
Полная версия:
О любви (сборник)
Так вот, во избежание неприятностей Мишель Серебров называл близких своему сердцу женщин или «детка», или «котка», или какими-нибудь лошадиными именами: «игрунка», «ласкунка», «смехуночек».
Выходило приятно и ни к чему не обязывало.
И вот Мишель Серебров стал ухаживать за Анетой Лиросовой. Ухаживал целых четыре месяца. И каждое воскресенье присылал ей большую круглую коробку с ее любимыми конфектами – пьяные вишни в шоколаде.
Бывал он у Лиросовых каждый четверг на журфиксе и каждое воскресенье на обеде. Иногда провожал Анету из театра и говорил о звездах громко и пламенно, чтобы не было слышно, как икает извозчик.
Но вот наступило воскресенье, когда Мишель не смог прийти – у него оказался спешный доклад. И наступил четверг, когда Мишель не смог прийти. У него и в четверг оказался спешный доклад. Очевидно, государственные дела были в критическом положении, если понадобилась такая экстренная помощь со стороны Мишеля.
Что ж делать. Мужчины всегда готовы все бросить ради каких-то дел. Им только свистни. Это даже в истории известно.
И Анета со злобой вспоминала братьев Гракхов, у которых еще была мать, и потом Демосфена, набившего себе рот камнями, чтобы лучше говорить, и Диогена, залезшего в бочку неизвестно для чего, тоже, должно быть, для государственной пользы, а какая-нибудь несчастная ждала его и мучилась. Исторические примеры поддерживали мужество духа у тоскующей Анеты Лиросовой, но когда Мишель и во второе воскресенье и сам не пришел, и даже конфект не прислал, она встревожилась, расстроилась и сделала сцену мужу, зачем тот своей вилкой полез в блюдо с тетеркой.
Вечером решила развлечься и поехала к актрисе Удаль-Раздолиной. Раздолина была немножко знакома с Мишелем, может быть, потому Анету и потянуло именно к ней.
У Раздолиной были гости – актрисы, офицеры. Мишеля не было. Но было нечто: на столе между кексом и вазочкой с малиновым вареньем стояла большая круглая коробка с пьяными вишнями в шоколаде.
Анета рассеянно поздоровалась и, не отводя глаз от коробки, долго молча сидела и чувствовала, как в мозгу ее происходит странная работа, быстрая и мелкая, – словно какие-то крючки подцепляют какие-то петли и в результате получается определенный и точный рисунок.
Анета улыбнулась самой любезной и беспечной улыбкой, и голос ее не дрогнул, когда она спросила у хозяйки:
– Ах, кто это вам преподнес такие чудесные конфекты?
Хозяйка лукаво скосила глаза и весело ответила:
– Ах, это один очаровательный Дон Жуан.
Анета больше ничего не спросила. Она встала с места и, подойдя к хозяйке, строго сказала:
– Пойдем, мне надо поговорить.
Изумленная Удаль-Раздолина повела ее в свою спальню.
Там Анета, повернув к лампе растерянное лицо Раздолиной и положив обе руки ей на плечи, сказала твердо:
– Отвечайте мне всю правду. Конфекты от Мишеля?
– Нет, то есть да, – честно ответила Раздолина.
– Все говорите: «коткой» называл?
– Нет… то есть да! – лепетала Раздолина.
– Руку вот тут, около пульса, усами щекотал? В декольте дул? Говорил, что мучить нехорошо?
– Ах да… то есть да…
– Показывал Большую Медведицу? Ноздри раздувал? Говорил, что ночь не спал?
– Да… да… – трепетала Раздолина. – Да… дул… в Медведицу… ни одной ночи не спал…
Анета отпустила ее плечи, повернулась и вышла. Вышла, села за чайный стол, придвинула к себе коробку с пьяными вишнями и стала есть.
– Не правда ли, вкусные конфекты? – делано-светским тоном спрашивала взволнованная хозяйка.
