
Полная версия:
О любви (сборник)
– Ну, где, кроме России и души русского человека, найдете вы такое «счастье»?
* * *Прошла осень. Настала зима.
Зима у Платонова началась сложная, с разными неприятными историями в деловых отношениях. Работать приходилось много, и работа была нервная, беспокойная и ответственная.
И вот, как-то ожидая важного визита, сидел он у себя в кабинете. Зазвонил телефон.
– Кто говорит?
– Это я! – радостно отвечал женский голос – Я! Я!
– Кто «я»? – раздраженно спросил Платонов. – Простите, я очень занят.
– Да я! Это – я! – снова ответил голос и прибавил, точно удивленно: – Разве вы не узнаете? Это – я.
– Ах, сударыня, – с досадой сказал Платонов. – Уверяю вас, что у меня сейчас абсолютно нет времени заниматься загадками. Я очень занят. Будьте любезны говорить прямо.
– Значит, вы не узнали моего голоса? – с отчаянием ответила собеседница.
– А! – догадался Платонов. – Ну как же, конечно, узнал. Разве я могу не узнать ваш милый голосок, Вера Петровна!
Молчание. И потом тихо и грустно-грустно:
– Вера Петровна? Вот как… Если так, то ничего… Мне ничего не нужно…
И вдруг он вспомнил:
Да ведь это маленькая! Маленькая на Волге! Господи, что же это я наделал! Так обидеть маленькую!
– Я узнал! Я узнал! – кричал он в трубку, сам удивляясь и радости своей, и отчаянию. – Ради бога! Ради бога! Ведь я же узнал!
Но уже никто не отзывался.
Весна весны
Ехать по железной дороге всегда было интересно, а тут еще это странное приключение…
Началось так: тетя Женя задремала. Лиза достала книгу – стихотворения Алексея Толстого – и стала читать. Стихи Ал. Толстого она давно знала наизусть, но держать в руках эту книгу было само по себе очень приятно: зеленая с золотом, а на внутренней стороне переплета наклеена бумажка ведомства Императрицы Марии, свидетельствующая, что «книга сия дана ученице второго класса Елизавете Ермаковой в награду за хорошее поведение и отличные успехи».
Лиза раскрывала наугад страницы и читала.
А против нее сидел чернобородый господин, «старый, наверное лет сорока», и внимательно ее рассматривал.
Заметив это, Лиза смутилась, заправила волосы за уши. А господин стал смотреть на ноги. Тут уж наверное все обстояло благополучно – башмаки были новые. Чего же он смотрит?
Господин опять перевел глаза на ее лицо, чуть-чуть улыбнулся, покосился на тетю Женю, снова улыбнулся и шепнул:
– Какая прелесть!
Тут Лиза поняла: он влюбился.
И сейчас же инстинкт, заложенный в каждом женском естестве, даже в таком, пятнадцатилетнем, потребовал: «Влюблен – доканать его окончательно!»
И, скромно опустив глаза, Лиза развернула книгу так, чтобы он мог видеть похвальный лист. Пусть поймет, с кем имеет дело.
Подняла глаза: а он даже и не смотрит. Не понимает, очевидно, что это за лист наклеен.
Повернула книгу совсем боком. Будто рассматривает корешок. Теперь уж и дурак сообразит, что недаром здесь казенная печать и всякие подписи…
Какой странный! Никакого внимания. Смотрит на шею, на ноги. Или близорукий?
Подвинула книгу на коленях к нему поближе.
– А-а!
Тетка проснулась, вытянулась вверх, как змея, и водит глазами с Лизы на бородача и обратно. И щеки у нее трясутся.
– Лиза! Пересядь на мое место.
Голос у тетки деревянный, отрывистый.
Лиза подняла брови удивленно и обиженно. Пересела.
Бородач – как он умеет владеть собой! – спокойно развернул газету и стал читать.
Лиза закрыла глаза и стала думать.
Ей было жаль бородача. Она его не любила, но могла бы выйти за него замуж, чтобы покоить его старость. Она знала, что для него это была роковая встреча, что он никогда ее не забудет и ни с одной женщиной с этих пор не найдет не только счастья, но даже забвения. И всегда, как тень, он будет следовать за ней… Вот она выходит из церкви в подвенечном платье под руку с мужем… И вдруг над толпой… черная борода. Поднимается молча, но с упреком… И так всю жизнь. А когда она умрет, все будут страшно поражены, увидя у ее гроба черную бороду, бледную, как смерть, с огромным венком из лилий… нет, из роз… из красных роз… Нет, из белых роз… из белых тюльпанов…
Лиза долго выбирала венок на свой гроб. И когда наконец прочно остановилась на белых розах, поезд тоже остановился.
