banner banner banner
Лабиринт чародея. Вымыслы, грезы и химеры
Лабиринт чародея. Вымыслы, грезы и химеры
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Лабиринт чародея. Вымыслы, грезы и химеры

скачать книгу бесплатно

По мере взросления он, содрогаясь душой, питал свои замогильные фантазии всем макабром, который мог найти в литературе и искусстве. Как провидец, что вглядывается в черный кристалл, он в мучительных подробностях предвидел физические и душевные муки распада, представлял себе ход разложения и медленную работу точащего червя так ясно, словно уже погружался в тошнотворную бездну могилы. Но он не воображал и не страшился самого невыносимого ужаса – ужаса преждевременного погребения, – пока не испытал его лично.

Все случилось внезапно, сразу после того, как он унаследовал поместье и помолвился с Элис Маргрив, в чьей любви начал потихоньку забывать страхи своего детства. Преследовавший его призрак как будто отступил, дабы собраться с силами и нанести еще более гибельный удар.

Сейчас он лежал, а эти воспоминания, казалось, останавливали его сердце, не давали дышать, как это случалось всякий раз. Вновь и вновь с галлюцинаторной четкостью он вспоминал первый медленный приступ загадочного недуга. Вспоминал начало своего обморока, бессветную бездну, в которую он все погружался, вечно, постепенно, будто сквозь нескончаемую пустоту. Где-то в этой бездне его настигло забытье – черное мгновение, продлившееся часы, а может, и годы, – от которого он очнулся в темноте, попытался сесть и расшиб лицо о какое-то очень твердое препятствие, расположенное всего в нескольких дюймах над ним. Он заметался вслепую, в безумной, бессмысленной панике, забил руками и ногами во все стороны и везде натыкался на твердую неподатливую поверхность, из-за своей непонятной близости внушившую ему больший ужас, чем внушили бы даже стены темницы.

Был краткий период кошмарного смятения – а потом он понял, что произошло. Из-за некой ужасной ошибки его, еще живого, положили в гроб, и этот гроб стоит в древнем родовом склепе под полом часовни. Тут он закричал, и его крики вместе с глухим сдавленным эхом, словно от подземного взрыва, обрушивались на него в тесном пространстве. Он сразу же начал задыхаться в спертом воздухе, напитанном похоронными запахами дерева и ткани.

Его накрыл истерический припадок; он совершенно потерял рассудок и бился о крышку в бесконечной, бесцельной, судорожной борьбе. Он не услышал шагов, спешивших ему на помощь, и стук зубил и молотков по крышке гроба потонул в его собственных криках и воплях. Даже когда крышку сняли, он, успевший полностью обезуметь от ужаса, сопротивлялся спасителям, точно они были частью удушающего кошмара.

Он так никогда и не поверил, что все пережитое заняло не больше нескольких минут, что он проснулся сразу после того, как гроб принесли в склеп, что над ним еще даже не опустили каменную плиту и носильщики еще не ушли – именно они в ужасе услышали глухие крики и удары. Ему казалось, что он бился в гробу нескончаемо долго.

Этот шок расшатал его нервы; теперь его не отпускала дрожь, и тайный ужас, страх могилы, таился в самых невинных, неомраченных вещах. С тех пор прошло три года, но он так и не сумел совладать с отталкивающей одержимостью, выкарабкаться из непроглядно черной ямы своего недуга. К старому страху смерти прибавился новый: что болезнь, возвращение которой было вероятно, опять примет обманчивый облик смерти и он снова проснется в могиле. С непрестанным предчувствием ипохондрика он наблюдал первые проявления начальных симптомов недуга и понимал, что с самого начала неотвратимо обречен.

Этот страх отравлял все – он даже разлучил сэра Утера с Элис Маргрив. Формального расторжения помолвки не было, они просто молча расстались – занятый самим собой, терзающий сам себя невротик и девушка, чья любовь вскоре неизбежно превратилась в изумленную, смешанную с ужасом жалость.