– Недурны! – мрачно отвечала Анета и продолжала есть.
Хозяйка явно начинала беспокоиться.
– Марья Николаевна! – обратилась она к своей соседке, комической старухе из их труппы. – Может быть, и вы попробуете этих конфект?
– Мерси, я…
– Они очень вкусные, – громко сказала хозяйка, чтоб обратить на себя внимание Анеты.
– Недурны! – мрачно буркнула та и продолжала есть.
Она ела быстро, сосредоточенно и звонко выплевывала косточки на тарелку. Лицо ее пылало. Глаза горели зловещим огнем. Все притихли и, молча переглядываясь, смотрели на нее, затаив дыхание.
На лице хозяйки быстро сменялись отчаяние и злоба.
– Иван Николаевич! – дрожащим голосом обратилась она к одному из офицеров. – Передайте, пожалуйста, нам с Марьей Николаевной эту коробку.
Офицер любезно осклабился, подошел к Анете, встал за ее стулом и позвякал шпорами. Больше, как благовоспитанный молодой человек, он ничего сделать не мог. И застыл в почтительной позе.
А Анета ела и ела.
Она съела все до последней вишни. Потом встала, спокойная, гордая, взяла салфетку, вытерла губы, как убийца вытирает кровь с кинжала – с улыбкой холодной и жуткой. Сверкнула торжествующим взглядом и медленно вышла из комнаты.
Вендетта!
«Джинджер»
Разговелись в тесном семейном кругу.
Из чужих были только Юзефа Антоновна с мужем, дочкой и гувернанткой, но их у Сердобовых за чужих и не считали, виделись с ними каждый день, а сама Сердобова с Юзефой Антоновной даже немножко обожали друг друга по старой институтской дружбе.
Дети их тоже дружили между собой, и мирно сплетничали гувернантки, тоже дружно поругивая господ.
Юзефа Антоновна, красавица и умница, часто помогала подруге советами, как вести дом, как обращаться с мужем и как воспитывать детей.
Она сама, религиозная женщина и примерная семьянинка, будучи гораздо ограниченнее в средствах в сравнении с Сердобовыми, сумела поставить свой дом на широкую ногу и жила, ни в чем себе не отказывая.
Сердобова удивлялась, завидовала и старалась подражать.
– Мишель, – говорила она мужу, – отчего это Юзя все умеет, а я не могу?
– Надоела ты мне со своей Юзей, – отмахивался муж.
Дела их шли хорошо: целый день гудел собственный сердобовский завод, а по вечерам, когда машины смолкали, загорались на небе огненные письмена, выведенные электрическими лампочками: «М. Сердобов, цемент».
Итак, друзья разговелись в самой милой семейной обстановке.
Но и для мирной обстановки гостеприимный хозяин не пожалел своего погреба. Выпили и вина, и ликеров количество изрядное.
У Юзефы Антоновны, несмотря на всю строгость ее поведения, даже щечки разгорелись.
Сердобов, тоже развеселившийся, все поддразнивал ее, что она ревнует своего мужа. Это у них давно было заведено и считалось очень остроумным.
– Вы чего, Станислав Петрович, на мою жену смотрите? Берегитесь, Юзефа Антоновна вам сейчас сцену ревности устроит!
– Юзефа Антоновна! Смотрите, смотрите, как ваш муж улыбается. Ой, здесь что-то подозрительное: наверное, о какой-нибудь хорошенькой дамочке вспоминает.
Словом, веселились вовсю.
Когда гости ушли, хозяева, свесившись с лестницы, долго смотрели им вслед и кричали приветствия.
Потом снова сели за стол, допивать кофе.
– А не попробовать ли мне «Джинджеру»? – задумался хозяин. – Помню, я еще в студенческие годы как-то выпил рюмку и совсем ошалел. Ну, теперь, верно, уж так не подействует.
Он пересмотрел несколько маленьких рюмочек – все были грязные. Подвинул большую, налил в нее густой янтарной жидкости, посмотрел на свет, понюхал и вдруг сразу опрокинул себе в рот. Глотнул, выпучил глаза и заморгал.
