
Полная версия:
И каждый день восходит солнце
Пожилая женщина лет шестидесяти, может быть шестидесяти пяти, небольшого роста, с седыми, слегка вьющимися волосами, маленьким острым носиком и выправкой музейного работника со стажем, глянула на часы, упоенно вздохнула и направилась к другой смотрительнице в противоположную часть зала. Я обратил внимание на ее обувь, ножка у нее была миниатюрная, аккуратная, на ней были одеты старые, но ухоженные, натертые кремом и щеткой кожаные сапожки, уходящие голенищем под строгие брюки со стрелкой. Она перекинулась несколькими словами с другой пожилой дамой, издалека очень похожей на нее, глянула на часы и направилась к секретной замаскированной двери, а я провожал ее маленькую коренастую спину взглядом. Она скрылась за стеной, будто растворившись в ней, как призрак, в этот момент я даже расстроился, что между мной и роскошным залом больше не осталось никаких препятствий.
Пунцовое бархатное эго, как свежее бычье сердце, затрепыхалось где-то внутри, застучало в довольном экстазе, словно крупный мускулистый бык, криво разинув рот, обнажив крупные зубы и раскидывая слюни во все стороны, бестактно заколотил копытами по натянутому кожей до предела барабану. Грандиозный зал залило всеми оттенками красного и золотого. Алые цвета беспредметным светом проникали отовсюду: из окон, дверей, лампад и человеческих лиц. Из меня где-то в районе пупка струился темно-красный свет, и я подумал, что это светятся прищуренные глаза змеи, словно она приготовилась загипнотизировать кого-то, а потом атаковать. Я встрепенулся, вытащил портрет из рюкзака, проверил двусторонний скотч, на котором он будет держаться, встал и прицельно направился к стене. Я усмотрел свободное местечко неподалеку от генерала и тайного советника Дмитрия Мордвинова, решив, что мы будем хорошими соседями. Я подошел ближе, лавируя между посетителями, прикрепил портрет к стене, и он моментально соединился с ней, будто всегда там и находился, а меня все так же никто не замечал, механизм работал, а его части, частички, винтики и болтики продолжали вращаться по заданным маршрутам, поднимаясь и опускаясь по синусоидам и параболам, всегда начиная из точки А и непременно достигая точки Б. Я сделал несколько шагов назад, вернулся к скамейке и незаметно присел. Тут первая пара, отец с дочкой, видимо студенткой, заметили портрет и остановились как вкопанные, перестав шуршать бахилами.
Люди, расхаживающие по великолепному высоченному залу, останавливались в недоумении у моего портрета, озирались по сторонам, в ожидании каких-либо действий, улыбались, легонько хихикали, прикрывая рот, делали фотографии и, вновь оглянувшись на сто восемьдесят градусов, проходили дальше к другим картинам. Некоторые искали подпись под портретом, пытаясь установить, что за человек перед ними, но подписи не существовало, как и не существовало этого героя. У него не было никакого прошлого, он существовал только здесь и сейчас. В эту минуту в недвижимом пространстве Ноева ковчега все понимали: здесь что-то изменилось, но что именно, понять не могли. В какие-то моменты у портрета собирались небольшие группы людей, как будто пытаясь все вместе отгадать загадку нахождения здесь человека в мундире и красной шапке. Я сидел на лавочке и наблюдал, как посетители рассматривали портрет, даже не представляя, что изображенный человек сидит позади них в нескольких шагах. Это и есть портрет неизвестного человека кисти неизвестного человека.
Сакральное, безразмерное, пышущее пространство изменилось, и оно никогда не будет прежним. Мы наблюдаем шутку, хохму, насмешку над эгоцентризмом. Мы документируем квинтэссенцию жизни и смерти неизвестного человека. Люди пришли с ним поздороваться и тут же попрощаться. Портрет человека, прилепившийся к благородной стене, поднятый с плодородной южной почвы, на которой по весне распускаются нарциссы. Давайте улыбнемся, вспоминая его жизнь, сделаем несколько фотокарточек на память, припомним, каким был этот человек и что сделал хорошего, ведь об ушедших либо хорошо, либо ничего. Каким он был отцом и примерным семьянином, как уважал людей и никогда не проходил мимо руки просящего, как любил мать, как часто совершал пожертвования, какие маленькие геройства совершал в большой жизни и в маленьком быту. Давайте вспомним все хорошее в двух-трех предложениях и похороним человека. Не будем его задерживать и пройдем дальше к другим достойным экспонатам.