После этого он еще полнее отдался своей мании. Он прочел все, что смог найти, по теме преждевременного погребения; он собирал газетные вырезки об известных случаях – о людях, которых успели спасти, и о тех, чье воскрешение было замечено слишком поздно – а порой о нем догадывались только по изменению или искажению позы, обнаруженному много лет спустя при переносе тела на новое место захоронения. Понуждаемый своей лихорадочной одержимостью, он без удержу погружался в эту тему во всех ее отталкивающих подробностях. И всякий раз видел в чужих судьбах свою, и чужие страдания благодаря какому-то косвенному переносу становились его собственными.

Будучи намертво убежден, что невыносимый ужас вернется, сэр Утер детально разработал меры предосторожности, оборудовав гроб, в котором его должны будут похоронить, электрическим устройством, чтобы можно было позвать на помощь. Малейшее нажатие кнопки, расположенной под правой рукой, включит тревожный звонок наверху, в фамильной часовне, а также второй звонок в доме неподалеку.

Однако даже это почти не уняло его страхи. Его преследовала мысль, что кнопка не сработает, или что звонок никто не услышит, или что спасители придут слишком поздно, когда он уже испытает мучения удушья.

Эти дурные предчувствия, день ото дня все мрачнее и неотвязнее, сопутствовали первым стадиям его второй болезни. Затем мало-помалу, микроскопическими шажками, он начал сомневаться в брате, подозревать, что Гай, следующий за ним в очереди наследования, возможно, желает его кончины и заинтересован в ее приближении. Гай всегда считался хладнокровным циником, относился к одержимости брата с плохо скрытым презрением и почти без сочувствия – больное воображение легко могло увидеть в этом черные замыслы. Постепенно, слабея, инвалид начал бояться, что брат будет умышленно торопить похороны – возможно, даже отключит тревожное устройство, которое было доверено его попечению.

Теперь, после ухода Гая, убежденность в его предательстве расцвела пышным цветом в душе сэра Утера Магбейна, будто черный тлетворный цветок. Охваченный сокрушительной ледяной паникой, он решил, что при первой возможности поговорит с кем-нибудь еще и тайно поручит кому-то, кроме Гая, ответственность за исправную работу сигнализации.

Часы шли за часами скрытной вереницей, а он лежал наедине со своими ядовитыми могильными мыслями. День клонился к вечеру, и предзакатное солнце должно было проникать в комнату сквозь стекла витража, но обрамленное тисом небо за окном затянули тучи, и от света остался лишь сырой отблеск. Сумерки уже плели в комнате серую паутину, и Магбейн вспомнил, что почти настало время вечернего визита врача.

Дерзнуть ли довериться врачу? Сэр Утер не так уж хорошо его знал. Семейный доктор некоторое время назад умер, а этого нового привел Гай. Сэру Утеру не особенно нравилась его манера, одновременно оживленная и желчная. Возможно, этот врач в сговоре с Гаем; возможно, он помог тому найти удобный способ избавиться от старшего брата, сделав его кончину неизбежной. Нет, с доктором говорить нельзя.

Но кто мог ему помочь? Его друзья всегда были немногочисленны, да и они покинули его. Поместье находилось в безлюдных краях – все способствовало предчувствуемому предательству. О господи! Его душат, его хоронят заживо…

Кто-то тихо открыл дверь и подошел к нему. В безысходности и беспомощности своей несчастный даже не попытался повернуться. Вошедший приблизился, и стало видно, что это Холтон, престарелый дворецкий, служивший трем поколениям Магбейнов. Может, довериться Холтону? В таком случае надо поговорить с ним прямо сейчас.

Сэр Утер Магбейн подобрал слова, с которыми обратится к дворецкому, и пришел в ужас, когда язык и губы отказались повиноваться. Вплоть до этого момента он не замечал ничего подозрительного: его ум и чувства были необычайно обострены. Но теперь оказалось, что органы артикуляции охватил ледяной паралич.

Он попытался поднять бледную скрюченную руку и подозвать Холтона, но рука осталась недвижно лежать на покрывале, несмотря на мучительные, титанические усилия воли, которые он предпринимал. В полном сознании, но неспособный ни шевельнуть пальцем, ни опустить веки, он мог только лежать, глядя, как в слезящихся глазах старого дворецкого зарождается тревога.

