Читать книгу Археологи (Вячеслав Викторович Ставецкий) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Археологи
Археологи
Оценить:

5

Полная версия:

Археологи

Лопата, на которую опирался Табунщиков, заслуживает отдельного внимания. Была она не конторская, а его собственная и уже не первый год кочевала с ним по раскопкам. На черенке даже имелась надпись, вытравленная чем-то химическим – «Табунщиков А. А.» (адрес и номер телефона такие-то). Лопата была необычная – титановая, еще советского производства. Табунщиков страшно ею гордился и каждому встречному показывал год, оттиснутый на тыльной стороне наконечника – 1982.

– И до сих пор как новенькая! – хвастался он. – Хоть бы трещинка на ней какая, хоть бы погнулась чуть-чуть. Космическая технология, о как!

Он утверждал, что эта лопата является свидетельством несокрушимости советского строя, его устремленности в будущее, где каждая вещь, не исключая и человека, неизбежно обретет бессмертие.

– Так Союз же рухнул, – с улыбкой замечал Бобышев.

– Во-первых, не рухнул, а встал на паузу, – отвечал Табунщиков назидательно. – А во-вторых советская власть воплощена не только в партии и конституции, но и в вещах, которые она оставила на земле! Что хочешь возьми, на всем печать качества, долговечности – от сталинских домов до обыкновенного гвоздя. А потому что по ГОСТу делалось, на совесть! Предметы эти хранят в себе душу советской власти. На них, как на точках опоры, она однажды снова воздвигнется. Да одной этой лопатой Беломорско-Балтийский канал выкопать можно!

– Вот ты и будешь копать, – ехидничал Жеребилов. – Только робу на тебя сперва наденут. Полосатую!

– Молчи, стерва! – огрызался Табунщиков.

При всяком удобном случае он принимался тешить свою «девочку», как ее называл: очищал ножичком от земли, правил напильничком, полировал суконной тряпочкой, хранившейся у него в особом нагрудном кармашке. Он даже спал с ней, в буквальном смысле – прятал на ночь в палатку, что в свое время породило в команде целую серию непристойных шуток. Стоило ему взглянуть на лопату, как лик его моментально светлел, настроение улучшалось, а на губах загоралась нежнейшая отроческая улыбка.

Но сейчас ничто не радовало Табунщикова, даже его космическая лопата. Какая-то невеселая мысль, будто муха, ползла по его лицу, и была она, как муха, проста и неказиста: смесь скуки, стариковской брюзгливости и вековечной русской тоски. Выражение это часто возникало у него доро́гой. В первые дни Табунщиков, как и всегда в начале экспедиции, много смеялся, шутил и чуть ли не болтал ногами, как школьник, отпущенный на вакации; но чем дальше они продвигались на север края, минуя бедные, лежащие в запустении, а то и вовсе заброшенные селения, тем мрачнее и язвительнее он становился.

– Видал, чем эта развалюха крыта? – спросил он наконец, задумчиво усмехаясь чему-то.

– Это которая? – вскинул голову Жеребилов.

– Которую проезжали. Которая на повороте в Долгий Лиман, за кафешкой сразу.

– Нет, не видал.

Жеребилов остановился и счистил со штыка налипшую землю. Одет он был, как и все, кроме Бобышева и Юры, в простенький армейский камуфляж. В экспедициях, особенно продолжительных, так одевается большинство рабочих, и вовсе не в память о срочной службе. В нашем воинственном отечестве камуфляж представляет собой самую массовую, дешевую и вместе с тем самую прочную и удобную форму полевой одежды. Покупают такую форму в военторге или на рынке и носят потом годами, не желая лучшего и только штопая иногда. У Жеребилова и Табунщикова были именно такие камуфляжи – поношенные, выгоревшие на солнце и уже заштопанные местами.

