
Полная версия:
Непокоренные
Словакия, Хорватия. Еще ряд стран, которые почти без
боя были взяты вооруженными силами Германии – вермахтом – теперь помогали фашистам, будучи уверенными в их победе и над СССР, боялись возражать сильнейшему. Даже «нейтральные» страны – Швеция, Швейцария, Португалия – получали огромные доходы от торговли с Германией. Вермахт завоевал Европу быстрее, чем
пару улиц Сталинграда…
В первый месяц войны были захвачены наши Литва,
Белоруссия, Молдавия. К октябрю пали Смоленск, Новгород, Киев. Немцы остановились всего в 7 км от Ленинграда2 и началась страшнейшая осада этого несчастного,
многострадального и мученического города. Разворачивалась битва за нашу столицу – Москву.
Европейская часть нашей родины – СССР3 – уже была поставлена на колени и глотала слѐзы от потерь и боли, но не склонила головы перед жестоким противником.
Она ждала, ждала помощи, которая могла прийти только
от нас. Больше помощи ждать было не у кого.
Уже третьего июля начальник немецкого генерального штаба Франц Гальдер докладывал Гитлеру, что задача
разгрома главных сил русской армии уже выполнена и теперь речь пойдет «не столько о разгроме вооруженных сил
противника, сколько о том, чтобы забрать его промышленные районы и не дать ему возможности, используя гигантскую мощь своей индустрии и неисчерпаемые людские ресурсы, создать новые вооруженные силы».
И здесь удача сопутствовала фашистам. Летом 41 года 80 % заводов СССР оказались в зоне боевых действий
и на оккупированных территориях, и теперь либо были
стерты с лица земли, либо вынуждены были работать на
фашистов. А те оставшиеся 20%, кто еще не был покорен, срочно эвакуировались вглубь страны и пока не
могли наладить производство. У нас не было ни оружия,
ни машин, ни простейших бытовых необходимостей.
Остался лишь один крупный город, оборонные предприятия которого работали на полную катушку, – город
Горький4. И теперь бесчеловечная машина фашистов
разворачивалась в сторону нашей, Горьковской, области.
* * *
Вскоре из колхоза отправили на фронт всѐ, что могло ездить и ходить, то есть все исправные трактора и
здоровых лошадей. Остались только несколько старых
слепых кляч, комбайн и пара ржавых тракторов, которые признали непригодными к использованию. Но безо
всяких скидок на трудности колхоз должен был бесперебойно снабжать город и армию сельскохозяйственной
продукцией, а промышленность – сырьем.
Вместо лошадей женщины приспособили запрягать
в плуг колхозных и своих домашних коров. Когда коров
не хватало – в плуг запрягали по 4 и по 6 женщин, что
посильнее. И те тащили его не хуже трактора. Но к осени многих женщин деревни, особенно молодых и бездетных, забрали на заготовку торфа под Балахну. Торф
они копали для того, чтобы солдаты и мирные жители
могли использовать его вместо дров – топить печки, варить кашу.
Матери повезло: в своѐ время отец научил еѐ управлять комбайном, и теперь она стала комбайнѐром.
Впрочем, это не освобождало еѐ от основных обязанностей на ферме. В 4 утра мать вставала и уходила на работу, а тѐтя шла сначала добывать еду для нашего голодного семейства, а потом полоть наш огород. Хвостом
за ней ходили «помощницы» – мои сестры. Они сидели с
Марусей, помогали полоть, мыть, стирать и ухаживать за
животными. Часто от их «помощи» работы тѐте только
прибавлялось… Мне давали поспать ещѐ пару часов –
всѐ-таки каникулы, жалко. Я просыпался сам и шел в
колхоз помогать матери. А дед… Дед успевал всюду.
За работу в колхозе каждый получал «палочки» –
пометку в журнале о выполненных трудоднях. К сожалению, на «палочки» ничего нельзя было ни купить, ни поменять, и труд наш оставался неоплаченным.
Честно признаться, я так наработался за лето, что
был уже вовсе не против школы.