– Что ты делаешь, – испугалась жена. – Разве так пьют ликер?
– Н-не… не сооб-разил, – пролепетал Сердобов. – Бук-квально…
Больше он ничего не мог сказать, встал, шатнулся, снова сел.
– Худо мне. Бук-квально.
– Господи! Зачем же ты пил?! Ведь ты же знаешь, что не можешь вынести «Джинджеру».
– Бук-квально…
– Это прямо отрава для тебя!
Он вдруг поднял голову и завопил:
– Отрава? Ага! Отрава! Знаю я, кто меня отравил. Это Юзька меня отравила.
– Ты с ума сошел, – вознегодовала Сердобова. – Что ты говоришь!
– Она, она отравила! Юзька! Пшеклентая Юзька!
– Как ты смеешь так ее называть! Я тебе не позволю, ты пьян!
– Не позволишь? Нет, баста! Довольно я от вас терпел. Будет с меня!
– Юзефа Антоновна уважаемая всеми женщина…
– Ха-ха! Уважаемая всеми! Юзька, ха-ха! Нет, довольно вы меня дурачили!
– Мы? Тебя?..
– Я тебе покажу, какая твоя Юзька уважаемая! Я тебе покажу!..
Он вдруг вскочил и, качаясь на ходу, как матрос в бурю, побежал в кабинет. Испуганная жена следовала за ним.
– Вот твоя Юзька!.. Вот твоя уважаемая!..
Он открывал ключом, висевшим на часовой цепочке, свой несгораемый шкаф.
– Вот, на! Ха-ха! Вот, на! Вот еще! Вот еще!
Он швырял жене прямо в лицо какие-то конверты.
– Что это? Господи!
Это все были портреты Юзефы Антоновны.
Портреты были разные, но все заманчивые и пикантные, каких Сердобова у своей подруги никогда не видала.
Вот Юзя в открытом платье, очень открытом, и надпись: «Мишелю, вместе с оригиналом».
Вот в какой-то коротенькой юбочке, почти раздетая, и подпись: «Ты помнишь?»
Вот в жокейском костюме и жокейской шапочке, лукавая, с хлыстиком в руках. И подпись: «Мишка! Гоп-ля!»
– Я ничего не понимаю! – застонала Сердобова. – Юзефа такая религиозная женщина, у нее свое кресло в костеле… Почему же она в таком легкомысленном виде? Это, верно, просто шутка! Да, да, это шутка! Иначе быть не может!
– Шутка?
Сердобов, красный, раздутый, налитый бешенством, сунул ей под нос какое-то письмо.
– Шутка! Это тоже шутка? Ха-ха! Читай, подлая, читай! Будешь со мной спорить?
Рука Сердобовой дрожала, в глазах рябило. Она плохо понимала смысл этих строк с их многоточиями и восклицательными знаками. Но отдельные слова она все-таки поняла.
«Поцелуи твои, Мишель!..» «Жажду ласк…» «Приходи… Стас уезжает… блаженство…»
Слова все такие простые, что, вместе они или отдельно взятые, все равно понятны.
– Быть не может! – тихо охала Сердобова. – Юзефа такая почтенная женщина. Это безумие. Это просто минутное увлечение, она потеряла голову. Ну, просто ошалела баба, а теперь, наверное, сама мучается.
– Это она-то мучается? Это у нее-то минутное увлечение? Ха-ха! Вот тебе минутное увлечение! Вот тебе…
Он стал выгребать из ящика целые кипы писем разных размеров, разных цветов и фасонов. И все они летели прямо на грудь, на колени испуганной Сердобовой, падали на ковер, рассыпались веером по дивану.
– Вот тебе минутное. Десять лет твоя Юзька живет со мной. Десять лет! Вот тебе, получай!
– Господи, Господи! Юзя, Юзя! Несчастная Юзя!