– Жестянками! – Табунщиков мрачно хохотнул. – Обыкновенными расплющенными банками из-под тушенки. Вместо черепицы! А я еще смотрю и думаю – что это на солнце блестит, вроде как чешуя? И уложена точно так же внахлест, жестянка к жестянке, ну прямо симметрия! Я так и вижу, как всё почтенное семейство эти банки по мусоркам собирает, а потом плющит во дворе. И мальчонка, трехлеток, сопли до пуза свисают, ножонкой скляночку топчет, усердствует – радуется, что тяте помогает! А бельишко, бельишко – ты видел? Которое сушится во дворе. Все цветастое, драное, в дырьях – я бы скорее со стыда умер, чем такое повесил. И обязательно китайское махровое полотенце с тигром, которые на трассе продают. Здесь такое в каждом дворе висит. Да ведь ничего пошлее представить нельзя…

Табунщиков угрюмо замолчал. Рядом с его ногами падали россыпи влажной земли. Здоровенные жеребиловские плечи ходили ходуном: грунт на пригорке был плотный, каменистый, пронизанный корнями, и Жеребилов то и дело что-то подрубал, с силой опуская штык под прямым углом.

– Куда ни глянь – всюду грязь, скотство, невежество, тупость! – продолжил Табунщиков, распаляясь. – И ладно бы сами от того страдали – ничего, ни в одном глазу! За естественное состояние принимают. Позавчера в Парщиково – стою, копаю шурф. А там стадо коров по склону ползет – видел, может, издали, рыжие с пятнами? Подходит ко мне пастух, сухой, усатый такой мужик, садится, закурил. Разговорились. Господи, какие он вещи рассказывает! Говорит, у них молодежь – вот эти вот бычки малолетние, у которых майка от напора мускулов лопается – избивает всякого, кто не из их деревни! Чуть только заедет кто, в магазин завернет али просто с дороги собьется, так сразу в сторонку отведут, обступят и давай лупить! Особенно городских. Со злостью бьют, не так, как прежде. Веришь, это собственные его слова – не так, как прежде. Раньше, стало быть, нежнее били, душевнее. Совсем озверели от водки и от безделья! Нет, что ни говори – кончилась Россия!

– Сашка, я тебя умоляю…

– Или вот я, например, – Табунщиков, как это часто у него бывало, без всякой видимой связи перевел разговор на себя. – Ты мне скажи, почему я, человек с высшим образованием, учитель с двадцатилетним стажем, должен на старости лет землю копать, а? В каких это законах написано? В каких хартиях, я тебя спрашиваю?

– Не хочешь, так и не копай, – буркнул Жеребилов.

– А я тебе отвечу! Я тебе не стану про больную сестру и безногую тещу рассказывать, и про зарплаты школьные тоже не стану. Причина не в этом! А потому что сейчас испачкаться в земле – единственный способ не испачкаться в чем похуже! У одних руки в крови, у других в дерьме. В крови мажутся, в дерьме отмывают. Или наоборот – кому какая субстанция больше по вкусу…

– Все! – перекинув лопату через борт, Жеребилов выпрыгнул из шурфа. – Можешь выгребать.

Табунщиков без энтузиазма посмотрел вниз, как если бы увиденное могло повлиять на его решение.

– Эх, мама, роди меня обратно, – вздохнул он с тоской, подтянул сползающие штаны и полез в яму.

5

У Германа и Володи, стоявших с другой стороны рощи, дело шло веселее – здесь и корней было поменьше, и грунт не такой каменистый. Лужайка, на которой был заложен шурф, соседствовала с обширным полем, отделенная от него грунтовой дорогой. Поле это когда-то возделывали, а потом забросили; над бугристой поверхностью поднималась невысокая степная растительность. По полю бродил Бобышев и высматривал в траве подъемный материал. Дело это было совсем не обязательное: Контора лишь рекомендовала осматривать пашни в непосредственной близости от места закладки шурфов. Бобышев был одним из немногих, кто этой рекомендации следовал, и притом вовсе не из служебного рвения. Поиск подъемки доставлял ему чисто охотничье удовольствие, сходное, вероятно, с тем, что испытывает заядлый грибник. Там, где в древности находилось человеческое поселение или стоянка, плугом иногда выносит на поверхность осколки керамики, монеты, кремневые отщепы и другие подобные артефакты. Особенно хорошо они становятся видны после сильных дождей. Артефакты эти полагалось собирать, а сами места отмечать на карте. Пока Бобышеву ничего не попадалось, но он продолжал терпеливо ходить, перескакивая через неглубокие борозды – следы прошлогодней вспашки. В отдалении поблескивала на солнце ребристая крыша «Археобуса».