Но 1 сентября новый учебный год для нас не начался. Нашего учителя Петра Владимировича, который преподавал почти все предметы, забрали на фронт, и пока
искали хоть кого-то, кто мог учить нас, начало учѐбы отложили. Можно было бы ходить в школу в районный
центр, но это занимало бы слишком много времени и родители не отпустили нас – кто-то ведь должен был продолжать пропалывать грядки, ухаживать за животными и
собирать урожай на полях вместо ушедших на фронт
колхозников и колхозниц.
Из районного центра приходили новые и новые планы по сдаче сельскохозяйственной продукции, и каждый
следующий был жѐстче предыдущего. Когда, наконец,
страда закончилась, и собранное и просушенное зерно
лежало на колхозном дворе огромной горой, из Горького
приехали грузовики за урожаем.
Председатель дал распоряжение засыпать в машины
почти всѐ, что не было отложено на новый посев весной:
– Колхоз кормит фронт!
Помощник председателя заколебался:
– А что же останется нам? Что мы раздадим людям
за труды? Чем будем кормить детей зимой?
– Сыпь! Власть накормит! Должна накормить…
* * *
Когда из колхоза забрали почти всю скотину, а новый план так и не был выполнен, партработники лично
пошли по дворам забирать животных для нужд фронта.
Вечером пришли и к нам.
Первый, молодцеватый, зашел к нам на двор как к себе:
– Ну что, выгоняем?
Второй мялся в дверях.
– Я сам у себя на дворе хозяин! – ответил дед и зашел в стойло к корове. Нарядка посмотрела на него, будто всѐ понимала.
Дед не торопясь погладил напоследок еѐ рыжую
морду и вывел на улицу.
Вслед за ней выгнали Зорьку, свиней и гусей… На дворе
остались только несколько курей и старая коза Белка. Все
яйца, которые снесут куры, полагалось сдавать государству.
– Знатная корова, знатная! – довольно комментировал партработник, выводя со двора нашу Нарядку. – На,
держи, дед! – сунул он в руки деду бумажку.
– Вроде на рубли не похоже? – усмехнулся дед.
Партработник засмеялся.
– А ты юморист, дед! Это расписка об изъятии – по
ней деньги можно будет получить. Потом. Ну или натурой забрать.
– Когда? Когда «потом» можно? Мы кушать сегодня
хотим.
– Этого пока не знаем. Как война закончится – сразу
вернем!
Второй партработник стоял рядом как нашкодивший
школьник.
– Вернут, Иваныч, вернут… – виновато промямлил
он и поспешно пошел догонять первого.
Дед закрыл дверь опустевшего двора.
– Ну что ж, не привыкать, – сказал он, устало присев на
завалинку. – В коллективизацию, почитай 10 лет назад –
нам и козы не оставили…
* * *
Власть не могла накормить всех голодных. Единственной и непреложной целью всего государства, каждого города, каждой деревеньки и каждой семьи стало
обеспечение всем необходимым солдат, потому что им и
так приходилось туго, а голодный солдат не мог защитить и себя, не то что нашу необъятную Родину. Всѐ для
фронта, всѐ для Победы.
Личные хозяйства давали мизер, которого не могло
хватить до весны. Все, как и в предыдущие годы, рассчитывали на часть колхозного урожая, которая была положена и по нормативам, и по закону совести, но война перечеркнула все планы. Раздавать людям было нечего.
После окончания всех полевых работ в этом году – летней страды и осенней уборки полей от картошки, свѐклы
и прочих овощей, – когда пришло время делить урожай,
оказалось, что неимоверными усилиями всѐ же выполнив
все необходимые поставки государству зерна и овощей,
из собранного урожая не осталось ничего, чем можно
было бы оплатить труд крестьян за последние полгода.
Мы кормили себя сами – всем, что можно было есть.
Летом был огород. К тому же, дети деревни ходили в
лес, собирали всѐ, что было пригодно в пищу. Особенно
радовали нас, едавших сахар только по праздникам, ягоды – земляника, полевая клубника, малинка, потом черника и ближе к осени – брусника. Вкуснотища!
А к осени приходилось всѐ туже и туже завязывать
пояса.
