Читать книгу И каждый день восходит солнце (Кирилл Смородин) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
И каждый день восходит солнце
И каждый день восходит солнце
Оценить:

4

Полная версия:

И каждый день восходит солнце

Удивительно, как на пустом месте, где были только целлюлоза и пыль, начинают появляться очертания человека, его одежда и эмоции. Мы создаем предметы, которые достойно займут свои места в главных музеях города или на свалках, никто этого не знает в точности. Никакого вам определенного расписания передач, великое провидение не предоставляет концертной афиши. Вы думаете, что мы расстроены? Вовсе нет. Далеко не любой творец мечтает быть понятым, резонировать или иметь читателей, некоторые, полагаю, просто делают свое дело. Мне, например, не хочется резонировать, иметь какую-то популярность. Лично я никакой надежды не питаю, а вот страницы этой книги имеют право резонировать, потому что я не один заперт в прокуренной квартире с лошадью на стене, вырезанной из ковра. Многие из нас заперты.

Сегодня в квартире еще меньше места, потому что я оказался стеснен деревянными рамами портрета. С каждой минутой я перемещался на портрет и обустраивался там. Здесь тесновато и тускло, не хватает естественного света, но все равно довольно уютно и можно жить. И мундир мне очень даже идет, пусть и награды мои выдуманные и нарисованные, как и пуговицы, серо-голубые глаза и приплюснутый нос. Все это придумано, пришло от грешного ума и воплощено на холсте чистым талантом.

Витя водрузил на меня красную шапку из кругосветного путешествия и улыбнулся, как гиена из мультфильма «Король Лев». Он был рад, что дело закончено, потому что он ненавидел длительную концентрацию, она пробуждала в нем детский гнев, в такие моменты мне казалось, что он мог зарыдать, как младенец, и мне пришлось бы укачивать его рыхлое тело. Несмотря на свою грузность, по завершении портрета он неожиданно подпрыгнул со стула, взял с пола микрофон и миксовую диджейскую установку и начал фристайлить. Это было настолько неожиданно, что я даже не успел измениться в лице, а только продолжал наблюдать за зверем.

Витя Габуза с разрисованным пигментными красками каноническим славянским лицом читал рэп в ревущий микрофон, и это было настолько плохо, что у меня заболело ухо. Через пару минут он остановился и пробурчал, что проголодался, ушел на кухню и начал резать салат. Почему-то я считал, что такие люди не готовят салаты. Я стоял и смотрел, как он нарезает помидоры, совсем про меня позабыв. Я сходил в комнату, осмотрел еще раз ковер в виде лошади или лошадь в виде ковра, взял свой портрет и собрался уходить, но вернулся в ванную комнату и поднял одной рукой арбуз, придерживая его о стенки ванны, а потом нарочно выронил, он раскололся о чугунное дно, и из него вывалилась красная мягкая каша. Переспевший, подумал я. Выходя из квартиры, я бросил взгляд на кухню, а Витя так и сидел там и резал салат с необыкновенной вовлечённостью, я говорю вам, так вообще никто салат не режет. Габузу я больше никогда не видел, а спустя несколько лет узнал, что несколько девушек заявили, что он изнасиловал их в своей квартире. Я не знаю, правда это или нет, но лошадь, сделанная из старого ковра, запала мне в душу. Я почему-то оценил ее больше всего другого.

Возвращаясь домой вдоль Обводного канала, я спустился под один из мостов к воде. В канале она всегда очень темная и спокойная, но это лишь первое впечатление. С этой рябой, стоячей водой в реках Петербурга что-то не так. Все в порядке только с большими реками, потому что у них бурное течение и никакая история здесь не застревает, вода утаскивает любые мелочи, даже легендарные, а с каналами и малыми реками что-то не так. Они своими блестящими витиеватыми оградами и гранитными выбритыми набережными маскируются под нормальных, прикидываются радужными достопримечательностями, зевая на солнце, делают вид, что они совсем ни при чем, шепчут нам: «Мы здесь для любования туристами и гостями города», но мы-то знаем, в чем тут дело. Обводный канал, Фонтанка, Мойка, Крюков канал, Пряжка и канал Грибоедова, куда ни плюнь в центре города, ты попадешь в темные неподвижные воды, которые крутятся еле заметно и хаотично, напоминая поверхность магического гадального шара, скользкого и липкого и слегка фиолетового. Эти реки покрыты едва заметной пленкой, похожей на внутриутробную, но они ничего и никого не рожают, а забрать могут с легкостью.