– Несчастная? – ревел красный Сердобов. – Молчи, дурища! Развратница твоя Юзька! Вот ее чулки… вот ее корсет… вот ее лента… вот…
Кружева, тряпки, кусочки, обрывки, ленты летели на ковер.
– Так она любила тебя! Любила тебя! Десять лет любила… – тихо заплакала Сердобова.
– Любила?
Сердобов подбежал к жене и со всей силы потряс ее за плечи.
– Я тебе покажу, подлая, как она любила! Я тебе покажу! Это что? Это что?
Теперь он не швырял. Теперь он медленно переворачивал бумажки с гербовыми марками.
– Счет от портнихи… счет от портнихи, итого восемьсот рублей… Брошка полторы тысячи… шелковых чулок на сорок два рубля… счет от портнихи… счет за шляпу девяносто… счет от портнихи… духи и перчатки… портьера в гостиной…
Тут Сердобова вскочила. Шурша, соскользнули с нее письма и легли кольцом вокруг ног.
– Портьера в гостиной?! – воскликнула она, вся бледная, со сверкающими глазами. – Портьера в гостиной! Так вот откуда у нее портьера в гостиной!
– Ага! Ага! – торжествовал муж. – Теперь чувствуешь! Ага! Вот тебе твоя Юзька!
Душа у Сердобовой была мужественная и многое могла вынести. Но портьер она не преодолела. Может быть, оттого, что они были гипюровые и ручной работы… Портьер она не преодолела.
* * *– Этот завод прежде принадлежал Сердобову, – рассказывают приезжим местные жители. – Но там была какая-то семейная драма, и он бросил все и уехал.
– Сетафре![5] – вздыхают приезжие. – А почем у вас в городе масло?
Потаповна
Вере Томилиной
Вот уже пятая неделя, как на кухне происходит что-то особенное.
Кастрюли не чистятся, сор лежит в углу за печкой и не выметается. В дверь с черной лестницы часто просовываются бабьи носы, иногда по два и даже по три носа разом, и таинственно шепчутся.
Не тревожимые мокрой шваброй тараканы собираются густой толпой около крана и озабоченно шевелят усами.
Старая лиловая собака, видавшая лучшие дни и сосланная на кухню за старость и уродство, печально свесила правое ухо и так и не поднимает его, потому что всем своим собачьим существом предчувствует великие события.
А события, действительно, надвигаются.
Властительница всех этих кастрюль, и сора, и тараканов кухарка Потаповна собралась замуж.
И об этом ясно свидетельствуют не сходящая со стола наливка и нарезанный ломтиками соленый огурец.
А вечером приходит «он» – жених.
Он седой, с плутоватыми глазками и таким красным носом, какой бывает только у человека, хватившего с мороза горячего чаю, и то лишь в первые пять минут.
Потаповна к приходу жениха не наряжается, потому что свадьба – дело серьезное, и кокетство тут не к месту.
Она человек опытный – знает, что когда нужно. Ей самой давно шестой десяток. Даже видеть стала плохо, так что приходится носить очки, которые она не без шика подвязывает розовой тесемкой от старого барынина корсета.
Голова у нее круглая, как кочан, а сзади, в самом центре затылка, торчит седая косичка, будто сухой арбузный хвостик.
Потаповна – девица, но не без воспоминаний. Одно воспоминание живет у сестры в деревне, другое – учится у модистки. А над плитой висит старая солдатская фуражка, лет пять назад украшавшая безбровую солдатскую харю. А еще недавно, глядя на эту фуражку, вдохновлялась Потаповна и рубила котлеты с настоящим темпераментом.
Теперь не то. Теперь – брак. Венец. Любовь прочная, законная и признанная. До гроба.
* * *Вечер.
Посуда убрана кое-как, с грехом пополам; на столе – самовар, наливка, огурец.
Лиловая собака тихо шевелит опущенным ухом. Предчувствует события.
Влюбленные воркуют.