Холтон подошел ближе и протянул трясущуюся руку. Магбейн видел, как рука тянется к нему, нависает над его телом, опускается к сердцу, исчезая из поля зрения. Она его не коснулась, – по крайней мере, он не ощутил прикосновения. Комната быстро погружалась во мрак – странно, что стемнело так быстро, – а на рассудок коварным туманом наползало забытье.

Со знакомым ужасом, с ощущением, что все невыносимым образом повторяется и он делает то, что уже делал раньше, до смерти напуганный, он чувствовал, что падает в непроглядно-черную бездну. Лицо Холтона уменьшалось, становясь далекой звездой, с ужасной быстротой уносясь вдаль над безмерными пропастями, на дне которых Магбейна ждала безымянная, неотвратимая судьба, – судьба, которой он едва не достался в предыдущий раз, встреча с которой была предопределена с начала времен. Он падал, бесконечно падал вниз, звезда исчезла, не стало нигде никакого света, и его сознание полностью померкло.

Возвращаясь, сознание Магбейна приняло форму причудливого сна. В этом сне он помнил, как падал в бездну, и решил, что падение после смутного перерыва продолжилось по чьей-то злой воле. Огромные демонические ладони, казалось ему, подхватили его во мраке, уходящем в надир, подняли, пронесли по неисчислимым маршам подмирных лестниц, по коридорам, что ведут в чертоги ниже самого ада.

Везде была ночь – он не видел очертаний тех, кто нес его, поддерживая за ноги и за голову, но слышал их неумолимые, неустанные шаги, отдававшиеся гулким похоронным эхом в черных подземельях, и чувствовал, как возвышаются над ним их фигуры, сдавливая его с боков и сверху неким неосязаемым манером, какой возможен только во сне.

Где-то в этой адской ночи они положили его, оставили, а сами ушли прочь. Во сне он слышал их удаляющиеся шаги, что отдавались свинцовым эхом, нескончаемым и зловещим, по лестницам и коридорам, которыми они шли сюда со своей ношей. Наконец где-то на верхних ярусах пропасти раздался долгий лязг закрывающихся дверей, – лязг, отягощенный невыразимым отчаянием, подобно падению титанов. После того как угасли последние отзвуки, отчаяние осталось, бездвижное и беззвучное, и воцарилось безраздельно, безгранично во всех закоулках этой могильной преисподней.

Торжествовала тишина – промозглая, удушающая, вековечная тишина, словно вся вселенная умерла и сошла в некую подмирную могилу. Магбейн не мог ни шевельнуться, ни вздохнуть, однако ощущал без помощи физических чувств, что окружен бесконечным множеством мертвых тел, лежавших там без надежды на воскрешение, как и он сам.

Затем в его сон без различимого перехода впластался другой сон. Магбейн забыл ужас и безысходность своего падения, как новорожденный ребенок может забыть ранее случившуюся смерть. Ему казалось, что он стоит под лучами мягкого солнца среди радостных пестрых цветов. Апрельская трава под его ногами была высока и упруга, весенние небеса – в точности как в раю, и в этом Эдеме он был не один – его бывшая невеста Элис Маргрив улыбалась ему среди цветов.

Он шагнул к ней, исполнившись несказанного счастья, – и в траве у его ног разверзлась и стала с ужасной быстротой шириться черная яма в форме могилы. Бессильный перед своим фатумом, он низвергся в яму, падая, падая нескончаемо, и тьма сомкнулась над ним, со всех сторон набросившись на тусклую светящуюся точку – все, что осталось от апрельских небес. Свет погас, и Магбейн снова очутился среди мертвецов в склепе, что лежит ниже преисподней.

Медленно, чуть заметными неверными шажками в его сон начала проникать реальность. Поначалу не было никакого представления о времени, лишь угольно-черная неподвижность, в которой тонули и эоны, и минуты. Затем – неизвестно через какой канал восприятия – к Магбейну вернулось осознание длительности. Оно обострялось, и ему стал слышаться отдаленный глухой стук с длинными мерными паузами. В затемненном уме проснулись и зловеще зашевелились мучительное сомнение и растерянность, сопряженные с неким ужасом, который он не мог опознать.