Олег Соколов, доцент петербургского факультета, барахтался в такой пленке в серой воде Фонтанки и не мог выплыть на берег, а в рюкзаке за спиной у него были порубленные части тела его любовницы-студентки. Какой черт понес его в реку, неизвестно, ничего лучше доцент придумать не смог. Сейчас он, конечно, сидит в тюрьме, и о нем все позабыли, но забрала его именно стоячая вода, он в ней увяз, как в болотистых топях. Шанс выйти из тюрьмы у него есть, ему дали 12 лет за расчленение аспирантки, а прошло уже года три или четыре, как его выловили из Фонтанки с рюкзаком, набитым частями тела. Он может выйти из тюрьмы и жениться на одной из своих поклонниц, даже у самых отъявленных маньяков есть поклонницы: милые женщины по переписке, теплые хранительницы очага, но, даже выйдя из тюрьмы и получив свободу, он никогда не сможет выплыть из темной неподвижной реки. Никогда.

У здешнего люда какое-то непреодолимое желание сбрасывать в реки все, что считается в зримом миру лишним и не пригодным для обозрения. Не сжигать, закапывать или растворять в кислоте, а именно топить в воде. В этих реках всегда происходит что-то страшное, но обставлено все так, чтобы мы этого не замечали. Чуть выше по течению у Большого Петровского моста на той части Петроградской стороны, где сейчас в стеклянных домах обитают неожиданно разбогатевшие хранители подземных никому не видимых ресурсов, за 100 лет до Соколова выловили распухшее тело Григория Распутина. Его сначала отравили пирожными, потом выпустили в него четыре пули, одна из которых пришлась в голову, а потом сбросили в холодную зимнюю воду. Такой январский петербургский вечерок. Феликс Юсупов, один из убийц, молодой и богатый князь, так и не смог в точности определиться с показаниями и придумать нормальное алиби, у него, видимо, тоже произошло помутнение темной воды. Даже спустя годы, дав интервью французскому телеканалу, он так и не смог объяснить произошедшее, да и понять его французский стало вовсе невозможным. Он просто очень «любить» Россию, а в Распутине соединилось и было сокрыто все зло человеческое, поэтому мы и накормили его пирожными. Какие это были пирожные? Может быть, длинные шоколадные эклеры со свежайшим заварным кремом или ягодные корзинки из песочного теста, малинные и клубничные. Какие, Феликс? Если будете на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа в Париже, то спросите у него, пожалуйста.

Я двигаюсь дальше по монументальной набережной Обводного канала, прохожу мимо серо-коричневого угрюмого здания психоневрологического диспансера Фрунзенского района, выцветших желтых, грязно-красных жилых домов с маленькими окнами. Торцы этих зданий уродливо повернуты к каналу, словно они не хотят знать, что там происходит у воды, на них нет ни одного окна или отверстия, сплошная облупившаяся стена. Я сворачиваю направо к небольшому каменному мосту со ржавыми подтеками, по которому спешат офисные сотрудники и неопрятные заспанные студенты, только что выползшие из метро на прохладный ветер, как зверьки из теплой норки. Ничего необычного не происходит, стрелки на циферблате под знаком будничного дня продолжают движение, про такие дни говорят, что его просто нужно пережить, как какой-нибудь вторник или четверг. Люди пробегают этот мост быстро, наступая практически незаметно, не боясь провалиться или оступиться, мост выглядит уверенно: крепкая фаланга Боровой улицы, переброшенная через Обводный канал. А еще его называют мостом самоубийц. Уже как около века, начиная с 1923 года, каждые десять лет на мосту кто-то заканчивает жизнь, будь то прачка или инженер. Иногда это были одинокие проходимцы, а иногда целые группы людей. Потом самоубийства утихли на следующее десятилетие, а в 1933-м люди вновь начали бросаться в темные воды канала. Петя Ефимсон – психиатр и единственный человек, который заинтересовался этим странным явлением и общался с некоторыми выжившими, досаждал секретарю ленинградского обкома этим вопросом так сильно, что его самого посчитали шизофреником и отправили на лечение на берег Черного моря. Ефимсон мог бы сидеть в своем кабинете и принимать припудренных опиумом проституток и бордельных кокаинщиц, но ему также темная вода ударила в голову. И еще через 10 лет, в 1943-м, история повторилась, но была чуть менее заметна из-за военной блокады.