Смотрительница из другой части зала прогуливалась мимо, что меня крайне удивляло. И в большей степени меня удивляло ее безразличие. Она не замечала моего портрета, не замечала кучки людей, толпившихся и смеющихся у картины, которой никогда до этого дня не существовало, и казавшееся изменённым пространство для меня для нее было непоколебимым, как и последние гранитные двадцать лет, в ходе которых она тысячи раз пересекала зал Военной галереи 1812 года, размышляя о своих проблемах, выброшенных артериальным давлением в лобные доли откуда-то снизу из кишечника.
Я смотрю на нее, изучая ее пожилую усталость, смотрю на портрет и людей, рассматривающих его и не понимающих смысла происходящего, поднимаюсь чуть выше, аккуратно подпрыгиваю к люстре, как в утреннем сне, где не работают законы земного притяжения, и уже поглядываю на себя, сидящего на лавке, наблюдающего за смотрительницей, толпой людей, идиотским портретом в шапке.
Я по кубическим кусочкам, как человек с картины Марка Шагала, протискиваюсь в высокое окно и вылетаю на улицу, где на Дворцовой площади хаотично разбросаны мелкие люди, похожие на хлебные крошки, рассыпанные на обеденном столе. Я пролетаю над Васильевским островом и Ростральными колоннами. Сегодня они не зажжены, потому что никакого праздника нет, сегодня обычный день. Я хватаюсь за белые облака, как скалолаз за веревку, подтягиваю их к себе, перемещаясь по низкому небу. Впереди виднеется клиника неврозов, и я машу рукой всем своим людям, полагающим, что с ними что-то не так. Они уже пообедали жидкими макаронами и ждут обхода врача, который скажет, что с ними, в общем-то, все нормально. У вас нет видимых патологий. Нам постоянно нужен человек, который сказал бы, что с нами все нормально. Сами мы ни во что не верим, мы не за и не против. Ветер подхватывает меня, острые углы серого пальто облизывают облака, придавая всему телу обтекаемости и светло-голубой легкости.
Я устремляюсь все выше и выше по траектории, которую не контролирую, за меня все делает ветер. Дома, реки, озера становятся игрушечными, словно нарисованными, как в школе на уроке географии. Кажется, что, чем выше я улетаю от земли, тем меньше проблем меня одолевает. Они не смогут достать меня здесь, выше облаков. Уже не видно очертаний земли, подо мной лишь белое, взбитое ветром, сотканное из невидимых частичек воды и кристаллов пуховое одеяло. Мягкая пелена облаков накрывает голубой шар с пятью континентами, причудливо раскинутыми временем, как игральные кости, ударившимися о бесконечный синий океан и разлетевшимися подальше друг от друга. Солнечные лучи, отражаясь от облаков, устремляются прямо в глаза, и я щурюсь, как подслеповатый щенок, и ничего не могу рассмотреть ни вверху, ни внизу. Отсюда, с высоты мягких облаков, совсем не видно человека. Никак не получится рассмотреть бесконечные войны, убийства, сумасшедших, запертых на набережной Пряжки, насильников и педофилов. Сюда не проникают сигналы СМИ, голоса телеведущих, блогеров и песни Инстасамки. Здесь ничего не знают про женский алкоголизм, ВИЧ и ковид-19. Никому не придет в голову обсуждать тут Ближний Восток или Дальний Запад. Над облаками всем на это плевать. Потому что здесь нет человека. Ни единого намека на людское. Выше облаков можно заниматься только самим собой. Как это прекрасно, только если можно было бы видеть и жить с открытыми глазами, но все, что я могу, – это смотреть через узкую щель прикрытых ресниц, обжигаемых с одной стороны солнцем, а с другой землей.
Неожиданно спиной я упираюсь в полукруглый невидимый барьер, будто небосвод сделан из прочного прозрачного материала, который я раньше никогда не видел и не ощущал. Я ощупываю его руками, как полоумный мим на площади Монмартр, пытаясь понять, где заканчивается невидимая стена. Ведь должна быть дверь, обязательно должен быть выход. Даже Труман нашел свою дверь, разве не смогу и я? Дайте мне выйти отсюда! Я ничего не вижу, мне слепит глаза ваше солнце, душит высоковольтный воздух, и тошнит от существа, живущего во мне. Господи, если ты летаешь где-то неподалеку, что ты хочешь от меня? Я знаю, что и вы, диагностированные десятками психиатров и психотерапевтов, задавали ему этот вопрос, и не раз. В ответ тишина. Он никогда не отвечает. Если он и говорит, то на языке, который мы не понимаем. Мы и сами не верим, что он ответит, а спрашиваем только лишь от отчаяния, чтобы в очередной раз убедиться, что мы тут совершенно одни.