Теперь он ощутил телесный дискомфорт. Промозглый холод, начинавшийся как будто прямо в мозгу, пополз вниз по членам, достиг конечностей, вызвав в них покалывание. Еще сэр Утер почувствовал, что нестерпимо стиснут и лежит, неестественно вытянувшись. С нарастающим страхом, которому пока не находил названия, он слушал, как далекий глухой стук приближается, пока источник его не оказался внутри его тела, а стук не обернулся уже не просто звуком, но осязаемым биением сердца. Восприятие прояснилось, и сэр Утер мгновенно, подобно удару черной молнии, осознал то, чего и боялся.

Кошмарное понимание пронизало его смертельным ужасом и сковало ледяным холодом. Все его члены точно свело столбнячной судорогой, горло и сердце будто стиснули железные обручи, не давая дышать, раздавливая, как некий инкуб во плоти. Сэр Утер не осмеливался, не мог шевельнуться, чтобы подтвердить свой страх.

Потеряв все мужество перед лицом жестокого рока, он изо всех сил пытался хоть немного собраться с духом. Нельзя поддаваться ужасу, иначе сойдешь с ума. Возможно, это все-таки сон; возможно, он лежит в своей кровати, в темноте, и, если протянет руку, она не упрется в тошнотворно близкую крышку гроба, а ощутит пустоту.

В головокружительной нерешительности он силился набраться храбрости для проверки. Уже проснувшееся обоняние, скорее, подтверждало его страх: воздух был спертый, гнетуще пахло деревом и тканью… как в прошлый раз. Нечистый запах усиливался с каждой минутой.

Сначала ему показалось, что он не может шевельнуть рукой, что странный паралич его болезни еще не прошел. С тяжелым усилием, как бывает в кошмарах, он медленно, тягостно поднял руку, словно проталкивая ее сквозь какое-то вязкое вещество. Когда наконец через несколько дюймов она наткнулась, как он и страшился, на холодную ровную поверхность, железные тиски отчаяния сдавили его сильнее, но он не удивился. Надежде неоткуда было взяться: все повторялось ровно так, как было предопределено. Все, что он делал с рождения, – каждый шаг – каждый вздох – каждое усилие – вело только сюда.

Безумные мысли, будто кишащие в трупе черви, кружились в мозгу. Старые воспоминания и теперешние страхи странным образом смешались, пропитавшись могильной чернотой. В этой сумятице разрозненных мыслей он вспомнил о кнопке, которую установил в гробу. В тот же миг, подобно галлюцинации, из тьмы всплыло лицо брата – ожесточенное, ироничное, тронутое тонкой двусмысленной усмешкой, – и на сэра Утера с тошнотворной уверенностью обрушился новейший из его страхов. Он внезапно увидел это лицо, наблюдающее за тем, как его, сэра Утера Магбейна, с противозаконного согласия доктора, судя по всему, спешно отправили в могилу, минуя руки бальзамировщика. Опасаясь, что он в любой момент может ожить, не стали рисковать – и обрекли его на ужасный конец.

Насмешливое лицо, жестокое видение вроде бы исчезло, и среди беспорядочных, исступленных мыслей взошла неразумная надежда. Может быть, он несправедливо усомнился в Гае. Может быть, электрическое устройство все же сработает и легкое нажатие призовет на помощь руки, готовые освободить погребенного из могильного плена. Всю убийственную цепь своих жутких умозаключений он забыл.

Спешно, повинуясь машинальному импульсу, он стал нашаривать кнопку. Сначала он ее не нашел, и на миг его охватил тошнотворный ступор. Затем наконец пальцы коснулись кнопки, и он принялся жать на нее – снова и снова, яростно вслушиваясь, не зазвучит ли в ответ звонок наверху, в часовне. Конечно же, он услышит звонок даже сквозь преграды из дерева и камня; и он мучительно старался поверить, что услышал его, что слышит даже торопливые шаги где-то над собой. По прошествии того, что показалось часами, проваливаясь в отвратительную бездну отчаяния, он осознал, что ничего не было – ничего, кроме сдавленного стука его собственного плененного сердца.