Каждые 10 лет с Борового моста люди по каким-то причинам сбрасывались в воду. Я глядел с этого моста вниз на медленно кружащий хоровод воды, курил и думал, как здесь вообще можно погибнуть. Надо быть либо идиотом, либо помутненным разумом, чтобы утонуть на двухметровой глубине, упав с пятиметрового моста. Некоторые выжившие суицидники рассказывали Ефимсону, что видели в воде мужчину, который манил их рукой, потому и прыгали. Сколько я ни вглядывался в воду, но меня никто не манил, я, может быть, и хотел увидеть кого-то, чтобы не принимать решение самому, а скинуть этот груз на любую нечисть, на потомков Распутина, древние капища шведов, ту первую прачку, да хоть на Ефимсона. Главное, чтобы во всем был виноват не я.

Вот что такое стоячая вода. В ней происходит движение иного рода. Весь этот город течет в какую-то другую сторону, но замечаю это лишь я. Все остальные люди, хоть и нахмуренные, но имеют какие-то планы на вечер. Я сжимаю портрет под мышкой, прислушиваясь к своему дыханию, на удивление ровному, убаюканному водой. Чтобы совершить действие, нужно быть спокойным. Сегодня не мой день, сегодня нет сил, чтобы умереть. Я всматриваюсь в ограждения на крышах домов, откуда-то раздался колокольный звон, а я и не знал, что где-то рядом церковь. Подул легкий ветер, по воде пробежала небольшая рябь, и я подумал, как было бы классно волшебным образом осушить в один миг весь канал, походить по дну, поискать артефакты и кости других самоубийц, там, наверное, все дно ими усеяно. Этого мне действительно сейчас бы хотелось. На остальное у меня сегодня не хватает решительности, я стал утомляться слишком быстро. Депрессия особенным образом забирает силы, она крадет их не полностью, а оставляет процентов пять или семь, и ими приходится распоряжаться. Слово «депрессия» мне вообще не особо нравится, потому что оно очень размыто и не отражает происходящее. Вялые студенты, подростки, сосущие знания с YouTube, взяли моду называть все, что с ними происходит, депрессией, СДВГ или ОКР, потому что это круто звучит, и я полагаю, что они ничего про это в действительности не знают. Бедные люди. Я не хочу обесценивать их слова, но я уже это сделал.

Депрессия больше похожа на матовые, тусклые, замутненные воды каналов, уставшие от течения, не знающие, куда им двигаться, поэтому с еле заметным движением они крутятся на месте, создавая мелкие водовороты и утаскивая все живое или полуживое на дно. В них нет никакой пены жгучих радостей или блестящей, играющей на солнце волны. Все движение в этой воде сковано и задушено самим ее цветом и консистенцией. Если я наберу воды из канала и отнесу в химическую лабораторию, то мне выдадут анализ, где будет сказано – вам стопроцентный пиздец. Если ее сдал бы другой человек, то там было бы только грязное, жирное H2O, ионы солей, кальция и йода.

Может быть, вам на этом месте хочется бросить читать или сказать, что это я разнылся, распустил нюни, но поверьте, мне на это давно уже плевать. Потому что я знаю разницу между грустью или легкой апатией и тем, что психиатры описывают как F33.1 рекуррентное депрессивное расстройство средней степени. Поэтому вы, конечно, можете пройти мимо Борового моста, на котором я сейчас застрял и стою, глядя в воду, а можете остаться, и, поверьте, вы никогда не узнаете человека с депрессией или тревожным расстройством в толпе или на мосту. Потому что он не шизофреник и не эпилептик, у него даже нет диссоциативного синдрома, у него пограничные расстройства личности, он на границе нормального и ненормального, охраняет недвижимую протухшую воду из канала. Мы стражники депрессии, охраняем ее бережно, с некой любовью, если мы могли бы подключиться к коллективному бессознательному, опустив руки в воду или еще каким способом, то мы могли бы увидеть, какое нас большое количество, а пока мы не видим, то остаемся самыми одинокими хранителями водных границ.

Я хочу бросить канат на противоположную сторону реки, но я там никого не вижу, мне не за что зацепиться на том берегу, я его бросаю, а он мягко сползает в воду, я вытаскиваю его из воды, наматываю на руку и вновь бросаю, и тот же результат. Я сажусь на гранитный камень набережной, вытираю лицо мокрыми руками. Они пахнут сыростью и табаком. У железной закрученной ограды канала стоит портрет человека в красной шапке. Он надменно уставился на меня и слегка улыбается, запрокинув голову чуть влево и наверх.

