banner banner banner
На языке эльфов
На языке эльфов
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

На языке эльфов

скачать книгу бесплатно

– Приветик, я Чоннэ, но все зовут меня Джей, и не пейте это пиво, оно позор американской нации.

Ты вложил в руки другое, покорил и навсегда к себе привязал. И дело, конечно, не в пиве. И не в национальной принадлежности. Она магнитит только вначале, дальше поле слабеет, и нужны другие причины оставаться рядом. Например, как с пивом. Ребята держали его в руках ради соответствий, из психологической необходимости сопричастности.

Я это знаю, и ты знаешь тоже.

Ты достаточно мудр и отзывчив, чтобы понимать, что поначалу лучше сделать вид, что не знаешь. А то скорлупа не треснет, а только затвердеет, и долго еще чужая страна будет казаться неприветливым дикобразом.

Я слушаю и вижу тебя уже долго. С того самого дня, когда, взглянув один раз, повременил с уходом, пошел следом на кухню и незаметно встал на пороге, чтобы узнать, как звучит твой голос.

Сейчас мне известно, что у тебя есть особый дар – чувствовать других и непременно их слушать. Думаю, это одна из причин, почему у тебя так много знакомых и тех, кого можно назвать друзьями. Там, здесь, повсюду.

Я больше не бываю на вечеринках, но уверен, с тобой здоровается почти каждый человек, пока протискиваешься в поисках выпивки или хозяина дома. Людей вокруг может быть очень много. Я это знаю точно. Как и причин, по которым они рядом. Или позади, или впереди. На все найдется ответ, нужно только искать.

Я ищу. Смотрю внутрь.

Человек слишком печется о жизни. Я насмотрелся и знаю, что именно это его и губит. Он бежит, чтобы выжить, будто нельзя остановиться подумать. Будто позади кто-то клацает зубами. Кто-то – это традиции, мнение, статус, затвердевшая глина нравов.

Человеку присуща особая энергия. Она сильная, она яростная, она не похожа на нашу. Люди умеют высасывать жизнь из самих себя и живут полумертвыми очень долго. А мы. Мы никогда так не умели. Никто не был способен бежать с улыбкой и заливаться смехом, в кислой радости воспевая то, что все еще живой, что в ногах силы, а в голове бриллианты опыта. Никому не удавалось игнорировать мироощущение в пользу еды, тепла и бьющегося сердца.

Мне подобные не радуются, что выжили. Мне подобные умирают, если не живут.

Я не завидую людям, но восхищаюсь тем, как долго они могут бежать, падать и вставать снова и снова, вгрызаясь в жизнь. А я рожден наизнанку уже очень давно. У меня по-людски не выходит.

За прожитые годы, по собственному желанию и ему супротив, я усвоил чрезмерно много вещей. И вместе с тем потерял желание посвящать в них кого-то еще и объясняться. Углубляться и рассказывать про особый тип эскапизма, к которому я склонен. Про любовь к краскам воздуха, ради которых вообще дышу.

Желание защищать мысли и выворачивать их внутренности, чтобы кто-то другой разгладил по своему сознанию – это очень сложный путь. Я проходил его раньше.

Теперь – нет. Теперь живется спокойно.

Первое время из всех, которые мне выпали. Век наивысшей свободы даже при условии всех решеток, замаскированных под новогоднюю мишуру, свисающую с потолка. Я устал от плена и погони за хлебом еще во время первого рождения и потому принимаю эту жизнь с величайшей из благодарностей.

И много молчу. Не реагирую на шелест людских языков или их незнание самых простых законов Вселенной. Отдыхаю. Брожу по мирным дорогам и дышу небом.

Я планирую прожить так как можно дольше, поставить рекорд, пройти наконец отметку в шестьдесят лет. Поэтому мне совсем не радостно, когда появляется кто-то, кому, вопреки приобретенной мудрости, хочется все это объяснить. Про краски, про небо, про патологии и звездочетов. Кому-то, кто возвращается в общежитие вместе со мной. Кто идет следом по мокрым тропинкам и уважительно держится на расстоянии в несколько метров.