Она открыла глаза. Кто-то вылезал из их купе. Чемодан застрял в дверце. Вылезающий обернулся… Бородач! Бородач уходил… Спокойно и просто, даже газету прихватил. И глаз на Лизу не поднял…
И это после всего того, что было!
Какие странные бывают на свете люди…
В пять часов вышли на вокзал обедать.
Празднично было в огромной зале буфета. Цветы в вазах, то есть собственно говоря не цветы, а крашеный ковыль, посреди стола группами бутылки с вином, блеск никелированных блюд, исступленная беготня лакеев. И все плавает, как в соусе, в упоительном вокзальном воздухе, беспокойном и радостном, с его весенним быстрым сквознячком и запахом чего-то пареного, перченого, чего дома не бывает. И чудесно это чувство беспричинной тревоги: знаешь, что твой поезд отойдет только через двадцать пять минут, а каждый выкрик, стук, звонок, быстро прошагавшая фигура волнует, торопит, ускоряет пульс.
– Время есть, торопиться нечего.
Нечего-то нечего, а все-таки…
И когда швейцар ударит два раза в колокол, густо и однотонно прокричит, жутко скандируя слова: «Второй звонок. Поезд на Жмеринку – Волочиск», и сидящий насупротив господин, швырнув салфетку, вскочит с места и, схватив чемодан, ринется к двери, вы уже невольно отодвинете тарелку и станете искать глазами своего носильщика.
Рядом с Лизой сидел молоденький студент в нарядном белом кителе и гвардейской фуражке. Надувал верхнюю губу, щупая, не растут ли усы, и смотрел на Лизу глазами, блестящими, пустыми и веселыми, как у молодой собаки.
Он был очень благовоспитанный, очень светский. Взял со стола солонку с дырочками и, прежде чем посолить свой суп, спросил у Лизы:
– Вы разрешите?
И рука с солонкой так и оставалась поднятой, ожидая ответа в полной готовности поставить соль назад, если Лиза не разрешит.
Лиза с аппетитом принялась было за свою куриную котлетку, но после этой истории с солонкой почувствовала себя такой прелестной и томной, что уплетать за обе щеки было бы совершенно неприлично. Она со вздохом отодвинула тарелку.
– Что же ты? – спросила тетка. – Вечные теории. А через полчаса есть запросишь.
Как все это грубо! «Есть запросишь!»
После «этого» на него и взглянуть было страшно. Вдруг – смеется?
Потом гуляли с теткой под окнами вагона.
Вечер был удивительный. Пахло дымом, углем. Железный стук, железный звон. Розовое небо, на котором странно горели два огонька семафора – зеленый и красный, – точно для кого-то уже началась ночь. А удивительнее всего была маленькая березка, вылезшая на самую дорогу, в деловой, технический и официальный поворот между двумя путями рельс. Глупенькая, лохматая – вылезла и не понимает, что ее раздавить могут.
И во всем этом – и в розовом небе, и в звонках, и в березке – была для Лизы особая тревога – ну как это объяснить? – тревога, которую мы выразили бы в образе молоденького студента с солонкой в руке. Но это мы так выразили бы, а Лиза этого не знала. Она просто только удивлялась – отчего так необычен этот весенний вечер, и чувствовала себя прекрасной.
– Зачем ты делаешь такое неестественное лицо? – недоумевала тетка. – Стянула рот сердечком, как просвирнина дочка…
Третий звонок.
Проходя в свое купе, Лиза увидела студента в коридоре. Он ехал в том же вагоне.
* * *Ночь.
Тетка спит. Но, еще укладываясь, сказала Лизе:
– Постой в коридоре, если тебе душно.
И она стоит в коридоре и смотрит в окно на мутные лунные полянки, на серые кусты, сжавшиеся в ночном тумане в плотные упругие купы. Смотрит.
– Я сразу понял, кто вы, какая вы, – говорит студент, надувая верхнюю губу и потрагивая усики, которых нет. – Вы тип пантеры с зелеными глазами. Вы не умеете любить, но любите мучить. Скажите, почему вам так нравится чужое страдание?
Лиза молчала, делая «бледное лицо», то есть втягивая щеки, закатывала глаза.
– Скажите, – продолжал студент, – вас никогда не тревожат тени прошлого?