* * *

Обычный октябрьский день в Северной столице. Ветер разогнал почти всю листву в Александровском саду, и только несколько помятых, почерневших листьев никак не могли утонуть в осенних вытянутых лужах. В отражении воды тонкими диагоналями дергалось серое низкое небо, и казалось, что оно вот-вот упадет прямо на голову, только непонятно, сверху или снизу. Люди вокруг намотали шарфы и водрузили шапки разного фасона и теплоты и ковыляли кто куда. Сегодня, кажется, они двигаются так же бесцельно, как и я. Некоторые на улице все еще носят ковидные маски, как напоминание о феномене массового человеческого помутнения и кретинизма, чтобы мы этого никогда не забывали, как будто нам не хватает других доказательств.

Я закинул шарф, распустившийся на ветру, за спину, и, пуская вишневый дым, подхватываемый северными воздушными потоками, шел в сторону Эрмитажа. В рюкзаке у меня лежал ноутбук, упаковка табака, несколько зажигалок, сборник чванливых рассказов Сомерсета Моэма и мой портрет, завернутый в подарочную бумагу с бантиком из атласной ленты.

Я даже не знаю, против чего я собрался бунтовать. Я хочу сказать нет чему-то, но все изученные за мою жизнь термины не подходят под описание. Это что-то не находящее терминологии, но при этом я имею к этому определенное отношение. Я не за и не против. Имея даже самое оригинальное мнение, ты все равно к кому-то примыкаешь. Технологии растут на лоне человеческого аппетита. Философия дешевеет, а мысль мельчает. Жизнь ускоряется, а ее живость замедляется. Вникать в суть – есть духота и скука, обо всем теперь можно узнать слишком легко, поэтому в этом нет никакого сокровища, практически ничего более не скрыто, нет ничего недоступного, поэтому все плоды сладки, бои карликов интереснее боев гладиаторов, а вся философия экзистенциализма доступна за 10 минут на YouTube-канале «Правое полушарие интроверта». И знаете что? Мне по большей степени плевать. Я здесь просто описываю некие события и стараюсь делать это честно. Порой мне кажется, что рассуждения мои достойны шестнадцатилетнего юноши и я категорически отстал мыслью от тела, что-то шершавое и мохнатое во мне никак не может прорасти, созреть и отвалиться, как персиковый плод. Какой-то нарушенный ген спит до последнего звонка. Я знаю, что ничего не знаю, и Сократ был в этом прав, но что нам с этим делать, он не сказал или сказал, но никто не успел за ним записать.

Как-то я пытался читать Аристотеля и впервые за долгое время уснул крепким сном. Допустим, что осознание своего незнания – это большой шаг, первопричинный. Все, что говорили, учили, наставляли, может оказаться полнейшей чушью, поэтому нужно найти то, в чем я более-менее уверен. Найти подобные фундаменты по-настоящему сложно, потому что многое, что я делаю, кажется наивным и глупым, но тот, кто считает это глупым, и есть настоящий глупец. Я пытаюсь, чтобы зерно проросло насильно, потому что я устал или не умею ждать. Не могу больше ждать, когда змея состарится или умрет, потому что я не умею мучиться или болеть, я совершаю маленький бунт против собственной несостоятельности и против желания любить себя больше, чем меня могут любить другие. Может быть, я хотел бы, чтобы меня любили другие.

Какая пошлая мысль, – подумал я, сдавая куртку в гардероб музея. Я хотел бы этого не писать, но я говорил, что приходится быть честным, чтобы понимать, с чем мы имеем дело. Сам-то я, признаться, никого не люблю. Никогда не любил женщин, с которыми встречался, гулял и занимался сексом, а говорил им в ответ слова любви, чтобы они не расстраивались. Я никогда первым не говорил кому-то, что люблю его, потому что это неправда. Не люблю родную сестру, отца и племянников. Я не люблю свою мать. Может быть, я уважал своих бабушку и дедушку за то, что воспитали меня, но их я тоже никогда не любил. И только признавшись в этом, я полагаю, что у меня есть шанс полюбить их. Вознести и возлюбить их в том Вселенском начале, которое кто-то называет истиной, а кто-то правотой. Потому что они меня любили и, мне кажется, были в этом искренни.