Когда мы докопали картошку на своем огороде и покидали еѐ в большую кучу перед погребом, я схватил несколько картошин, чтобы, как раньше, вместе с мальчишками запечь еѐ в костре. Мать увидела.
– Не трожь картошку! – прикрикнула она. Я отдернул руки. – Вынем на особый случай… – тихо добавила
она.
Я посмотрел на младшую сестру. Тоже хочет картошки, по глазам видно. Но молчит.
– Почему мы не едим картошку? – возмутился я. – У
нас же еѐ много!
– Много? А весной что сажать будешь?
И правда: когда мать отложила на семена необходимое количество картошки и ржи, оказалось, что на еду
остается совсем мало, и нужно постараться «растянуть»
их подольше, а лучше всего до следующего лета. Мы
стали беречь каждую картошину, каждую кружку муки.
И если и ели когда картошку, то вместе с кожурой, чтобы
еѐ было больше – чистить никому даже не приходило в
голову.
Я ел больше всех. Никто столько не ел – ни мама, ни
дед, ни тем более младшие, и за это мне было стыдно. Я
старался есть поменьше, но у меня никак не выходило.
Кушать хотелось всегда, постоянно, день и ночь…
Мы открыли для себя ранее неизведанные продукты.
По совету деда, едавшего в своей жизни и не такое, тѐтя
научилась варить кашу из лебеды. Еѐ же она клала в муку, когда пекла хлеб. Постепенно муки в хлебе становилось все меньше, а лебеды – все больше.
Еще оказалось, что жѐлуди довольно вкусные и,
главное, сытные. А в лепѐшки можно добавлять вообще
всѐ, что угодно – и крапиву, и мѐрзлую картошку.
Осенью, предчувствуя, что зима будет непростой, все
старались максимально заготовить квашеной капусты и
мочѐной антоновки, насушить и засолить грибов, запастись орехами.
– Надо бы заготовить побольше лебеды на зиму, –
сказала мать. Мы пошли за колхозный двор, где летом
было полным-полно лебеды, но оказалось, что кто-то догадался собрать этот урожай раньше нас. Тогда мы
насушили на зиму конского щавеля и подорожника, чтобы печь лепешки, листьев смородины, иван-чая и мать-имачехи, чтобы заваривать из них чай. Ходили копать
гнилые и промерзшие после первых морозов картошки,
оставшиеся после сбора колхозного урожая.
Но с каждой неделей становилось всѐ голоднее и голоднее. А впереди – долгая зима…
Иногда мне становилось страшно: что будет дальше?
Я ощущал смутную ответственность за происходящее.
Дед уже совсем… дед! А кроме него кто остался? Женщины да дети? Я же самый взрослый среди детей… Отец
перед отъездом оставил меня за старшего… Мне хотелось что-то сделать – что-то такое, что разом поправит
наши дела! Но я не знал – что.
А из района приходили всѐ новые и новые директивы, сколько мы должны сдать государству…
Как-то раз мы хлебали похлебку из желудей и увидели в окно, что наш местный партработник ходит по дворам и с тоской оглядывается, что бы еще можно было
взять. Брать было нечего.
Проходя мимо нашего дома, он вдруг заслышал нашу
козу, как назло так не вовремя подавшую голос. Глаза его
загорелись. Он решительно открыл нашу калитку и вошел на двор.
– Ну всѐ, забирают нашу Белку… – заметил дед.
Мать решительно встала и вышла на двор.
– Как забирают? – испугался я. – Но ведь если Белку заберут – Люба… погибнет! – я вскочил и побежал за матерью.
Партработник был уже у Белкиного сарая.
– Козу забираем для нужд фронта! – заявил он вышедшей к нему матери.
– Козу не отдаю, – спокойно, но громко ответила мать.
– И не стыдно тебе жадничать, когда все люди отдают последнее для фронта! – укорил еѐ партработник.
– А тебе не стыдно у людей последнее забирать?
– Вера Николавна, ну пойми ты, у меня план! План
горит!..
– У тебя план, а у меня дети!