– Д-да, – решилась Лиза. – Одна тень тревожит.
– Расскажите! Расскажите!
– Один человек… совсем недавно… и он преследует меня всю жизнь… с черной бородой, безумно богатый. Я не виновата, что не люблю его!
– А в том, что вы сознательно увлекали его, вы тоже не виноваты?
Лиза вспомнила, как подсовывала ему книгу с похвальным листом. Потом ей показалось, что она сверкала на каких-то балах, а он стоял у стены и с упреком следил за ней… Вспомнился и венок из белых роз, который он, кряхтя и спотыкаясь, тащил ей на гроб…
– Без-зумная!.. – шептал студент. – Пантера! Я люблю вас!
Лиза закрыла глаза. Она не знала, что рот у нее от волнения дрожит, как у маленькой девочки, которая собирается заплакать.
– Я знаю, нам суждена разлука. Но я разыщу вас, где бы вы ни были. Мы будем вместе! Слушайте, я сочинил для вас стихи. Вы гуляли по платформе с вашей дам де компани, а я смотрел на вас и сочинял.
Он вынул записную книжку, вырвал листок и протянул ей.
– Вот возьмите. Это посвящается вам. Посмотрите, какой у меня хорошенький карандашик. Это мне мама… – и он осекся, – …одна дама подарила.
Лиза взяла листок и прочла:
Погас последний луч несбыточной мечты,Волшебной сказкою прошли весна и лето,Песнь дивная осталась недопета,А в сердце – ты.– Почему же «прошли весна и лето»? – робко удивилась Лиза.
Студент обиделся.
– Какая вы странная! Ведь это же поэзия, а не протокол. Как же вы не понимаете? В стихах главное – настроение.
Подошел кондуктор, посмотрел у студента билет, потом спросил, где его место. Оба ушли.
Тетка приоткрыла дверцу и сонным голосом велела Лизе ложиться.
Милые, тревожные, вагонные полусны…
Веки горят. Плывут в мозгу лунные полянки, лунные кусты. Кусты зовутся «я люблю вас», полянки – «а в сердце ты»…
На долгой остановке она проснулась и оттянула край тугой синей занавески.
Яркое желтое солнце прыгало по забрызганным доскам платформы. От газетного киоска бежал без шляпы пузатый господин, придерживая рукой расстегнутый ворот рубашки. А мимо самого Лизиного окна быстро шел студент в белой гвардейской фуражке. Он приостановился и сказал что-то носильщику, несшему желтый чемодан. Сказал, и засмеялся, и блеснул глазами, пустыми и веселыми, как у молодой собаки. Потом скрылся в дверях вокзала.
Носильщик с чемоданом пошел за ним следом.
* * *Началось лето. Шумное, прозаическое в большой помещичьей семье с братьями-гимназистами, с ехидными взрослыми кузинами, с гувернантками, ссорами, купаньями и ботвиньей.
Лиза чувствовала себя чужой.
Она – пантера с зелеными глазами. Она не хочет ботвиньи, она не ходит купаться и не готовит заданных на лето уроков.
И не думайте, пожалуйста, что это смешно. Уверяю вас, что пятидесятилетний профессор ведет себя точно так же, если войдет в поэтически-любовный круг своей жизни.
Так же туманно, почти бессознательно мечтает он, и так же надеется, сам не зная на что, но сладко и трепетно, и так же остра для него горькая боль разочарования.
Ах, все то же и так же!..
«Он поэт, – думает Лиза. – Он разыщет меня, потому что у поэтов в душе вечность».
И ночью встает и босиком идет к окошку смотреть, как бегут на луну облака.
– «Угас последний луч несбыточной мечты», – шепчет она целый день.
И вдруг:
– Что ты все это повторяешь? – спрашивает ехидно кузина. – Это романс, который еще тетя Катя пела.
– Что-о?
– Ну да. Еще кончается «а в сердце – ты».
– Не ммо-может ббыть… Это стихи одного поэта… Не мо…
– Ну так что же? Написан романс лет десять тому назад. Чего ты глаза выпучила? И вся зеленая. Ты, между прочим, ужасная рожа!
Лет десять тому назад!..
Лиза закрыла глаза.
О, как остра горькая боль разочарования!
– Чай пи-ить! – закричал из столовой звонкий, пошлый голос. – Землянику принесли! Кто хочет земляники? Скорей! Не то Коля все слопает!..
Лиза вздохнула и пошла в столовую.
О душах больших и малых
1. Анет
Все давно знали, что он умирает. Но от жены скрывали серьезность болезни.