На некоторое время он поддался безумию, как в прошлый раз, – в забытьи бился о стенки гроба, слепо колотился о неумолимую крышку. Он кричал и кричал, и тесное пространство, казалось, топило его в громких, хриплых, демонически глубоких, низких звуках, в которых он не признавал собственного или вообще человеческого голоса. Изнеможение и теплый соленый вкус во рту – вкус крови, сочащейся из ран на разбитом лице, – вернул его в конце концов к относительному спокойствию.

Теперь он почувствовал, что дышит с большим трудом – что его бешеное барахтанье и крики лишь истощили скудный запас воздуха в гробу. В момент неестественного хладнокровия он вспомнил, что читал где-то о способе поверхностного дыхания, с помощью которого человек может выжить в течение длительного периода ингумации. Следует заставить себя дышать неглубоко и сосредоточить все силы на продлении жизни. Возможно, если он сумеет продержаться, помощь все-таки придет. Возможно, звонок прозвенел, а он не услышал. Его уже спешат спасать, и он не должен погибнуть, прежде чем поднимут плиту и вскроют гроб.

Он хотел жить, как никогда раньше, он с нестерпимой жадностью мечтал еще раз вдохнуть свежий воздух, познать невообразимую благодать свободных движений и дыхания. Господи! Если бы только кто-то пришел, если бы он услышал шаги, глухой скрежет плиты, молотки и зубила, которые впустят блаженный свет, чистый воздух. Неужели это все, что ему осталось, – немой ужас погребения заживо, слепая, сведенная судорогой агония медленного удушья?

Он старался дышать тихо, не тратя усилий, но горло и грудь сжимало, будто неумолимо закручивался некий жестокий пыточный инструмент. Ни облегчения, ни выхода – ничего, кроме нескончаемого, неослабного гнета, удушающей хватки чудовищной гарроты, сдавливающей легкие, сердце, гортань и самый его мозг.

Мучения усиливались: его завалило грудой надгробий, которые он должен был поднять, чтобы вздохнуть свободно. Он боролся с этим похоронным бременем. В то же время ему слышался затрудненный звук какого-то циклопического мотора, что силился пробить подземный ход под толщей земли и камня. Он не понимал, что это он сам задыхается в агонии. Мотор спотыкался и оглушительно хрипел, вибрируя и колебля почву; медленно и тяжело опускались над ним основания погибших миров, погружая его в окончательное безмолвие.

Последние конвульсии удушья воплотились в чудовищный бред – в фантасмагорию, которая длилась как будто веками, и одно безжалостное видение нечувствительно переходило в другое.

Сэр Утер думал, что лежит связанный в некоем инквизиторском подземелье, чьи своды, пол и стены смыкаются вокруг него с ужасающей скоростью и сокрушают его стальными объятиями.

В какой-то момент, при свете, который не был светом, он на свинцовых ногах убегал от бесформенной, безымянной махины выше звезд, тяжелее земного шара, что накатывалась на него в черной железной тишине, перемалывая под собой в могильный прах самого дальнего лимба.

Он карабкался по бесконечной лестнице с ношей в виде огромного трупа, но ступени обваливались под ним на каждом шагу, и он наконец падал, придавленный трупом, который раздувался до космических масштабов.

Безглазые великаны распростерли его навзничь на гранитной плоскости и стали у него на груди возводить – один колоссальный блок за другим, в течение изнурительных эонов, – черную Вавилонскую башню бессолнечного мира.

Анаконда черного текучего металла, больше, чем мифический Пифон, обвившись вокруг него в яме, куда он упал, сдавливала его тело своими невообразимыми кольцами. Сизо-серая вспышка озарила огромную нависшую над ним пасть, и та высосала его последний вздох, выдавленный из легких.

С непостижимой быстротой голова анаконды стала головой его брата Гая. Дразня сэра Утера широкой ухмылкой, она раздувалась и росла, теряя человеческий облик и пропорции, обернулась слепой темной массой, которая обрушилась на него взвихренным мраком, утаскивая вниз, в мир за пределами мира.

Где-то на этом пути на него сошла неощутимая уже благодать небытия.