Герман стоял над шурфом, дожидаясь своей очереди. Черенок лопаты, на которую он опирался, подобно Табунщикову, был покрыт ножевыми зарубками, по числу уже вырытых шурфов. Надо заметить, археологи вообще довольно бесцеремонно обходятся с лопатами, особенно в долговременных экспедициях, где к тому располагает избыток досуга – вырезают на них свои имена и похабные словечки, покрывают целыми орнаментами и рисунками самого непристойного содержания. Завхоз Пастернак, который заведовал конторским инвентарем, смотрел на эти художества сквозь пальцы – мол, и так им, болезным, в степи нелегко приходится, пусть хоть на лопатах душу отведут. Бобышев в шутку утверждал, что лопата для археолога – своего рода сублимация женщины (очевидно, не совсем верно употребляя это ученое слово). Якобы через нее – прежде всего, конечно, в процессе копания, но и в таких художествах тоже – высвобождается излишек той энергии, которой в отсутствие настоящих женщин деться попросту некуда. Не беремся судить, так ли это, но Табунщиков со своей титановой «девочкой» служил весьма убедительным подтверждением этой теории.

Герман был высок и худощав, но в просторном и мешковатом хаки казался крупнее себя настоящего. Волосы его, темные и взъерошенные, переходили в бородку, короткую, блестящую и почти черную. Взгляд его также был черен и блестящ, особенно когда Герман бывал задумчив, что случалось с ним довольно часто. Так и сейчас, слушая рассказ Володи, он задумался над чем-то и не заметил, как тот закончил прокапывать третий штык.

– Давайте сменю, – сказал он, спохватившись.

Володя с сомнением поглядел вниз.

– Нет. Я его лучше и выберу сам, а потом ты уже сразу на штык пройдешь.

Он отложил штыковую лопату, взял совковую и стал выбрасывать землю. Володе легче было говорить, работая. Бездействуя, он обычно смущался. Володя вообще был застенчив – не той краснеющей, запинающейся застенчивостью, которая свойственна замкнутым и просто неуверенным в себе людям, а мягкой и почти детской, что ему даже и шло, ведь характер у него был соответствующий. Работа его раскрепощала. Иногда, рассказывая что-нибудь, он увлекался настолько, что прокапывал шурф целиком, несмотря на германовы протесты. Между ними, к слову, тоже было некоторое внешнее сходство. Володя вполне мог сойти за Германа двадцать лет спустя, только чуть рябоватого и раньше времени состарившегося Германа, сильно злоупотребляющего сладостями, а иногда, увы, и алкоголем.

Володя рассказывал о Восьми потерянных ступах – комплексе буддийских культовых сооружений на Алтае, разрушенных большевиками в двадцатые годы. Он мечтал когда-нибудь отправиться на поиски этих ступ. Ведь где-то, по его убеждению, должны были сохраниться их обломки или, по крайней мере, прах. Володя надеялся отыскать эти обломки и воздвигнуть из них новую ступу.

– Как можно отыскать прах? – усомнился Герман.

– Можно, – подумав, ответил Володя. – Прах можно почувствовать. Вон, посмотри, как Андрей ищет подъемку. Сейчас там нет ничего, вот он и кружит без толку, хотя и сам уже чувствует, что ничего нет. Но если что-нибудь попадается – обращал внимание? Ведь он как будто заранее знает, где лежит каждый черепок.

И действительно, Герман замечал: если на пашне встречалась подъемка (чаще всего керамика), Бобышев двигался так, словно предчувствовал, где ее следует искать. В его движениях не было неуверенности. Проворно перескакивая с кочки на кочку, он быстро поднимал что-то с земли, деловито осматривал и прятал в карман.

– Когда долго привыкаешь что-то искать, начинаешь чувствовать с этим предметом связь. Он как бы подает тебе сигнал: я есть, я существую. Найди меня! У тебя возникает с ним общее поле. Ведь об этом нам, по сути, и физика говорит: все частицы в мире посылают друг другу сигнал. Такие бесконечные маленькие пульсации. А человек тоже часть физического мира…

– Когда отправитесь на поиски, возьмете меня с собой? Вы знаете, я к походам привычный. И в тех краях всегда мечтал побывать.

– Взять-то можно… – сказал Володя уклончиво. – Да ведь толку в таких поисках не будет, если только из любопытства. Тут обязательно вера нужна.

– А правда, что буддийская ступа – это что-то вроде каменной антенны, настроенной на прием сигнала из космоса? Духовной энергии, так сказать.