Как и всегда, грузные подошвы и шелест ягодной куртки.

Опять же, позади меня куда больше, но я слышу только особенности твоей походки. Бросаю наушники в карман к смартфону, останавливаюсь у входа в здание общежития и по привычке поднимаю голову, пряча руки в пухлом красном пуховике ниже колен.

– Почему из всего, что тебя окружает, ты чаще всего смотришь на небо?

У тебя голос хрипит немного. Хотя не должен. Он у тебя – мелодия для взрослых. Наверное, ты замерз. Быть может, слишком долго молчал.

– Знаешь поговорку: сколько волка ни корми, все в лес смотрит?

– Знаю. – Ты прочищаешь горло.

А надо домой, упрямец, в тепло.

– Понимаешь, почему он туда смотрит? – Мои слова превращаются в серый чересчур беззащитный пар; на фоне алмазов и бархата он задыхается в холодном воздушном кулаке. – Он хочет домой.

– Тебе здесь так не нравится?

Твой голос и весь ты позади меня, за спиной. Куда смотришь? Мне в затылок или выше – как я – на расшитое прозрачное полотно?

– Мне здесь нравится. – И это не просто слова на ветер. – Только даже в самом роскошном месте все равно начинаешь тосковать по дому. Ты разве не знал?

– Выходит, шрамы на твоих запястьях были попытками вернуться домой?

Выходит, ты внимательный наблюдатель. Рассматриваешь не только в целом, но срисовываешь и детали. Тонкие выпуклые стебли насильно сросшейся кожи. Стебли, которые я прячу за стопкой браслетов и линиями сердечного ритма, вытатуированных черной краской на запястьях.

Ты молодец. Но это тот вид наблюдений, который не вознаграждается.

– Это больше, чем один вопрос, Чоннэ.

– Давай мы не будем считать за вопросы мои попытки расшифровать ответ на основной вопрос?

Где-то скрипит дверь. Или оконные ставни. Кто-то курит в форточку или полуночничает, как мы. Звук далекий, но такой близкий, путается в щелях, отвлекает меня от неба.

Я опускаю голову и смотрю на влажный асфальт под сапогами. Наверное, если присесть, я смогу разглядеть свое отражение в мокрых трещинах. Хочется сесть на корточки. Дотронуться рукой, ощутить холод, посмотреть на ладонь и потереть пальцы друг о друга, стряхивая песок. Просто не сегодня.

Сегодня нужно идти. Подальше от тебя.

– И часто ты будешь менять правила?

– Дополнять. – Улыбаешься, я слышу. Я вижу, хоть и стою спиной.

– Спокойной ночи, Чон Чоннэ, которого все зовут Джей.

– Спокойной ночи, Итан, которого все зовут Эльф.

Дверь тяжелая, но поддается легко. Она на моей стороне.

Ухожу. За своими шагами по лестнице не слышу, есть ли твои, есть ли еще чьи.

В моей комнате лишь светильник над кроватью. И сосед, который спит. В пятницу вечером Марку звонит отец, требует точный отчет об успехах, успеваемости и активности. Марк всегда волнуется. Марк боится отца. Потому и живет лицом вниз – в страницы. Все, что вокруг – бесполезно. Опасно. Наверное, Марка отец бил. Или бьет.

Я двигаюсь бесшумно, чтобы не разбудить. Мы взаимно не вмешиваемся. Я не даю советов и не поучаю. Он не обращает внимания на мои особенности. На все из них.

Когда сажусь на кровать и медленно снимаю обувь, думаю о том, что мне нельзя говорить с тобой на ночь. Перед сном.

Потому что сна попросту не будет.

4

Передо мной широкие оконные рамы, а за прозрачными стеклами – редкий поток снега. Просто заплутавшие хлопья откуда-то с севера, проездом, тормозят на заправке, на которой отсутствует бензин. Остается только выпить и заселиться в мотель.