Уббо-Сатла

Ибо Уббо-Сатла – это исток и финал. Еще до того, как со звезд явились Зотаккуа, или Йок-Зотот, или Ктулхут, в дымящихся болотах недавно созданной Земли жил Уббо-Сатла: аморфная масса, не имеющая ни головы, ни конечностей, порождающая серых, бесформенных саламандр – эти первичные, мерзкие прообразы жизни на Земле… Говорится, будто вся земная жизнь в итоге итогов вернется через великие круги времени к Уббо-Сатле.

    «Книга Эйбона»

Пол Трегардис отыскал молочно-белый кристалл в груде всяких диковинок из дальних земель и эпох. Он вошел в лавку антиквара, повинуясь случайной прихоти, не ставя иной цели, кроме как праздно полюбоваться на разные разности и подержать в руках экзотический сувенир-другой. Рассеянно оглядываясь по сторонам, он вдруг приметил тусклое мерцание на одном из столиков – и извлек на свет странный сферический камень, что прятался в тени между уродливым ацтекским божком, окаменевшим яйцом динорниса и обсценным фетишем из черного дерева с реки Нигер.

Размером с небольшой апельсин, камень был чуть приплюснут с концов, точно планета на полюсах. Трегардиса вещица озадачила: этот дымчатый, переливчатый кристалл не походил на все прочие – в туманных глубинах то разгоралось, то затухало сияние, как если бы его то подсвечивали, то затеняли изнутри. Поднеся камень к заиндевелому окну, Трегардис некоторое время рассматривал находку, не в силах разгадать секрет этой характерной размеренной пульсации. Вскоре к изумлению его добавилось нарастающее ощущение смутной, необъяснимой привычности, будто бы он уже видел этот предмет когда-то прежде, при иных обстоятельствах, ныне напрочь позабытых.

Трегардис обратился к антиквару, низкорослому, похожему на гнома иудею, живому воплощению пыльной древности; казалось, человек этот напрочь позабыл о коммерческих интересах, запутавшись в паутине каббалистических грез.

– Не могли бы вы рассказать мне вот про эту вещицу?

Антиквар каким-то неописуемым образом одновременно дернул плечами и бровями:

– Это очень древняя вещь – предположительно, палеогенового периода. Подробнее не скажу – известно мне крайне мало. Один геолог нашел камень в Гренландии, под ледниковым льдом, в миоценовых пластах. Как знать? Возможно, кристалл принадлежал какому-нибудь колдуну первозданного острова Туле. Под солнцем эпохи миоцена Гренландия была теплой, плодородной областью. Вне всякого сомнения, кристалл этот – магический; если всматриваться достаточно долго, в сердце его возможно увидеть странные образы.

Трегардис изрядно опешил, ибо фантастические домыслы антиквара оказались на диво созвучны его собственным изысканиям в некоей области тайного знания – в частности, напомнили ему про «Книгу Эйбона», этот удивительнейший и редчайший из позабытых оккультных трудов, что якобы дошел до наших дней через череду разнообразных переводов с доисторического оригинала, написанного на утраченном языке Гипербореи. Трегардис с превеликим трудом раздобыл средневековый французский список – этим томом владели многие поколения колдунов и сатанистов, – но так и не сумел разыскать греческую рукопись, с которой был выполнен французский перевод.

Считалось, что мифический исходный оригинал был записан великим гиперборейским магом, в честь которого и получил свое название. То был сборник темных и мрачных мифов, запретных и страшных ритуалов, обрядов и заклинаний. Не без содрогания, в ходе исследований, которые обычный человек счел бы, мягко говоря, своеобразными, Трегардис сличил содержание французского фолианта с жутким «Некрономиконом» безумного араба Абдула Альхазреда. Он обнаружил немало совпадений самого что ни на есть зловещего и отвратительного свойства, а также немало запретных сведений, каковые либо были неведомы арабу, либо были опущены им… или его переводчиками.