– Не совсем так, конечно, – Володя рассмеялся. – Но такое объяснение тоже возможно. В каком-то смысле все культовые сооружения являются такими антеннами. Что ступа, что колокольня, что минарет. И, может быть, не только культовые.

– Тогда, возможно, и сталинские высотки тоже? Мне всегда казалось – в них есть какая-то устремленность в космос.

– О! А ведь и правда. Недаром на них звезды!

У Володи была удивительная судьба. Глянув на этого робкого очкарика в пыльном залатанном камуфляже, мало кто мог вообразить, что была у него когда-то совсем другая жизнь, ничуть не похожая на ту тряскую, кочевую, которую он вел сейчас. Что плечи его привыкли носить более приличный костюм, а глаза, ныне скромно чернеющие за стеклами очков, созерцали когда-то не голую турскую степь, а чистые и ухоженные европейские ландшафты.

В недалеком прошлом был Володя никакой не археолог и тем более не простой рабочий, а лингвист-переводчик, с отличием окончивший Турский университет, индолог, знаток, и довольно редкий, древних буддийских текстов, в особенности Суттанты-питаки, а еще бард, поэт-музыкант, не слишком известный, даже и в пределах Турска, но, во всяком случае, не лишенный дарования – из тех, что собирают крохотные зальцы в пятьдесят человек, но не жаждут большего, ибо от природы не тщеславны и радуются этим зальцам так же искренне, как иные любимцы публики – стотысячным площадям. Многому находилось место в жизни Володи, и всё в ней было слажено и определено. Пять дней в неделю он преподавал, переводил для одного маленького, но уважаемого столичного издательства, специализирующегося на восточной литературе, носил недорогие, но добротные и щеголеватые пиджаки, неумело флиртовал со студентками, которые хихикали ему вслед, когда он, подслеповатый, смущенный, проходил по коридору с пухлым томом под мышкой, а по выходным надевал рубашку с блестками, брал кофр с гитарой и отправлялся в клуб на окраине, где вечный мрак и сигаретный дым, летящий к незримому потолку. Герман в этом клубе бывал и смутно запомнил Володю – прежнего. Тот сидел на сцене, в снопе неяркого света, и пел, обнимая гитару, какую-то нехитрую балладу собственного сочинения – что-то про душу-странницу и мудрого Шакьямуни, пришедшего спасти всех людей на земле.

Тогда же, в университетскую пору, Володя некоторое время жил во Франции, совершенствовал свои познания, а затем и сам читал лекции в парижском Institut Oriental. Воспоминание о том времени вызывало на его лице как бы легкую мечтательную дымку. Именно там, во Франции, Володя принял буддизм, о чем всегда сообщал как будто вскользь, почти небрежно, но так, что слушатель понимал: речь идет о самом важном событии в его жизни. Произошло это не где-нибудь, а в известной Деревне Слив, что в Дордони, маленьком живописном монастыре, основанном монахами из Вьетнама. К этому шагу Володя склонялся давно, с той поры, как посвятил себя изучению священных буддийских текстов, но только там, среди лавандовых пейзажей, окружающих монастырь, почувствовал в себе «первую настоящую пульсацию дхармы». Посвящение он принял от самого Тит Нат Ханя, знаменитого гуру и настоятеля монастыря, тогда уже совсем дряхлого старика. Под стук ритуальных колотушек тот срезал с его головы прядь волос и легонько ткнул пальцами в лоб – как будто перекрестил…