– Надо щадить бедную Анет возможно дольше. Она не перенесет его смерти.
Тридцать лет совместной жизни. И он так баловал ее и ее собачек. Одинокая, старая, кому она теперь нужна.
Какая страшная катастрофа! Надо щадить бедную Анет. Надо исподволь подготовить ее.
Но подготовить не успели: давно предвиденная развязка явилась все-таки неожиданной. Больной скончался во время докторского осмотра, в присутствии жены и родственников.
– Сударыня, – сказал, отходя от постели, доктор, – будьте мужественны. Ваш супруг скончался.
Родственники ахнули.
– Анет! Дайте воды! Где валерьянка? Соли, соли!
Анет подняла брови:
– Значит, умер?
Потом повернулась к сиделке:
– В таком случае, сегодня я вам заплачу только за полдня. Сейчас нет еще 6 часов.
Сиделка застыла с криво разинутым ртом.
Втянув голову в плечи, на цыпочках вышел из комнаты доктор. Смерть! Где твое жало?
2. Джой
Джой был простой веселый пес, неважной породы, во всех смыслах среднего калибра.
Жил он в Петербурге и принадлежал докторше.
Дожил до того времени, когда люди стали есть собак и друг друга. Тощий, звонкий, как сухая лучина, корму не получал, а только сторожил на общей кухне докторшин паек, чтобы никто не стащил кусочек, и жил всем на удивление.
– Кощей Бессмертный! С чего он жив-то?
Худые времена стали еще хуже. Докторша была арестована.
Вяло, для очистки совести, похлопотали друзья, навели справки и быстро успокоили друг друга: серьезного не могло ничего быть, так как докторша ни в чем замешана не была. Подержат немножко да и выпустят.
Пес Джой никаких справок навести не мог, но хлопотал и терзался беспредельно. Не ел ничего. Дворник из жалости много раз пытался покормить его – Джой не ел. Не хотел есть. Очень уж мучился.
Каждый день, в определенный час, бегал к воротам больницы и ждал выхода врачей. В определенные дни бегал в амбулаторию, далеко за город, где докторша иногда принимала. Наведывался по очереди ко всем знакомым, знал и помнил все адреса, все соображал и искал, искал.
Докторшу действительно выпустили через три недели. Но пес не дождался, не дотянул.
От тоски и тревоги, от муки всей своей нечеловеческой любви околел он за день до ее выхода.
Говорили, что это очень банальная история, что сплошь и рядом собаки издыхают на могиле хозяина, что удивительного в этом ничего нет, раз это бывает так часто…
3. Фанни
Борис Львович изменил своей Фанни после десятилетнего счастливого супружества. Влюбился в молоденькую сестру милосердия с лицом нестеровской Богородицы, ясным и кротким.
Но Фанни была хорошей женой, любила его преданно, верно и нежно, на всю жизнь. И жили они так уютно, с такой заботливой любовью устраивали свою квартиру, выбирали каждую вещь тщательно.
– Ведь это надолго.
У Бориса Львовича сердце было доброе. И мучился он за свою Фанни. Почернел и засох. Никак не мог решиться сказать ей, что уходит от нее. Не смел себе представить эту страшную минуту. Все смотрел на нее и думал:
«Вот ты улыбаешься, вот ты поправила ковер, вот ты спрятала яблоко в буфет на завтра. И ты ничего не знаешь. Ты не знаешь, что для тебя, в сущности, уже нет ни ковра, ни яблоков, ни «завтра», ни улыбок, да, никогда «никаких улыбок». Кончено. А я все это знаю. Я держу нож, которым убью тебя. Держу и плачу, а не убить уже не могу».
Вспомнил о Боге:
«Мне Бога жалко, что он вот так, как я сейчас, видит судьбу человека и скорбит и мучается».
Совсем развинтился Борис Львович. Неврастеником стал, к гадалкам бегал. И все думал о страшной минуте и все представлял себе, как Фанни вскрикнет, как упадет, или, может быть, молча будет смотреть на него. А вдруг она сойдет с ума? Только бы не это, это уж хуже всего.
А «Мадонну» любил и отказаться от нее не мог. Обдумывал, придумывал, извивался душою, узлами завязывался. Как быть?
Не могу же я так сразу ни с того ни с сего ухнуть. Буду ждать случая, психологической возможности. Буду ждать ссоры. Хоть какой-нибудь пустяковой, маленькой.