Я начинаю спускаться вниз, и уже по своей воле, но не падаю камнем и не лечу стремглав, а очень медленно и неповоротливо, как во сне, в котором хочешь бежать быстрее, но приходится переваливаться, ползти, как жирная зеленая гусеница с желтым полосатым животом. Наблюдать за этим скучно и даже противно. Хочется подогнать самого себя, но приходится бороться не столько с пространством, сколько со временем, а ему мы всегда проигрываем. Крепкая дуга небосвода придавливает меня, подталкивает в спину, но я не могу ускориться, я двигаюсь очень медленно, буквально увязая в воздухе. Спуск всегда сложнее, чем подъем, потому что энтузиазм остался где-то там, близко к вершине, в одном шаге от полнейшего торжества личности и жизни, а на спуске только стекающие по лбу капли воды и воли, которая помогает волочить ватные ноги в начало пути. Никакой надежды подняться на аналогичную высоту не осталось, придется смириться с поражением. Быть может, мой лучший подъем уже состоялся и теперь предстоит лишь падение. Я с трудом пролезаю обратно в окно Эрмитажа, деревянная массивная рама давит мне на грудь, и мне приходится выдохнуть изо всех сил, чтобы протиснуться внутрь.
Я плавно возвращаюсь к себе, сидящему на лавке в галерее 1812 года, у портрета все так же останавливаются люди, удивленно переглядываются, делают видео и фотографии, двигаются дальше по своим маршрутам. Я не знаю, сколько бы продолжалось наблюдение, если бы не мужчина, который долго разглядывал портрет, а потом пересек часть зала, направился ко второй смотрительнице и спросил у нее, почему один из портретов не подписан.
– Все портреты подписаны, молодой человек, – ответила строго и уверенно смотрительница.
– Но там один портрет человека в красной шапке, и на нем нет подписи, – продолжал настойчиво молодой человек.
– В какой еще красной шапке?
Смотрительница направилась вместе с мужчиной к портрету и, приближаясь все ближе к нему, стала замедляться. Она уставилась на потрет, который никогда не видела до этого дня, взяла в руки рацию, продолжая рассматривать полотно, и сказала: «Это какая-то провокация». На этом моменте я решил, что мне пора. Я прошел мимо нее, слегка улыбнувшись на прощание, уходя из зала, я еще раз обернулся и увидел, что позади уже собралась толпа людей с телефонами. Я спустился на первый этаж, накинул пальто и вышел через непарадные двери на Дворцовую набережную. Небо посерело и затянуло темными тучами, начал покрапывать мелкий дождик. Я закурил, надвинул повыше воротник и побрел в сторону Александровского сада, Исаакиевского собора, где и затерялся в опустившейся на город темноте среди рюмочных, баров и снующей тут и там молодежи на Гороховой улице.
* * *Почти тридцать лет. Через неделю будет ровно тридцать лет, как она работает смотрительницей в музее. И ни одного происшествия за все эти годы, ни одного выговора. И сегодня какой-то крысеныш повесил свой потрет в зале, в котором она дежурила. Ну почему он не подождал до смены Лидии Михайловны, почему эта идиотская мысль пришла в его больную голову? Почему сегодня! В этом году ей выходить на пенсию. Теперь ее точно лишат прибавки или, того хуже, сделают публичный выговор. А главное, для чего он это сделал? Как мы воспитали такое поколение безмозглых дебилов. Мы где-то свернули не туда. Майя Борисовна, перегруженная мыслями и серой сумкой с продуктами, слегка ссутулившись, прикрывая лицо от дождя, тихонько брела по Моховой в сторону дома. Серое кашемировое пальто, темно-серые сапоги, черная, слегка выцветшая сумка из кожзама, и только ярко-бордовая, круглая то ли шапка, то ли кандибобер, выдавали в ней работника искусства. В сумке кроме продуктов и переломанного ветром зонта лежал потрет человека, которого она никогда не видела и до этого дня не знала. Охрана сняла портрет со стены и поручила ей его выкинуть.