Из тех, что бунтуют, все бунтуют по-разному. Кто-то хочет стать новым президентом и сидит за это долгие годы в тюрьме, кто-то бунтует против бедности, насилуя и грабя, а у меня хватает смелости лишь на бунт эгоизма. Я бунтую против огромной любви и ненависти к себе. Я ни с чем не могу определиться и ни в чем в точности не уверен. Я хранитель пограничного состояния. По миру целая армия таких людей, которые думают, что с ними что-то не так, а окружающие утверждают, что как раз с ними все в порядке. В нас нет астрологической уверенности, мы перебираем шкуры, в которых хотели бы жить, и каждый раз отбрасываем их за непотребностью, воспринимая очередную примерку как возрастную неудачу.

Иногда я завидую всем этим посетителям музеев, которые ходят проверенными маршрутами. Они знают, как будут удивляться тому или иному экспонату, для них важно, чтобы все было на своих местах, как в прошлый раз. Мы, привязанные оковами депрессии к нашим черно-белым портретам, часто завидуем людям определившимся, имеющим ритуалы, традиции, маршруты, но, когда в нашей жизни появляется хоть некое подобие стабильности, мы отталкиваем ее как признак скуки, застоя с запахом темной стоячей воды. Если у нас есть движение, то обосновано оно непониманием подземных планетарных течений, полуслепотой сироты-подростка, идущего в магазин, постукивая впереди себя тонкой тростью, вечным поиском, который, кажется, никогда не закончится. Если бы я потерял что-то сущее, например паспорт, ключи или даже собаку, что было бы грустно, у меня был бы алгоритм поисков и горя, если поиски не завершатся удачей. В ином случае попытки собрать кусочки вечности похожи на мучения моего друга Сизифа, затаскивающего тяжелый камень на вершину, который раз за разом скатывается вниз к подножию горы.

Я купил входной билет и кинул на ленту рюкзак. Портрет я положил рядом с ноутбуком в расчете, что ничего странного на мониторе охраны в таком случае не просветится. Так и вышло, и я забрал рюкзак, закинул его за спину и поспешил в туалет, где развернул портрет из подарочной упаковки и неторопливо вернулся в залы Эрмитажа.

Я знал, в какой холл мне двигаться, конечно, это была Военная галерея 1812 года, самый завораживающий зал во всем Зимнем дворце. Проходя через другие залы Эрмитажа, я обратил внимание, что все вокруг еще больше стало напоминать большой механизм по типу часового или музыкального: золотые обрамления, бархатные стены, яркие выпуклые картины, деревянные мощные рамы, женские сладкие духи, – все это взаимодействовало и работало как надо, без сбоев и проволочек. Если прислушаться, то можно услышать работу механизма: тонкие металлические щелчки, синхронные голоса посетителей, тонко шипящие микрофоны экскурсоводов, тихий детский плач, шарканье кожаных туфель о паркет и учащенное дыхание. Все эти звуки единым белым шумом заполняют пространство анфилад и залов, струятся по полу, заползают за картины и греческие скульптуры, оседают в щелях подрамников, и только небольшая их часть, не зная, куда бы еще просочиться, ускользает в приоткрытые окна и дальше к поверхности Невы. Здесь происходит свой особенный ход истории. В таких местах никогда не случается ничего экстраординарного, даже если за окном начнется война или природная катастрофа, то они не смогут коснуться этого внутреннего пространства со своими столетними правилами. Эрмитаж – это Ноев ковчег, неприкосновенный, всезнающий, наследственный и духовный.

Добравшись до величественной, статной, уходящей прямо в открытое небо галереи 1812 года, я присел на мягкий пуфик в ожидании. На лицо натянута черная маска, на голове красная шапка. Никто меня не замечает, и никому я не нужен. Здесь есть персонажи намного важнее меня, и все они сегодня собрались в одном месте. Денис Давыдов – гусар, поэт и бретёр, черные бакенбарды и седой чуб которого развеваются на фоне иссиня-белых облаков, а вот кудрявый князь Сергей Волконский, нарочито устремивший взгляд вверх, будто не желающий отвечать на вопросы, почему увлекся революционными идеями, связался с декабристами и каким образом потом отгрохал такой дом в Иркутске, что назвать его пристанищем бывшего каторжанина у местных не поворачивался язык.

Чуть левее, где еще более привилегированным мужам выделено отдельное место, расположился граф Михаил Милорадович с накрахмаленными генеральскими эполетами и голубой атласной Андреевской лентой. Человек, прошедший столько сражений, что казался бессмертным, однако разжалованный и обедневший дворянин Каховский, любивший воровать сладости в петербургских лавках, развеял этот миф, выстрелив ему в спину на Сенатской площади в декабре 1825 года.