Белое на белом – это красиво. Это зима. Я видел зимы. В шубах и с хрустом под ногами. А это – белое на грязно-сером – маленькая пародия. Малопривлекательная, но все равно занятная. Я изучал ее детали полтора часа сквозь не самые чистые окна и теперь знаю достаточно о натуре сегодняшнего дня.

У меня две свободных пары, потому я успел занять излюбленное место раньше наступления большой пробки.

С началом перемены в руках толстая тетрадь по грамматике испанского языка. Страница восемьдесят шесть. У меня привычка точить карандаш каждые десять минут, если он успевает затупиться, пока я выполняю задания.

Толпы – это звуки. Крики. Много и громко, а я слишком склонен прислушиваться, чтобы оставаться равнодушным.

Лучший из даров, помимо относительной свободы, это наушники. Сегодня звуки блокирует «Secrets» OneRepublic. Накрывает шорохи и скрипы вилок о тарелки и ножек стула по плитам.

Я послушал и понял: это тоже крик. Творцы кричат не так, как остальные. У них любой крик – это вопрос. О проблемах того, что они создают. Как других что-то не устраивает в этом. Как не устраивает даже самого творца. Свое или чужое.

О чем должно быть искусство, Чоннэ? Если оно ни о чем, так ли это плохо? А когда у людей есть что-то свое, – что-то, о чем они пекутся так, словно это что-то – на самом деле кто-то: живое, дышащее, родное, – так ли это хорошо?

Способность впасть в депрессию из-за непереносимости критики, отсутствия вдохновения или разочарования в собственном творении – страшно же? Очень. Это небольшой раздел депрессивного психоза. Но если на миг проявить равнодушие, можно же сказать, что этот вот психоз – такое же олицетворение милой глупости, какой пользуется твой друг Лиен, когда очень голоден.

Человек может пройти войну и выжить в тяжелейших условиях вопреки законам природы.

Я такое видел.

Но скажи писателю, что его труд – липа, и он вполне готов повеситься. Сжечь, впасть в крайности, закончить век. Я и такое видел во времена куда моложе этих.

Странно? Скажи «да».

В людях мне одновременно нравится и претит неспособность расставлять приоритеты. Претит за глупость. Нравится за глубину глупости.

Если ты спустишься к самому дну, поймешь, как там горячо – у земного ядра, где все, над чем трясутся творцы, горит в одном котле. Становится одним и тем же пеплом. Если измазать им руки, можно рисовать на стенах во времена первых людей.

Ты понял, о чем я? О цикличности и переработке. Все закольцовывается. Что бы они ни сотворили, это все равно станет просто чернилами для кого-то другого в будущем.

Когда возвращаюсь к страницам грамматики, всегда представляю, что сжигаю этот учебник. Когда-нибудь ведь все сгорит. И мой почерк тоже.

Все, что я делаю, велико так же, как и малозначимо.

Потом я смотрю на людей – в гущу подвижных цветных пятен. Как на картинах Дэмиена Херста, они свободны от гармонии, равновесия и приемов, призванных найти общий знаменатель. Когда смотрю очень долго, не моргая, и приглядываюсь достаточно, пятна тают и растекаются. Вяжутся густыми тягучими каплями, пока не смешиваются, превращаясь в нечто в стиле Джексона Поллока. Это уже абстрактный экспрессионизм. Как ты к нему относишься?

Я – как к учителю.

Он говорит, что все различны, и напоминает о готовности быть слитым со всеми воедино. Он показывает: творение аутентично, но смотри, что будет, когда оно сгорит со всеми, или среди других, или по случайности – в камине. Посмотри, как оно может слиться уже сейчас.

Я появлялся в мире не единожды, но, конечно, еще его не освоил. Я появлялся в мире часто, но, разумеется, что-то да понял. Например, какая это сущая нелепица и глупость – держаться за что-то ревностно крепко, мнить из себя невесть что и возносить к звездам.

Милая глупость и шаткая нелепица.

Знаешь, какой вопрос из века в век я задавал бы творцам?