– Ну что ж, дети… Советская власть накормит… Вот
только план сделаем… – он хотел шагнуть внутрь, но
мать закрыла собой вход в сарай.
– Я сказала: не отдам козу! – угрожающе зашипела мать.
Мужик не стал связываться с «одичавшей бабой»,
плюнул и ушѐл без Белки.
* * *
По дороге потянулись беженцы. Уезжая из родных
мест, они надевали на себя всю одежду, которая только
была, чтобы зимой тоже было что надеть. И сейчас, в ещѐ
теплые осенние дни, смотрелись нелепо в зимних полушалках и душегрейках.
Это была первая волна мигрантов – дома, города и
деревни этих несчастных людей сожгли или эвакуировали, и жить им было больше негде. Они везли свой незамысловатый скарб кто на чѐм мог – сколотив подобие
ручных телег или водрузив большие узлы себе на плечи.
Наперевес узлам у многих женщин на руках сидели малыши. Те дети, кто уже умел ходить, шли сами маленькими ножками в больших ботинках.
Война отняла у них всѐ.
Мы носили под крышу двора старые доски, которые
ещѐ могли пригодиться, а беженцы всѐ тянулись мимо
нас, отворачивая от наших ненарочных взглядов уставшие, суровые лица – будто были в чѐм-то виноваты.
Одна женщина вела за руки двух малышей, крестнакрест обмотанных полушалками. Когда она проходила мимо нас, у неѐ истошно завопил младенец, запелѐнутый тугой гусеничкой, которого она прятала под своим пальто. Женщина отпустила руки детей, чтобы достать младенца, и одна из девочек, помладше, ухватилась за еѐ пальто.
– Ну когда же мы уже придѐм? – уткнулась она в ноги матери. – Я так хочу хлебушка…
– Я уже сто раз просила тебя: не висни на мне! –
прикрикнула на неѐ женщина. На лице девочки отразилось страдание, и она молча отпустила мать.
Я зашѐл во двор и бросил доску.
– Мама, ну почему так? – не выдержал я. – Войны
развязывают мужчины, а страдают женщины и дети!
– Не знаю, сынок… Но хочу, чтобы ты, как мужчина,
помнил об этом всю жизнь.
Поздно ночью, когда все уже спали, в окно тихо постучали. Мне было лень вставать, и я отогнал мысль пойти узнать, кто это. Сквозь сон я услышал:
– Николайка, подвинься, – мать копошилась на печи
рядом со мной. Не открывая глаз, я отодвинулся поближе
к теплой печной трубе и снова провалился в сны.
Утром я открыл глаза и увидел, что рядом со мной
спит какой-то незнакомый, чужой ребенок. Чернявая голова его лежала на моей подушке. Я сразу проснулся, сел
и осмотрел комнату. Внизу, на полу спала молодая
незнакомка и с ней еще один чужой ребенок. Мать уже
встала и замешивала лепѐшки. Я слез с печи и подошел к
матери.
– Тише ты! Перебудишь всех! – шикнула она на меня.
– Кто это? – шѐпотом спросил я, кивнув в сторону
незнакомки. Мать удивленно посмотрела на меня:
– Разве ты не видишь? Это люди! – так же шѐпотом
ответила она.
Поскольку шуметь было нельзя, я взялся помогать
матери печь лепѐшки. Я понял, что вчера ночью к нам на
ночлег попросились беженцы. Мать просто не могла
оставить на улице, на осеннем холоде женщину с двумя
детьми.
Постепенно все просыпались, вставали. Чужая женщина умыла детей и стала собираться. Было видно, что
ей самой в тягость беспокоить своим присутствием чужих людей, но деваться ей было некуда. Она ничего не
просила и ничего не рассказывала. Еѐ лицо не выражало
ничего. Старший, светленький тихий мальчик, будто понимал, что остался единственным мужчиной и защитником у матери и жался к ней поближе. Младший, лет трех,
судя по смуглому лицу, черным волосам и «якутским»
глазам, не был русским. Ручонка его, видимо, от чего-то
пострадавшая, была замотана тряпкой. Несмотря на это,
он единственный из «пришельцев» оказался словоохотлив и улыбался всем самой открытой и дружелюбной
улыбкой, так и не поняв пока, что такое война.