Маленькую всегда можно раздуть в большую, и тогда создастся атмосфера, в которой легко и просто сказать жестокие слова. И принять их для нее будет легче.
И вот желанный миг настал. Они поссорились. И, ссорясь, она сказала, что у него ужасный характер и что жить с ним невозможно. Он понял, что лучшего момента не найти.
– А! Вот и отлично! Я тоже того мнения, что нам пора разойтись.
От ужаса он закрыл глаза (только бы не видеть ее лица!).
– И я должен наконец сказать тебе правду. Я хочу развода. Я люблю другую, и она любит меня, и мы дали друг другу слово. Требую развода.
Он задохнулся, открыл глаза.
Она стояла, как была, красная и сердитая. Мотнула головой и закричала:
– А, так? Ну ладно же. Только знай, что мебель из столовой я беру себе.
И он, ждавший слез, отчаяния, безумия, может быть, даже смерти, услышав эти слова о мебели из столовой, зашатался и потерял сознание. И с отчаянием ее, и со слезами он как-нибудь справился бы. Но этого ужаса он не ждал и перенести его не мог.
* * *– Ты не женишься на своей «Мадонне»? – спрашивал его посвященный в семейную драму приятель.
– Нет, милый мой. После этого ужаса сердце мое уже в новое счастье не верит. Я потерял вкус к любви. Остался с Фанни – не все ли равно?.. Слишком сильный был шок. Нет, я уже человек конченый. Мне никого не надо. Не верю.
4. В трамвае
Облупленный, обшарпанный трамвай, похожий на тяжелую пчелу, нагруженную медом, медленно ползущую по косой дощечке улья, сипел по расхлябанным рельсам Невского проспекта.
Гроздьями серых жуков, унылых, но цепких, облепили его пассажиры. На площадке, прижавшись к перилам, – бывший барин. Барин, потому что на нем потертая бобровая шапка, боярская, бобровый плешивый воротник, лицо такое худое, точно тяжелая рука сверху вниз сгладила с него щеки, так что оттянулись вниз нижние веки и углы рта, лицо его тонкое и привычное к тихой думе, к мысли. Высокий, он всех виднее в этой стиснутой, сплющенной кучке людей.
А рядом баба с раскрытым от худобы ртом, со злобными и испуганными глазами человека, у которого отнимают кошелек, и курносый парень с распяленным ртом, бледный и зловещий, как масляничная харя, и исплаканная старушонка – все лицо только красный нос да красные веки, скорбь их раздула, а все остальное съела, больше ничего от старушонки и не осталось в черном головном ее платке с обсмарканными концами.
– О Господи! О Господи!
Давят, душат. Тяжело-о-о!
Тихо ползет трамвай. Тяжелый его обвисший зад перегружен, тянет к земле, не дает хода. Ползет мимо слежалых, грязных сугробов, сора, рвани, падали. И вот у тротуара кучка людей. Столпились вокруг лежащей лошади. Лошадь выпряжена, значит, лежит давно. Бок у нее страшно вздулся. Под мордой клочок сена. Видно, кто-то сунул, чтобы было ей чем свою жизнь помянуть. Или думали, что вот узнает лошадь, что есть еще сено на свете, понатужится и поборет смерть.
Нет, не помогло сено. Лежит тихо, и бок вздутый не подымается. Не дышит лошадь. Кончено. Вот и не хочет есть. Не хочет. Понимаете вы? Не хочет есть…
Подымается рука к бобровой шапке, такая худая, голая, в потрепанном обшлаге… Тихо склонив голову, снимает шапку бывший барин и крестится. Парень с распяленным ртом осклабился – «гы-ы» – и обшарил всех глазами, приглашая смеяться. Но кругом были лица тихие, и глаза с его глазами встретились строгие. Он оторопел, осел и спрятался за исплаканную старуху.
И бывший барин так просто и благоговейно обнажил голову перед страданием и смертью и сотворил крест во имя Отца и Сына и Святого Духа за малую душу замученного зверя.
Чудо весны
Светлый праздник в санатории доктора Лувье был отмечен жареной курицей и волованами с ветчиной.
После завтрака больные прифрантились и стали ждать гостей.
К вечеру от пережитых волнений и непривычных запрещенных угощений, принесенных потихоньку посетителями, больные разнервничались. Сердито затрещали звонки, выкидывая номера комнат, забегали сиделки с горячей ромашкой и грелками и заворчал успокоительный басок доктора.