– Я барыне говорю, – рассказывает Потаповна, – подарите вы мне, барыня, к свадьбе-то грипелевое платье. Ладно, говорит, подарю. Барыня-то добрая.
– Платье? – шевелит жених мохнатыми бровями. – Платье – что! Много ли с платья корысти. Лучше бы деньгами дала. А платье тоже, говорят, может из моды выйти.
– Ну, это тоже какое попадется. Вот была у меня муровая юбка, – восемь лет носила, и хоть бы что. Ни моль ее не брала, ни что. Чем больше ношу, тем больше блестит. Маньке отдала донашивать, а она так из моды и не вышла.
– Капитал лучше. Ежели у хороших господ жить, много можно отложить на книжку. А? Так я говорю, Авдотья Потаповна, али нет?
– Скопить, конечно, можно. А только что в этом хорошего? Копишь, копишь, выйдешь замуж, помрешь – ан все мужу в лапы. Тоже и об этом подумать надо.
– Это вы-то помрете? Авдотья Потаповна, грех вам говорить! Да вы всякого быка переживете, не то что мужа. Вон личность-то у вас какая красная – рожа, тоись.
– От печки красная. Жаришь, жаришь, ну и воспалишься. А в нутре у меня никакой нет плотности.
Жених смотрит на нее несколько минут пристально.
– А болезни какие у вас были?
– Болезни? Каких у меня только не бывало, спроси. Под ложечкой резь. Как поем капусты, так и…
– Ну, это что за болезнь! Этак кажный может налопаться…
– Зубы болели, все выболели. Глаза плохи стали, ноги гудут. Нашел тоже здоровую.
Жених улыбнулся светлой улыбкой, но улыбка быстро погасла, и он вздохнул.
– Ну, с этим тоже не помирают. Битая посуда два века живет. Вот у меня, можно сказать, здоровье подорвано. Двадцать лет на сукционе служу. Служба тяжелая…
– Нашел тоже сравнить! У меня здоровье-то женское. Разве может у вас быть такая слабость, как у меня, у девицы. У меня одних ребят пять штук было – вот и считай! Дети здоровью вредят.
– Эка важность – дети! У меня у самого в прошлом году ребенок был. Помер только скоро. От прачки, от Марьи.
– Ребенок? – выпучила глаза Потаповна.
Лиловый пес тоже встрепенулся и вскинул ухо.
– Нешто в вашем возрасте это полагается?
Щеки у Потаповны вдруг отвисли и задрожали.
– Туда же, стариком себя называет! В женихи лезет! Коли у вас в прошлом году дети были, так вы и через десять лет не помрете. Разве я столько протяну? Какая мне от вас польза? Лысому бесу, прости Господи, от вас польза будет, ему и завещание делайте.
Она вдруг схватила наливку и сунула в шкап.
Жених, несколько сконфуженный, чесал бороду крючковатым пальцем.
– А мне как будто и собираться пора, не то дворник калитку запрет.
Потаповна яростно терла стол мочалкой, как бы давая понять, что с поэзией любви на сегодняшний день покончено и суровый разум вступил в свои права.
– А который же час? Может, взглянете, а?
Потаповна на минутку приостановилась и сказала задумчиво:
– Все-таки же вам седьмой десяток, как ни верти.
И пошла в комнаты взглянуть на часы.
Оставшись один, жених пощупал ватное одеяло на постели, потыкал кулаком в подушки.
Вернулась Потаповна.
– Длинная-то стрелка на восьми.
– А короткая?
– Короткую-то еще не поспела посмотреть. Вот пойду ужо самовар убирать, так и посмотрю. Не все зараз.
Жених не поспорил.
– Ну ладно. Счастливо оставаться. Завтра опять зайдем.
В дверях он обернулся и спросил, глядя в сторону:
– А постеля у вас своя? Подушки-то перовые али пуховые?
Потаповна заперла за ним дверь на крюк, села и пригорюнилась:
– Не помрет он, старый черт, ни за что не помрет! Переживет он меня, окаянный, заберет мою всю худобишку.