Выпяченные широкие груди многих других военных деятелей эпохи окружали со всех сторон, напоминая божественное нетленное войско. Несокрушимый, основополагающий, фундаментальный зал походил на Афинский Акрополь, в саду которого, среди кипарисов, раскидистых деревьев и тихих потрескиваний цикад, прогуливались герои, изображенные на портретах, легонько раскланиваясь друг перед другом, поскрипывая белыми кожаными перчатками. Божественный исход предложил им вечность, и они согласились, пройдя каждый свою судьбу, но по итогу оказавшись в акропольском саду. У меня никогда не хватит смелости быть таким мужчиной, не хватит духу и отваги, если хотите, идеологического геройства. Все потому, что я не за и не против. Я здесь лишь описываю некие события.

Движение женщин-смотрительниц в залах только кажется хаотичным, но мне оно доподлинно известно. Они двигаются по схеме, хоть и непростой, на первый взгляд, но ее можно изучить при определенном желании и наблюдательности. Базис схемы очень понятный, известный с давних времен. Человек – существо живое, и при скучной однообразной работе он ничего не ждет более, чем обеденный перерыв. Когда на часах половина первого, а у тебя был скудный завтрак или ты вовсе не успел поесть, а только сполоснул внутренности блеклым чаем, и желудок тихонько урчит, и последние полчаса перед перерывом тянутся непомерно долго. Там, в кулуарах музея, за небольшой, скрытой от посторонних глаз дверкой, которая есть в каждому музейном зале и замаскирована под цвет обоев и плинтуса, там, в небольших каморках, ждет простой, но вкусный обед. За небольшим деревянным столиком, разместившись более свободно, положив локти на стол, смотрители выставляют приготовленные дома блюда на царский стол. Классическое пюре, взбитое с молоком и маслом, рядом возлегает куриная рубленая котлета, салат домашний с огурцами, помидорами, редисом и зеленым луком, приправленный свежей сметаной, домашний компот, сваренный из ягод с огородов Ленинградской области, и небольшой кусочек торта «Наполеон» на десерт, еще холодненький, настоявшийся, увенчанный яркой багряной клубникой. Простой, человеческий, но такой вожделенный обед в тишине царских кулуаров. Они ждут его, поглядывая на часы, и я жду вместе с ними.

Я черный леопард, затаившийся в кустах, ждущий жертву, неподвижно наблюдая за ней глазами и облизываясь. В большом зале их две, и я точно знаю: одна из них через несколько минут скроется в потаенных ходах Зимнего дворца. Тик-так-тики-так. Механизм работает слаженно, все стулья на своих местах. Тик-так-тики-так. Стая зебр ровным треугольником убегает от львицы. Лев в короне Генриха Пятого возлегает в пыли высохшей прерии. Ему снится лето, когда он никого не убил. Тик-так-тики-так. На другом конце голубого шарика президент Сальвадора Наиб Букеле принял биткоин в качестве национальной валюты государства. Тик-так-тики-так. Мой друг филиппинец Энцо получил визу в США и все лето будет жарить говяжьи котлеты для бургеров в Бостоне. Тик-так-тики-так. Моя школьная любовь родила второго ребенка и сделала новые губы и большие мохнатые ресницы, похожие на двух домашних паучков. Тик-так-тики-так. Пока мы спали, Австралия опять подвинулась на север поближе к Китаю. Тик-так-тики-так. Маме исполнилось шестьдесят. Тик-так-тики-так. В эту секунду кто-то умер. Тик-так-тики-так. В эту секунду кто-то родился. Тик-так-тики-так.

Люди в серых и ванильных одеждах мелькают передо мной, как летние бабочки, а я сижу на вельветовой лавочке, как привидение в маске. Мне бы пойти прямо сейчас домой, выкинуть старые потертые джинсы, приодеться поприличнее, найти хорошую работу, побриться геометрически ровно в каком-нибудь барбершопе, жениться на однокласснице, завести детей, огород, построить теплицу, подружиться с ладожскими рыбаками, начать делать зарядку, исключить сахар и соль, хотя нет, не исключить, а слегка уменьшить. Это все было бы очень здорово. Мне бы этого очень хотелось, если бы не змея, поселившаяся во мне, которая при этих мыслях начинает шипеть, плеваться едким желудочным соком и облизывать горячим рассеченным языком мои внутренности. Если бы я знал, что ей нужно, мы смогли бы договориться и я отпустил бы ее обратно в джунгли, или пустыню, или откуда она там приползла. Если бы я смог.

bannerbanner