Все это Володя вспоминал сейчас как почти уже и не бывшее, а если бывшее, то не с ним, с долей обреченной ностальгии. На вопрос же о своей дальнейшей судьбе лишь печально отводил глаза. Люди, знавшие его ближе, утверждали, что позднее, уже по возвращении в Россию, он пережил какую-то любовную драму, из-за которой и начала рушиться его прежняя устоявшаяся жизнь. Утверждали также, что Володя запил, запил вполне натурально, по-русски, несмотря на торжественные обеты, принесенные им под стук бамбуковых колотушек. Что тянулся этот период долго, несколько лет, и за это время он потерял место на кафедре и в издательстве, и вообще многое из прежнего – растерял… В эту же пору, по словам володиных знакомых, его изгнали из клуба, где будто бы случилась с его участием какая-то пьяная история. Герману весть о володином пьянстве казалась почти невероятной – до того трудно было в это поверить, глядя на его кроткое и умное лицо. И все же он допускал, что это правда. Быть может, потому, что иногда в рассказе Володи смутно мелькала тень какой-то женщины, очевидно возлюбленной, которая – так чувствовалось из рассказа – его не то бросила, не то предала… Как бы там ни было, а та, прежняя жизнь куда-то отхлынула, откачнулась, и Володя почему-то не мог или не хотел ее вернуть. Возможно, просто смирился с новым своим положением и даже (кто знает) счел его более подходящим для себя с точки зрения дхармы. Долгое время он бесцельно дрейфовал по жизни, перебивался случайными заработками, иногда, как сам признавался, даже играл на гитаре в подземных переходах. Именно тогда один знакомый, работавший в Конторе бригадиром, предложил ему место рабочего в экспедиции. Так Володя, знаток пали и санскрита, новообращенный буддист, принявший посвящение от самого Тит Нат Ханя, нашел дорогу в археологи. Поначалу работа в поле давалась ему нелегко, но постепенно он втянулся, привык и даже полюбил эти скитания по степи, эту жизнь под открытым небом и бессонные ночи у костра. Теперь же, спустя время, свыкся с нею настолько, что никто вокруг, наверно, и сам Володя, уже не мог представить его иначе, как одетым в этот пыльный залатанный камуфляж.

6

Впрочем, какой бы невероятной, на иной взгляд, ни казалась история Володи, лингвиста, ставшего землекопом, в мире, к которому он ныне принадлежал, она не была чем-то из ряда вон выходящим. Среди археологов вообще хватает случайных людей, никак прежде не связанных с этой кочевою профессией и занесенных сюда как бы порывом жизненного ветра. В представлении большинства людей, от нее далеких, на раскопки попадают исключительно студенты и выпускники исторических факультетов, где будто бы годами учат этому сложному ремеслу. Но действительность, по крайней мере в России, где границы многих профессий условны и при должном старании легко проницаемы, куда прозаичнее: сюда приходит всяк, кто умеет держать лопату в руках. Здесь можно встретить химика и экономиста, пожарного и моряка дальнего плавания, инженера и зоотехника, а также (и главным образом) человека без всякого специального образования. Здесь убеленный сединами академик, покряхтывая, копает землю в обществе бывшего уголовника, который, сидя на корта́х и посасывая сигаретку, с блаженным прищуром рассказывает ему о своем тюремном прошлом. Здесь щуплый филолог, тушуясь, работает в паре с отставным военным, который, вспомнив былое и приосанившись эдак по-офицерски, учит салагу правильно обращаться с шанцевым инструментом. Здесь магистр философских наук, выглянув из шурфа, о чем-то яростно спорит с неудавшимся фольклористом. Это не шутка: добрая половина тех, кто носит гордое прозвание археологов, никогда не держала в руках учебник истории, за исключением, пожалуй, школьного. Все они, подобно Володе, когда-то потеряли свое место в жизни или просто разочаровались в нем и оказались здесь, под жарким степным солнцем, в компании таких же бесприютных трудяг, вечно пахнущих землею, потом и табаком.