Кажется, в «Книге Эйбона» мимоходом упоминалось о мутном кристалле, что некогда принадлежал магу из Мху Тулана по имени Зон Меззамалех? Трегардис напряг память. Разумеется, это чистой воды фантастика, маловероятная гипотеза – но Мху Тулан, эта северная оконечность древней Гипербореи, якобы приблизительно соответствует современной Гренландии, что некогда полуостровом примыкала к основному материку. Возможно ли, чтобы камень в его руке по какой-то волшебной случайности и впрямь оказался кристаллом Зон Меззамалеха?

Трегардис поулыбался, иронизируя сам над собою: и как только ему в голову пришла столь абсурдная идея? Таких совпадений не бывает – по крайней мере, в современном Лондоне; и в любом случае, сама «Книга Эйбона» – это, скорее всего, не более чем суеверный вымысел. Тем не менее было в кристалле что-то такое, что продолжало дразнить и интриговать его. В конце концов Трегардис приобрел камень за вполне умеренную цену. Продавец назвал сумму, а покупатель уплатил ее, не торгуясь.

С кристаллом в кармане Пол Трегардис поспешил назад к себе на квартиру, позабыв о том, что собирался неспешно прогуляться. Он установил молочно-белую сферу на письменном столе: камень надежно встал на приплюснутом конце. Все еще улыбаясь собственной глупости, Трегардис снял желтую пергаментную рукопись «Книги Эйбона» с ее законного места в довольно-таки полной коллекции эзотерической литературы. Открыл массивный фолиант в изъеденном червями кожаном переплете с застежками из почерневшей стали – и прочел про себя, переводя по ходу дела с архаичного французского, отрывок, посвященный Зон Меззамалеху:

«Этот маг, могуществом превосходивший всех прочих колдунов, отыскал дымчатый кристалл в форме сферы, чуть сплюснутой с обоих концов, и в нем прозревал немало видений из далекого прошлого земли, вплоть до ее зарождения, когда Уббо-Сатла, извечный первоисточник, покоился обширной, распухшей дрожжевой массой среди болотных испарений… Но из того, что видел, Зон Меззамалех не записал почти ничего, и говорят люди, будто исчез он неведомым образом, а после него дымчатый кристалл сгинул в никуда».

Пол Трегардис отложил рукопись. Его снова что-то манило и завораживало, точно угасший сон или воспоминание, обреченное кануть в небытие. Побуждаемый чувством, которого он не анализировал и не оспаривал, Трегардис сел за стол и вгляделся в холодные туманные глубины сферы. Его захлестнуло предвкушение – настолько знакомое, настолько впитавшееся в некую часть сознания, что Трегардис даже названия для него не стал подбирать.

Текли минута за минутой; Трегардис сидел и наблюдал, как в сердце кристалла разгорается и угасает мистический свет. Мало-помалу, незаметно, на него накатывало ощущение раздвоенности, словно во сне, – в отношении как его самого, так и обстановки. Он по-прежнему оставался Полом Трегардисом – и, однако же, был кем-то еще; находился в комнате своей лондонской квартиры – и одновременно в зале в некоем чужестранном, но хорошо знакомом месте. Но и там и тут он неотрывно глядел в один и тот же кристалл.

Спустя какое-то время процесс отождествления завершился – причем Трегардиса это нимало не удивило. Он знал, что он Зон Меззамалех, колдун из Мху Тулана, овладевший всеми учениями предшествующих эпох. Владея страшными тайнами, неведомыми Полу Трегардису, антропологу-любителю и дилетанту-оккультисту, жителю современного Лондона, он пытался с помощью молочно-белого кристалла обрести знания еще более древние и грозные.

Каким способом он добыл этот камень, лучше вам не знать, а из какого источника – страшно даже подумать. Кристалл был уникален, подобного ему не нашлось бы ни в одной земле ни в одну эпоху. В его глубинах, словно в зеркале, якобы отражались все минувшие годы и все сущее – и все это открывалось взгляду терпеливого провидца. Зон Меззамалех возмечтал обрести посредством кристалла мудрость богов, что умерли еще до того, как зародилась Земля. Они ушли в бессветное ничто, увековечив свои знания на табличках из внезвездного камня; а таблички хранил в первобытном болоте бесформенный и бессмысленный демиург Уббо-Сатла. Лишь с помощью кристалла колдун мог надеяться отыскать и прочесть древние скрижали.