Посмотрела на печального лилового пса, на притихших тараканов, тихо, но сосредоточенно шевеливших длинными усами, и почувствовала, как тоскливо засосало у нее под ложечкой.
– Быдто от капусты.
Она горько покачала головой:
– Ни за что он не помрет! Вот тебе и радость! Вот тебе и свадьба!
Легенда и жизнь
I. Легенда
Колдунья Годеруна была прекрасна.
Когда она выходила из своего лесного шалаша, смолкали затихшие птицы и странно загорались меж ветвей звериные очи.
Годеруна была прекрасна.
Однажды ночью шла она по берегу черного озера, скликала своих лебедей и вдруг увидела сидящего под деревом юношу. Одежды его были богаты и шиты золотом, драгоценный венчик украшал его голову, но грудь юноши не подымалась дыханием. Бледно было лицо, и в глазах его, широко открытых, отражаясь, играли далекие звезды.
И полюбила Годеруна мертвого.
Опрыскала его наговорной водой, натерла заклятыми травами и три ночи читала над ним заклинания.
На четвертую ночь встал мертвый, поклонился колдунье Годеруне и сказал:
– Прости меня, прекрасная, и благодарю тебя.
И взяла его Годеруна за руку, и сказала:
– Живи у меня, мертвый царевич, и будь со мной, потому что я полюбила тебя.
И пошел за ней царевич, и был всегда с нею, но не подымалась грудь его дыханием, бледно было лицо, и в глазах его, широко открытых, отражаясь, играли далекие звезды.
Никогда не смотрел он на Годеруну, а когда обращалась она к нему с ласкою, отвечал всегда только: «прости меня» и «благодарю тебя».
И говорила ему Годеруна с тоскою и мукою:
– Разве не оживила я тебя, мертвый царевич?
– Благодарю тебя, – отвечал царевич.
– Так отчего же не смотришь ты на меня?
– Прости меня, – отвечал царевич.
– Разве не прекрасна я? Когда пляшу я на лунной заре, волки лесные вьются вокруг меня, приплясывая, и медведи рычат от радости, и цветы ночные раскрывают свои венчики от любви ко мне. Ты один не смотришь на меня.
И пошла Годеруна к лесной Кикиморе, рассказала ей все про мертвого царевича и про любовную печаль свою.
Подумала Кикимора и закрякала:
– Умер твой царевич оттого, что надышался у черного озера лебединой тоской. Если хочешь, чтобы он полюбил тебя, возьми золотой кувшинчик и плачь над ним три ночи. В первую ночь оплачь молодость свою, а во вторую – красоту, а в третью ночь оплачь свою жизнь; собери слезы в золотой кувшинчик и отнеси своему мертвому.
Проплакала Годеруна три ночи, собрала слезы в золотой кувшинчик и пошла к царевичу.
Сидел царевич тихо под деревом, не подымалась дыханием грудь его, бледно было лицо, и в глазах его, широко открытых, отражаясь, играли далекие звезды.
Подала ему Годеруна золотой кувшинчик:
– Вот тебе, мертвый царевич, все, что у меня есть: красота, молодость и жизнь. Возьми все, потому что я люблю тебя.
И, отдав ему кувшинчик, умерла Годеруна, но, умирая, видела, как грудь его поднялась дыханием, и вспыхнуло лицо, и сверкнули глаза не звездным огнем. И еще услышала Годеруна, как сказал он:
– Я люблю тебя!
* * *На жертвенной крови вырастает любовь.
II. Жизнь
Марья Ивановна была очень недурна собой. Когда она танцевала у Лимониных падеспань с поручиком Чубуковым, все в восторге аплодировали и даже игроки бросили свои карты и выползли из кабинета хозяина, чтобы полюбоваться на приятное зрелище.