Когда все люди, кроме тебя, исчезнут во всем мире, ты продолжишь творить, если я оставлю тебе материалы и скажу, что в заново первобытный мир когда-нибудь придут новые люди. Придут и, чтобы согреться и приготовить пищу, станут жечь все книги, ноты и полотна, которые найдут. Ты продолжишь творить сейчас, зная, что никто не оценит, зато не умрет с голоду и переживет холодную ночь, пользуясь пеплом твоего самовыражения?

Синяя точилка крутится в пальцах, а я думаю и не слышу, как лезвие корябает грифель. А потом вдруг слышу.

Музыка прерывается.

И мне хочется напомнить важное правило. О том, что нельзя касаться меня без разрешения. Нельзя садиться рядом так близко. Нельзя тянуться к моей голове и своевольно вынимать наушник.

Даже если бы университет трещал по швам от количества подобных наглецов, тебя узнать мне все равно легче всего. По ощущениям, которые сыпятся деревянной стружкой от моего уха по шее за воротник мягкого малинового свитера от почти невесомого касания твоих пальцев. И только во вторую очередь по запаху твоего одеколона.

– Привет.

Мне необязательно, но я оборачиваюсь лицом и подтверждаю: сидишь слишком близко, между нами нет и полуметра.

– Здравствуй, Чоннэ.

– Ну, скажи привет. – Ты склоняешь голову набок и выглядишь до жути забавно. – «Здравствуй» – слишком официально.

Тебе всегда идет все, что ты надеваешь. Даже эти многослойные джоггеры с голубыми полосками по бокам. Даже эта свободная измятая белая кофта, которую ты никогда, наверное, не гладишь, с рукавами длиннее, чем нужно. Тебе идет и очередная взрывная волна непричесанных кудрей, спрятанных по возможности за уши. Они выскальзывают. Ты тут же убираешь снова. Движения выверенные, быстрые, машинальные.

А я уже отсканировал форму твоих ногтей и могу воспроизвести вслепую.

Бросаешь свой черный рюкзак в ноги, опираешься о стол локтем и опускаешь подбородок на сложенный кулак. Смотришь с легкой улыбкой и этим своим блеском озорных глаз. Ждешь.

Я вытягиваю ладонь внутренней стороной вверх – тоже жду. Ты, хитрец, делаешь точно так же. В центре ладони мой беспроводной наушник, в глазах предложение: бери сам. Я хочу, но, стоит пальцам приблизиться, ты сжимаешь кулак, прячешь мою белую жемчужину.

– Почему факультет психологии и философии? – улыбаешься, облизывая губы, опускаешь руку на колени, не отдаешь. – Третий вопрос.

Позади тебя пятна и звуки. Много и резко. Но позади – это за твоей спиной. Белая мятая кофта – как мой купол, сгенерированное защитное поле.

Я не должен так думать и наделять тебя подобными образами. Но выходит непроизвольно.

– Чтобы жить очень долго с самим собой и людьми и при этом не сойти с ума, нужно быть либо мудрецом, либо философом. – Перевожу взгляд на тебя и опускаю учебник по испанской грамматике на колени. Мне удобно: ногами я опираюсь на подножку соседнего стула. – Лучше, когда и то, и другое.

– И насколько долго ты живешь?

– Долго.

– Насколько долго?

Отстраняешь руку от лица. Теперь просто опираешься локтем о стол и немного выпрямляешь спину.

– Восьмой раз.

– Ты помнишь точное число? – Такой серьезный. Такой… занятный.

– Я помню почти все.

– Расскажешь?

– Зачем? – И правда: зачем. На твоем лице ни тени забавы, ни тона иронии. Смотришь и смотришь, не отводя глаз, а внутри них что? Откуда мне знать наверняка. – Ты не поверишь. А я не люблю бессмысленную болтовню.

Подошва твоей левой ноги находит подножку под моим стулом и тоже упирается для удобства.

– Кем ты был самый первый раз? – спрашиваешь еще раз. Но тон такой, словно впервые. Как будто не было моей предыдущей фразы. Словно она и есть пример бессмысленной болтовни.