Наутро все СМИ, как паровозные трубы, загудели о портрете. Многочисленные паблики и телеграм-каналы репостили новость, придавая ей то фантасмагорический, то криминальный оттенок в зависимости от убеждений редакции. У редакторов существует мнение по любому поводу, и разве это не прекрасно? Общество разделилось на два лагеря, один из которых преданные государству патриоты классицизма, издревле полюбившие прилюдные казни и любую возможность посмотреть на страдания человека с особым удовольствием. Другие же преисполненные гуманисты, творческие люди, ущемленные оппозиционеры, любители ярких волос и прочих сексуальных свобод, готовые оправдать практически любую глупость ради своего волеизъявления.
И тем и другим по-настоящему на вас плевать, вы лишь проекция их идей и корневых убеждений. Вы – маленькое зеркальце, которое из кармана достал сопливый мальчуган на Невском проспекте и на которое упал солнечный луч идейности и вдохновения. Всем лагерям хочется доказать свое право донести свою идею и принадлежность идее, они будут рвать волосы друг у друга, выбивать зубы, радоваться кровоподтекам, записывать одно видео за другим, танцевать на костях, осуждать осужденного, добивать упавшего, и они никогда не останавливаются в своем истинном кураже идейности, однако ваша судьба здесь ни при чем, ваше бытие – это деревянная щепка, которая так легко может оторваться от огромного корабля, но до сих пор является ее частью. Эскадрон великой идеи может пронестись по вам, втоптав в основание, сровняв ваш новый пиджак с сырой поверхностью земли, оставив мультяшный размазанный отпечаток. Идея воистину велика, и чем величественнее она и громаднее, чем выше небоскреб, на который могут усесться ее обладатели, тем больше тень от этого огромного здания, упирающегося в купол небосвода, и в полдень накрывающая все людское и живое.
Эрмитаж, посовещавшись, опубликовал новость, что обращается по факту данного происшествия в прокуратуру. Прокуратура хочет запросить три года лишения свободы по статье «Оскорбление памяти защитников Отечества», хоть и 1812 года. Иван Ургант по телевизору пошутил, что единственный, кто оскорбился на данную шутку, это ведущий программы «Познер», который воевал и за ту, и за другую сторону.
На каждом углу в Эрмитаже шептались, кто-то хихикал, кто-то говорил, что поделом им, идиотам без прошлого и будущего. В юридическом отделе раздавались звонки и тяжелая возня, а в маленькой каморке для смотрителей стояла привычная тишина и пахло куриным супом с лапшой. Майю Борисовну к директору не вызвали, начальство не сделало ей выговор, даже в СМИ о ней ничего не упомянули и в газетах ничего не напечатали. Какое же прекрасное, воистину человеческое чувство, когда беда проходит стороной. Когда горе не замечает тебя, вихрем проносится по улицам, как взбесившееся торнадо, прихватывая с собой случайных и неслучайных личностей, а ты так и остаешься стоять за углом, наблюдая, как страшный клубок растления уносится вдаль и кружит, кружит, кружит, унося с собой всех, кого сможет и кому сегодня не повезло. Господи, спасибо, закончился еще один день.
Угрюмые фиолетовые тучи зацепились и застряли на верхушках Ростральных колонн, сегодня опять обычный день и нет пышных огней, вдобавок моросит мелкий дождь. Майя Борисовна, смотритель Военной галереи Эрмитажа 1812 года, вышла после рабочего дня через запасной вход для сотрудников музея. Через этот же вход она впервые вошла в этот музей тридцать лет назад. Это был 1992 год, муж встречал ее после первого рабочего дня с аккуратным букетом бордовых тюльпанов. Она схватила его под руку, и они быстрым шагом обогнули здание Эрмитажа и через Зимнюю канавку вышли на площадь. Она покрутилась вокруг мужчины, демонстрируя новые сапоги, которые подруга привезла ей из Чехословакии. Он легонько прижал ее к себе и быстро поцеловал. И дальше они зашагали, скрываясь от колючего ветра, в сторону кинотеатра «Аврора» и потом куда-то дальше, так что след их затерялся. Они недавно поженились. Им была предоставлена молодость.