Однажды ночью встретила она за ужином у Лягуновых странного молодого человека. Он сидел тихо, одетый во фрак от Тедески, грудь его не подымалась дыханием, лицо было бледно, и в глазах его, широко открытых, отражаясь, играли экономические лампочки электрической люстры.
– Кто это?
– Это Куликов, Иван Иваныч.
Она пригласила его к себе, и поила чаем с птифурами, и кормила ужином с омарами, и играла на рояле новый тустеп, припевая так звонко и радостно, что даже из соседней квартиры присылали просить, нельзя ли потише.
Куликов молчал и говорил только «пардон» и «мерси».
Тогда пошла Марья Ивановна к приятельнице своей, старой кикиморе Антонине Павловне, и рассказала ей все об Иване Иваныче и о любовной печали своей.
– Что делать мне? И пою, и играю, и ужин заказываю, а он сидит как сыч, и, кроме «пардон» да «мерси», ничего из него не выжмешь.
Подумала кикимора и закрякала:
– Знаю я твоего Куликова. Это он в клубе доверительские деньги продул, оттого и сидит как сыч. Все знаю. Он уж к Софье Павловне занимать подъезжал, и мне тоже намеки закидывал. Ну да с меня, знаешь, не много вытянешь. А если ты действительно такая дура, так поправь ему делишки – он живо отмякнет.
Позвала Марья Ивановна Куликова.
Сидел Куликов на диване, и не подымалась дыханием грудь его, бледно было лицо, и в глазах его, широко раскрытых, отражаясь, играли экономические лампочки электрической люстры.
Сидел как сыч.
И сказала ему Марья Ивановна:
– Сегодня утром прогнала я своего управляющего, и некому теперь управлять моим домом на Коломенской. Как бы я рада была, если бы вы взяли это на себя. Делать, собственно говоря, ничего не нужно – всем заведует старший дворник. Вы бы только раза два в год проехали бы по Коломенской, чтобы посмотреть, стоит ли еще дом на своем месте или уже провалился. А жалованья получали бы три тысячи.
– Пять? – переспросил Куликов, и лампы в глазах его странно мигнули.
– Пять! – покраснев, ответила Марья Ивановна и замерла.
Но, замирая, видела, как грудь его поднялась дыханием, и вспыхнуло лицо его, и сверкнули глаза не экономическим светом.
И еще услышала Марья Ивановна, как сказал он:
– Я совсем и забыл сказать вам… Маруся, я люблю тебя!..
* * *На жертвенной крови вырастает любовь.
Жена
«Надо работать, надо спешить…» – думал Алексей Иваныч, с тупым любопытством разглядывая свою рваную войлочную туфлю, из которой сбоку вылезала красная суконка.
«Почему они внутрь вшили красную суконку? Для красоты, что ли?.. О чем я думал? Ах, да: надо работать, надо спешить…»
В дверь быстро, коротко стукнули:
– Алексей! Завтракать!
Значит, все утро уже прошло… И ничего не сделано. Ни-че-го!
Он вздохнул и вышел в столовую. Сел за стол. Не глядя, видел короткие пухлые руки, подвигавшие к нему нож, вилку, хлеб.
– Работал?
Вот оно, самое неприятное.
– Как тебе сказать… Очень уж плохо спал сегодня.
– Не надо было вечером кофе пить. Ведь знаешь, что не надо, а пьешь.
Она поставила перед ним тарелку с куском жареного мяса, твердо, упруго блестевшего, как кусок футбольного мяча.
– Бифштекс.
Алексей Иваныч уставился на бифштекс так же тупо, как только что смотрел на войлочную туфлю.
– Чего же ты? – спросила жена.
– Гм… Бифштекс. А не найдется ли у тебя чего-нибудь другого? Вроде печенки, что ли.
– Печенки в рот не берешь. Ешь бифштекс.
– Гм… Пожалуй, это верно. Только, видишь ли, я, говоря про печенку, подразумевал что-нибудь вроде макарон или спаржи…
– Ешь бифштекс, – искусственно спокойно отвечала жена. – Ты любишь бифштексы.