Попадают сюда различно. У кого-то проводником в этот мир становится знакомый бригадир, такой как Бобышев, у кого-то – жена-археологиня, тихая студентка-чертежница или суровая начальница большого раскопа где-нибудь в седых калмыцких песках. Когда в экспедицию требуется человек – неважно, повар это, рабочий или водитель, – зовут обычно кого-нибудь из своих, ведь экспедиция – своего рода семья, а чужих в семью всегда принимают неохотно. Отсутствие опыта при этом никого не смущает, ведь куда проще обучить знакомого или родственника искусству зачищать бровки и правильно вскрывать погребения, чем терпеть рядом человека пусть и опытного, но чужого, а может, и неприятного. Но интересно другое: многие, приходя сюда на пробу, из любопытства, а иногда и просто потому, что не нашлось в это время более подходящей работы, остаются в археологах – навсегда… Что привлекает их, всех этих бывших химиков, печников, поневоле взявшихся за лопату? Ведь работа эта все-таки не из легких, и вкалывать иногда приходится по десять часов в день, на жаре, а случается и морозе, тогда как в городе, при желании, можно найти что-нибудь получше. Оплата же труда в экспедициях обычно самая умеренная и разве что слегка превышает заработок любого другого сезонного рабочего. Дело здесь явно не в любви к прошлому и его тайнам – немного поездив по раскопкам, об этом можно говорить с полной уверенностью. Как ни странно, большинство археологов почти равнодушны к истории, в том числе и некоторые из тех, кто получил соответствующее образование. В экспедиции часто можно наблюдать, как рабочий, расчищающий погребение, найдя какой-нибудь пустяк, скажем, скифскую бронзовую подвеску, со скучающим видом вертит находку в руках, плюет на нее, причем совершенно буквально, слюной, нимало не смущаясь древностью артефакта, трет в заскорузлых пальцах, счищая приставшую землю, и спокойно отдает подоспевшему бригадиру. Даже если этого равнодушия нет вначале, оно почти неизбежно появляется впоследствии. Вид древностей вызывает в археологе такое же привыкание, как в добытчике золота – блеск драгоценных крупинок в куске породы. Разгадка, без сомнения, кроется в самой этой жизни, соблазнившей некогда и Володю – жизни вольной и кочевой, проходящей главным образом вдали от городов, от их вечной схватки за место под солнцем. В этом смысле ремесло археолога становится для многих формой ухода от мира, добровольного бегства от него. В особенности для тех, кто пришел сюда случайно, со стороны, как Володя, и кто во всякое время может вернуться к своей прежней профессии или, по крайней мере, найти себе другое, более достойное занятие, но отчего-то не пользуется этой возможностью. При этом многие из них спустя годы начинают тяготиться страннической жизнью, нелегким трудом и своим положением фактически землекопов (то есть почти париев, глядя с обывательской точки); иногда, отставив лопату, тихо клянут они себя за сделанный когда-то выбор и обещают завязать – бросить, при случае, эту «собачью работу» и наконец прочно обосноваться в городе, найти себе местечко тихое и непыльное и с большей зарплатой, чтобы уже спокойно (так им грезится) встретить надвигающуюся старость. Но, очевидно, есть в этих людях что-то посильнее тяги к покою, ибо проходит год, проходит другой, а они по-прежнему копают землю где-нибудь в степи…

Из таких случайных людей состояла большей частью и команда «Археобуса».

Так, например, Жеребилов был недоучившимся агрономом. Бросив учебу по семейным обстоятельствам, он без малого четверть века трудился в родном Пролетарском совхозе, когда-то лучшем на юго-западе края; начинал же простым рабочим, ходил за дождевальной машиной, громоздким и допотопным чудищем под названием ДКШ «Черноморец», построенным еще в сталинские времена и вечно плевавшимся мутной речной водою, затем работал технологом, помощником бригадира, позднее же дослужился до места в правлении, где благополучно и просидел до самой кончины совхоза, ныне разделенного на множество мелких частных хозяйств; словом, был искони близок к земле, больше, чем любой другой из членов команды, чем, может быть, отчасти и объяснялась его любовь к копанию шурфов.

Табунщиков, как он уже сам обмолвился выше, был школьным учителем. Сейчас, глядя на его шутовские замашки, этому было нелегко поверить, однако время, как известно, производит с людьми и не такие перемены. Еще лет десять тому назад он преподавал русский и литературу у себя в Пролетарском, где был в ту пору известной и уважаемой фигурой – любимцем родителей, отрадой бабушек и дедушек, грозой и кумиром учеников, ценивших его, как говорили, именно за характер. Он умел так трахнуть кулаком по столу, требуя тишины, так громоподобно прочесть стихи Пушкина, что ветер, разлетаясь по классу, шевелил челки на головах двоечников в заднем ряду. Этим он занимался бы и сейчас, если бы однажды, во время визита комиссии из Турска, не брякнул лишнего, разъярясь, в лицо ее председателю. Председатель попался обидчивый, и в тот же день Табунщиков вылетел за дверь, вместе с охапкой своих почетных грамот, изгнанных с обшарпанной стены школьного вестибюля.

Юра был военным летчиком в отставке. Почти девяносто суток, если сложить все его летные часы, он просидел за штурвалом вертолета, о котором поныне вспоминал с нежностью и печалью, как о старом боевом товарище. Последний год своей службы он провел на Кавказе, куда попал в разгар очередного восстания горцев и где, с немалым риском для себя, летал над зелеными сопками маленького мятежного эмирата. Там он был сбит, чудом уцелел при падении и нажил себе вследствие этого происшествия какое-то нервное расстройство, из-за которого и был позднее уволен из авиации.

bannerbanner