскочил и, твердо расставив ноги, стал с банником у колеса. В третьем орудии второй номер клал заряд в дуло и не попадал сразу трясущимися руками.[2201]

Как только началось дело, Тушин, без приказания, по своему соображению, решил стрелять по Шенграбену, из которого выходили французы.

Он стрелял брандекугелями и скоро после отъезда князя Багратиона ему удалось зажечь деревню.

– Вишь засумятились. Горит. Вишь дым-то. Ловко! Важно! Дым-то, дым-то, – заговорила прислуга и еще оживленнее пошла работа заряжанья. Все орудия без приказания били по направлению пожара и веселое одушевление сообщалось всей прислуге, так что они, как будто подгоняя, подкрикивали к каждому выстрелу.

[Далее со слов: Пожар, разносившийся ветром, быстро распространялся. кончая: Сам он представлялся себе огромным ростом, могущественным мущиной, который обеими руками швыряет французам ядра. – близко к печатному тексту. T. I, ч. 2, гл. ХХ.]

[2202] <Вдруг сзади себя он услышал ровный шаг пехоты, отбиваемый в ногу, как будто каждый из этих сотен солдат приговаривал мысленно через шаг: «Левой… левой… левой…». Впереди двух батальонов 6-го егерского полка шла рота того самого красавца с мужественным голосом, Белкина, который не дочитал о красоте черкашанок. Рота шла просторным и мерным шагом деятельности, сдержанной поспешности и силы, которой ходят пехотные полки вольно, с ружьями на плечах.> Лица у солдат, отягощенных ранцами и ружьями, казались строги и серьезны. Они все видели приближавшиеся им навстречу фран[цузские войска]. И равномерное тяжелое движение широкого шага этой массы людей казалось неудержимо. «Левой… левой… левой…» слышалось из-за угрожающего молчания, с которым они двигались.

bannerbanner