Осенние давно почерневшие листья прилипли к подошве побитых брусчаткой сапожек. Майя Борисовна захлопнула за собой дверь и присела на небольшой пуфик у двери. В квартире привычно пахло кошачьим кормом и лакированными дверными наличниками. Спустя несколько минут она встала, зажгла люстру и направилась в угол комнаты, где неподвижно взгромоздилось трюмо с различными артефактами. Она протерла пыль с портрета мужа, который умер от рака желудка семь лет назад. Прошлась сухой тряпкой по грамотам и медалям за трудовые заслуги, которые и без того блестели чистотой. Часы в деревянном обрамлении, стоявшие на комоде, тикали четко и громко, рассекая на короткие отрезки тишину квартиры. Она достала несколько семейных альбомов в бархатном обрамлении, провела по ним рукой и положила обратно. Она знала каждую фотографию, каждый звук поворота страницы, все подписи с годами и событиями и загнутый уголок на странице, где они с мужем и пятилетней дочкой. Майя Борисовна не видела свою дочь уже много лет. Если бы она понимала, что такое наркотики, то, возможно, ей стало бы легче принять потерю. И она пыталась понять, но что-то сущностное в ней, коренное, просто не знало, что с этим делать и как осознать. Две идеи о состоятельности бытия столкнулись при рождении прекрасного существа и разбежались, больше никогда не соприкоснувшись. В одинокой тишине непонимания звук подобного столкновения слышен особенно отчетливо.
Она вспоминала день, когда родилась дочка, бирку с весом ребенка, прикрепленную к фланелевой простыне. Маленькие, слипшиеся глазки, пальчики с прозрачными ноготками не больше горошинки. Помнила, как взяла ее на руки, легкое создание, почти невесомое, кусочек новой жизни, то корчившийся, то улыбавшийся, высовывая головку из плотной пеленки. Часы на комоде продолжали неустанно тикать. Майя Борисовна присела на край дивана, продолжая держать фотоальбом в руках, но так его и не открыла. Она прикрыла глаза, облокотилась на спинку дивана, и в сознании проносились двигающиеся картинки ее жизни. Мать точно знала, к чему приведет в очередной раз калейдоскоп рисунков. День, в который она последний раз видела дочь, внешне ничем не отличался от дня ее рождения. Октябрь, серое петербургское небо, северный ветер, давно забравший остатки лета. Однако внутренности этих дней, разделяющих 25 лет жизни ее ребенка, отличались. Картина, которую Майя Борисовна проигрывала в голове сотни раз, всегда была одной и той же.
В углу комнаты стоит скрипучая тахта, накрытая пододеяльником с ромбовидным вырезом, откуда торчало горчичного цвета одеяло. На тахте, подобрав под себя ноги, съежившись и повернув голову к стене, лежит ее дочь. Ноги ее покрыты крупными темно-бурыми язвами, похожими на кратеры и вытянутыми фиолетовыми синяками, бесформенно размазанными по бледно-желтой коже. Мать уже несколько недель не выпускает ее на улицу, а у дочери ломка. Майя Борисовна не совсем понимает, что такое ломка, она понимает лишь, что дочери плохо и что виновник есть улица, внешнее пространство за пределами квартиры, куда ее дите так рвется. Дочь не разговаривает и уже несколько дней не ест, только пьет иногда воду. Грязные волосы спутались и совсем потеряли объем, превратившись в подобие мокрой тряпки, висящей на швабре. Почерневшие зубы источали зловоние, запах подъездов, а рот разучился складываться в привычную детскую улыбку. Только внутренним, материнским чувством Майя понимала, что это ее ребенок, но картинка, все материальное в комнате говорило ей о другом.
В частых припадках, когда к дочери поступали силы откуда-то извне, она пыталась одеться и выбраться из дома, кричала на мать, плакала, металась из угла в угол, а после, обессилев, вновь падала на тахту, забиваясь в угол, как запуганная крыса. Мать запирала квартиру на ключ изнутри либо снаружи, когда уходила на работу. Также она плотно закрывала окна и убирала в шкаф все острые предметы и ножи. И казалось, что все это будет продолжаться вечно, пока ей не придется увидеть смерть своего ребенка. Рождение и смерть собственного чада: два вселенских божественных явления возникали в голове Майи все чаще. Чем темнее и бугристее становилась кожа ее дочери, тем больше она понимала, что может стать свидетелем и того и другого события. И это был самый страшный сон, ставший явью. Рубеж, на котором уже ничего нельзя изменить, невозможно отмотать кинопленку и повернуть вспять часы на комоде.