– Ну, давай знакомиться. – Дед сел рядом с детьми. –
Как тебя кличут?
– Я Константин Иванов, – болезненно поморщился
старший и подвинулся поближе к матери. Дед увидел,
что расспросы доставляют ему сплошное мучение, и
оставил его. Кивнул головой женщине:
– Чего-то у тебя младший на Иванова не похож…–
пошутил дед, никогда не отличавшийся церемонностью.
– Это соседский, – спокойно ответила женщина. –
Они только весной и успели к нам в село переехать…
Хотели лучшей жизни… Я его забрала, когда в их дом
бомба попала. Там… и у нас… никто больше… – она замолчала. Я увидел, что от воспоминаний об этом по ее
безэмоциональной щеке потекла такая же безэмоциональная слеза. Мне кажется, она еѐ даже не заметила.
Женщина больше ничего не сказала, но и без единого
слова всем стало понятно, сколько боли и страха они пережили.
А дед будто ничего не заметил. Не стал ни о чѐм расспрашивать. Вместо этого он протянул руку младшему:
– Ну а ты кто?
– А я Мургун Тайбырович Тайахов! – с гордостью
щегольнул именем мальчишка и, сам не зная чему, засмеялся.
Дед крякнул.
– Эк, какой удалой!
Запахло печѐными лепешками. Беленький мальчик и
женщина никак не отреагировали – они уже привыкли,
что праздник бывает только на чужой улице. А чѐрненький забежал в чулан, к печке, и с аппетитом потянул запах:
– Ничего себе! У вас ещѐ и кормят! Нам с Костиком
только дуля и достается! – хохотнул он. – Ну грибы еще
тѐтка в миске варила, когда находила.
– А что ела сама «тѐтка»? – невзначай спросила мать.
– Не знаю, – пожал плечами мальчишка. – Не видел.
Вчера растолокла в кастрюльке траву такую… – он не
мог вспомнить название – то ли лебедь, то ли беда… В
общем, полынь какая-то… или сено, не знаю. И нам в ротики насыпала.
Мать, быстро прикрыв лицо фартуком, отвернулась к
печке и стала доставать лепешки.
– Поначалу-то, когда из дома уходили, и хлеб даже
был, такой кирпичиками, но он так быстро вышел…
– Ну, спасибо вам за ночлег, а мы пойдем дальше, –
прервала его рассказ женщина, взяла мальчонку за руку и
вывела его из чулана.
– Да ты погоди собираться-то. Поешьте сначала. –
Мать вышла в комнату и как ни в чем не бывало поставила на стол блюдо с горячей вареной картошкой.
Беженцы как будто глазам не поверили:
– Это что же, картоха? – спросил черненький мальчишка. А все «свои» сделали вид, что ничего особенного
не происходит. Будто они каждый день картошку кушают.
– Нет-нет, спасибо, мы пойдем! – женщина поспешно
накинула на плечи тужурку. Мать подошла и сняла с неѐ
тужурку.
– Пока не поедите – никуда не пойдѐте.
Пришлось женщине сесть за стол.
Взрослые ели не спеша… И только блестящие, жадные, голодные глаза сестѐр выдавали, что сегодня и у нас
редкий праздник. Они вместе с черненьким мальчишкой,
как волчата, хватали с блюда горячую картошку, и не
дожидаясь, когда она остынет, ели еѐ прямо с кожурой.
– Куда вы теперь? – спросила женщину мать. Та неопределенно пожала плечами:
– Подальше от границы… Если бы не дети, я бы там
осталась… – Женщина вновь поблагодарила за ночлег и
стала собираться в путь.
Дед снова подсел к черненькому мальчику и пригладил бороду.
– Ну что, товарищ, останешься у нас жить?
«Товарищ» на секунду задумался.
– А топориком поработать дадите? – он уже успел
заметить во дворе дедушкин верстак.
– Дам. Хорошему делу нужно обучаться с детства.
«Товарищ» довольно засопел.