– Зачем все они терзают меня своей любовью! – томной курицей кудахтала в номере пятом испанка с воображаемой болезнью печени. – Зачем мне эти букеты, эти конфеты? Ведь они же знают, что я умираю. Позовите доктора, пусть он даст мне яду и прекратит мои мучения.
В номере десятом рантьерша мадам Калю запустила стаканом в кроткую и бестолковую свою сиделку Мари. Ее, мадам Калю, никто не навестил, да она и не разрешила ни мужу, ни детям показываться ей на глаза. А злилась она оттого, что вопли испанки ее раздражали.
Она, собственно говоря, не была больна. Она спаслась в санаторию от домашнего хаоса.
– Не надо сердиться! – кротко уговаривала ее Мари. – Надо быть паинькой, надо кушать суп, чтобы скорее поправиться и ехать домой, где бедный маленький муж скучает о своей маленькой женке и детки плачут о своей мамочке.
Мадам Калю вспомнила о своем муже, плешивом подлеце, содержавшем на ее счет актрисенку из «Ревю», вспомнила сына, подделавшего под векселями ее подпись, дочь, сбежавшую к пузатому банкиру, и бросилась с кулаками на кроткую Мари.
Но больше всего досталось в этот вечер русской сиделке, безответной и робкой Лизе. Вверенный ей здоровенный больной, греческий генерал, во-первых, объелся страсбургским паштетом, а во-вторых, поругался с женой. Вручая этот самый паштет, жена сказала ему, что он вислоухий дурак и притворщик и что на те деньги, которые он тратит на лечение, она могла бы поехать в Монте-Карло.
Генерал вопил, что он умирает, и требовал морфия.
Лиза успокаивала его, как могла, но он стучал на нее кулаком.
– Вы старая дева! Безнадежная старая дева, и, конечно, в ваших глазах спокойствие важнее всего. А я полон сил и обречен на гибель!
Почему он обречен на гибель, он и сам не знал. Не знала и Лиза и, отвернувшись, заплакала.
И слезы ее подействовали на него магически. Он сразу развеселился, забыл о морфии и попросил касторки.
У него была особого вида неврастения: при виде какой-нибудь неприятности, приключавшейся с другими, меланхолия его мгновенно сменялась отличнейшим настроением. Когда однажды в его присутствии горничная свалилась с лестницы и сломала себе ногу, он весь день весело посвистывал и даже собирался организовать домашний спектакль.
Да. Странные болезни бывают на белом свете…
Ночью Лиза долго не ложилась, вздыхала, разбирала старые открытки с болгарскими видами, исписанные русскими буквами. Потом сняла со стены фотографию лысого бородатого господина и долго вопросительно на нее смотрела.
* * *На другое утро, прибрав своих больных, она спустилась вниз.
Толстая кроткая Мари спешно допивала свой кофе.
– Я сейчас иду на станцию, – сказала она. – Нужно получить пакет.
Лиза вышла за ней на крыльцо.
– Я, пожалуй, сбегаю с вами, – сказала она, слегка ежась от свежего, сильного весеннего воздуха.
– Вы простудитесь, – сказала Мари. – Накиньте что-нибудь.
– Нет, так отлично!
Пасха была ранняя.
Деревья в ясном холодном небе купали тонкие свои, чуть розовеющие, наливающиеся соками прутики.
Длинная сухая прошлогодняя трава порошила сквозной щетинкой плотный ядовито-зеленый газон.
Облака кудрявились, как на наивной картинке в детской книжке. И все было такое новое, непрочное, и неизвестно было, останется ли, окрепнет ли в настоящую весну или только мелькнет обещанием и снова уйдет в отходящую зиму.
И это ярко раскрашенное небо, и обещающие жизнь розовеющие цветочки, и то, что она так по-молодому легкомысленно выбежала в одном платье, – все это вдруг ударило Лизу весенним вином прямо в сердце. Желтое лицо ее порозовело, страдальческие морщинки около рта разгладились, и вялые губы улыбнулись бессмысленно-счастливо.
– Я всегда такая! Мне все все равно! – звонко сказала она и удало тряхнула головой.
Мари с удивлением поглядела на нее. Она служила в санатории всего второй месяц и мало встречалась с Лизой.
– Да, вы, русские, совсем особенные, – сказала она. – Оттого все в вас и влюбляются.
Лиза засмеялась задорно и весело.
– Ну, знаете ли, влюбляются действительно, но далеко не во всех.
Было в ее тоне что-то многозначительное. Так как-то вышло, без всякого умысла, потому что она вовсе не на себя намекала.