Она перебирала в голове череду событий, произошедших за последние 25 лет жизни дочери, пытаясь отыскать погрешности, ошибки и развилки на дороге. И ничего конкретного не приходило ей в голову. Некого было обвинить в случившемся. Все это произошло как бы само собой.
Порой, когда она доводила себя до изнеможения, к ней приходила мысль, что так и должно было случиться и в этом нет никакой ошибки мироздания. Это не наказание, не карма и не Сизифов камень, это бунт ребенка против собственной природы, бунт, который мать никогда не сможет понять. Принятое за аксиому самоуничтожение стало формой жизни для дочери. И месяцы в наркологическом отделении, психиатры, наркологи, терапевты, лекарства, изоляция, многочасовые беседы – ничего не добиралось до биологической аксиомы, что жизнь должна быть прожита именно таким образом. Майе Борисовне хотелось сказать что-то дочери, высвободить слова для озарения, для перелома парадигмы, но у нее закончился запас предложений, идущих от души и сердца. Ей казалось, что она перепробовала все.
Это случилось летним утром, светлым и ярким. Лучи солнца пробивались через форточку, падая на небольшой обеденный стол. Чайный сервиз и блюдца блестели. Вся квартира была вымыта и чиста. Майя Борисовна собралась на работу, как в любой другой день на протяжении многих лет: выгладила длинную строгую юбку и воротник пиджака, слегка накрасила глаза, причесалась и позавтракала. День потихоньку разгорался, подсвечивая темные углы квартиры, и в ярком свете солнечных лучей были видны невидимые до этого пылинки, парящие в воздухе. Она вошла в комнату к дочери, которая еще спала. Лицо спящего ребенка было намного приятнее и светлее, чем когда оно было разбито вечерним параличом и ломкой. Мать долго смотрела на свою дочь, будто запоминая все изменения, произошедшие с ее лицом. Подошла поближе, присела на стул, убрала прядь волос с мокрого лба дочери, погладила ее волосы легким движением руки и поцеловала в лоб. Она знала, если задержится здесь долго, то никогда не сможет совершить задуманное.
Из-под одеяла выскользнула рука дочери с кривыми потемневшими пальцами и погрызенными ногтями. Майя взяла руку дочери, легонько сжав ее и почувствовав, как подбираются слезы. Она еще раз взглянула на лицо дочери, пытаясь запечатлеть в памяти ее навсегда, создавая метафизическую скульптуру, посмертную маску при жизни, черно-белую фотографию без ленточки. В этот момент ей показалось, что это совсем не ее дочь, а чей-то ребенок. Майя подумала, что это не ребенок конкретного человека, а общее дитя, создание, пришедшее на землю каким-то иным путем. Она ужаснулась этой мысли и сделала несколько шагов назад. Последний раз взглянув на лицо дочери, разобрав на частички детали ее лица, закрытые глазки, небольшой носик, аккуратные изогнутые брови и выделяющиеся острые скулы, мать прошептала тихо: «Какая же ты все-таки у меня красивая». И душа убедила сознание, что это все-таки ее кровь.
Оставив достаточное количество денег на стуле у кровати дочери и несколько новых вещей, которые она прикупила заранее, Майя Борисовна, не закрывая ни одну из дверей, вышла на улицу и направилась на работу. Над ее головой раскинулось голубое небо без единого облачка. Соседи у подъезда разрыхляли землю под цветы. Она остановилась, перекинулась с ними несколькими дежурными фразами и продолжила путь. Жильцы будут высаживать гвоздики и розы.
Она вышла через Моховую к Пантелеймоновскому мосту. На мосту застыла пара целующихся молодоженов, а под ним прошел небольшой корабль, наполненный туристами в солнцезащитных очках. Это был один из чудесных летних дней в Петербурге, который длится дольше обычного. На Марсовом поле уже с утра в разных его частях расположились местные жители и туристы, кое-кто загорал, другие, закинув ногу на ногу, лежали, перекидываясь редкими фразами. Вот и Дворцовая площадь и такие знакомые двери Зимнего дворца. Предстоит новый день среди вечной красоты. Майя Борисовна, смотритель музея «Эрмитаж» в городе Санкт-Петербурге, приоткрыла его тяжелые двери, вошла в здание и уверенно направилась в гардероб, и дверь со скрипом захлопнулась позади нее. Свою дочь она больше никогда не видела.