– Ну что ж тогда не пожить-то…
– Как, говоришь, тебя кличут?
– Мургун Тай… – торжественно начал мальчишка.
– Да-да, вспомнил… Алексей тебя зовут. Лѐшкой будешь, – подытожил дед. – Орешкин твоя фамилия. Запомни. Когда в деревне спрашивать будут, чей ты да откудова – скажешь.
Мать, не сказав ни слова, взяла за руку нового едока и
повела отмываться от картошки, будто он всегда жил с нами.
Женщина с благодарностью посмотрела на деда.
– Бог спасѐт…
– Да будет! – отмахнулся дед. – Где семеро прокормятся – там и восьмому найдется.
* * *
Рано похолодало в этом году. Погода, будто сговорившись с фашистами, была немилостива к нам. Всѐ дожди да холод. Дров колхоз не давал. Чтобы согреть избу,
мы собирали в лесу хворост, выкорчѐвывали и распиливали тяжеленные пни.
Как-то раз, когда я возвращался со своей вязанкой по
проулку, мимо нашего дома проходил Павлушка со своей
компанией. За плечом он нес жиденький узелок из грубой мешковины. С этим узлом он ходил по большим
праздникам – на яблочный спас, например, или на родительскую – на кладбище и собирал яблоки, лепешки и
прочие сладости, которые жители деревни давали на помин. В последние дни он наладил «ходить на дОбычу» –
бродить по соседним деревням и спрашивать во всех домах, нет ли у них «лишней» еды. Сейчас он возвращался
«с дОбычи» домой довольный и уставший.
– ЗдорОво, Николайка! – пожали мы руки.
– И что, много тебе дали? – спросил я, кивнув в сторону его мешка.
– Ну, много – не много, а чтоб не помереть с голоду
– хватит. А вот смотри! – он полез куда-то за пазуху и с
гордостью достал огромные колючие носки из темной
шерсти. – Видал? Одна бабка отдала, говорит, сыну вязала, а теперь ей все равно не надо – сын-то на фронте погиб. А я теперь мѐрзнуть больше не буду! А то, может,
брату отдам… – размышлял он. – Завтра снова пойдем.
Айда с нами?
Я брезгливо отвернулся.
– Ну вот еще… Не пойду.
– Ой, посмотрите на него, какая цаца… – поджал губы Павлушка. – Правильно, пусть лучше мамка думает,
как такого лба прокормить! А не твоя это забота! –
наступил он на мои и без того больные «мозоли» и снова
с любовью посмотрел на носки. – Ладно, по очереди с
братом носить будем! – решил, наконец, он, довольно
засунул их обратно за пазуху и пошел домой делиться
добычей с малЫми – братьями и сѐстрами. Для них он
стал настоящим кормильцем.
Я вернулся в избу в смешанных чувствах. Не пошел
в комнату, забрался из сеней на чердак. Здесь был мой
укромный мирок, где я бывал, когда мне хотелось
скрыться от всех. Закопавшись в теплое, пахнущее летними днями сено, я растянулся и глубоко вдохнул его
сытый и солнечный запах. Может, Павлушка и прав…
Он, по крайне мере, не сидит, как я, не ждет у моря погоды, а что-то делает… Есть хотелось страшно…
Неожиданно моя рука нащупала в мягком сене что-то
округлое и твердое. Я достал это. Яйцо! Подклад, который никогда не вынимали из гнезда, где несутся куры,
оставляя «наседкам на потеху», как говорил дед. Иначе
они могут начать нестись в другом, неизвестном хозяйке
месте. От постоянного нагревания наседками яйцо портилось и больше не представляло собой никакой ценности. Оно, видно, закатилось подальше и его не нашли в
сене. Никаких наседок давно здесь нет… И сейчас я
нашел его как привет из прежней сытой жизни.
Я, честное слово, не хотел есть его один. Я знал, что должен отнести его матери. Но мои озябшие, трясущиеся от нетерпения пальцы сами расколупали колючую скорлупу и залили это яйцо в рот. Оно было дрянное, но съев его, я почувствовал сытое и благодарное счастье наполненного чем-то