И теперь он впервые испробовал легендарные свойства сферического камня. Отделанная слоновой костью зала, битком набитая магическими книгами и прочей параферналией, медленно таяла в его сознании. Перед ним, на столе из темного гиперборейского дерева, исчерченного фантастическими письменами, кристалл словно разбухал и углублялся; в его мглистых недрах просматривалось стремительное, прерывистое кружение смутных сцен, летящих точно пузыри из-под мельничного колеса. Казалось, взору постепенно открывается самый настоящий мир: города, леса, горы, моря и луга проносились перед ним, то светлея, то темнея, как это бывает при смене дней и ночей в чудодейственно ускоренном потоке времени.

Зон Меззамалех позабыл про Пола Трегардиса – утратил всякую память о собственной сущности и обстановке в Мху Тулане. Миг за мигом текучие видения в кристалле проступали все яснее, все отчетливее, а сама сфера обретала глубину, пока голова у колдуна не закружилась, словно он глядел с опасной высоты в бездонную пропасть. Он знал, что время в кристалле мчится в обратную сторону, разворачивает перед ним величественную мистерию минувших дней, но странная тревога охватила его, и он побоялся смотреть дольше. Точно человек, едва не сорвавшийся с обрыва, он, резко вздрогнув, удержался на краю и отпрянул от мистической сферы.

И вновь на его глазах неохватный кружащийся мир, в который он вглядывался, умалился до небольшого дымчатого кристалла на исчерченном рунами столе в Мху Тулане. Затем гигантская зала с резными панелями из мамонтовой кости постепенно как будто сузилась до тесной, грязной комнатушки; и Зон Меззамалех, утратив свою сверхъестественную мудрость и колдовскую власть, неким непостижимым образом вернулся в Пола Трегардиса.

Однако же, по всей видимости, возвращение свершилось не до конца. Потрясенный, недоумевающий, Трегардис вновь оказался за письменным столом перед сплюснутым камнем. Мысли его путались, как если бы он видел сон и еще не вполне пробудился. Комната несколько его озадачивала, словно что-то было не так с ее размерами и меблировкой; а к воспоминаниям о том, как он купил кристалл у антиквара, примешивалось до странности противоречивое ощущение, будто он приобрел камень совсем иным способом.

Трегардис чувствовал: когда он заглянул в кристалл, с ним случилось нечто необычайное, но что именно – вспомнить не мог. В сознании все смешалось, как бывает после злоупотребления гашишем. Он уверял себя, что он – Пол Трегардис, проживает на такой-то улице в Лондоне, что на дворе 1932 год; однако ж эти прописные истины отчего-то утратили смысл и подлинность; все вокруг казалось призрачным и бесплотным. Сами стены словно подрагивали в воздухе, точно дымовая завеса; прохожие на улицах казались отражениями призраков; да и сам он был заплутавшей тенью, блуждающим эхом того, что давно позабыто.

Он твердо решил, что не станет повторять эксперимента с кристаллом. Уж слишком неприятными и пугающими оказались последствия. Но уже на следующий день, повинуясь бездумному инстинкту, едва ли не машинально, без принуждения, он вновь уселся перед дымчатой сферой. И вновь перевоплотился в колдуна Зон Меззамалеха из Мху Тулана, и вновь возмечтал обрести мудрость предсущных богов, и вновь в ужасе отпрянул от разверзшихся перед ним глубин – так, словно боялся сорваться с края пропасти, – и опять, пусть неуверенно и смутно, точно тающий призрак, он стал Полом Трегардисом.

Три дня кряду повторял Трегардис свой опыт, и всякий раз его собственное «я» и мир вокруг становились еще более бесплотными и неясными, нежели прежде. Он как будто спал – и балансировал на грани пробуждения; даже Лондон становился ненастоящим, точно земли, ускользающие из памяти спящего, исчезающие в туманном мареве и сумеречном свете. За пределами всего этого Трегардис ощущал, как множатся и растут неохватные образы, чуждые и вместе с тем отчасти знакомые. Фантасмагория времени и пространства словно растворялась и таяла вокруг него, открывая взгляду некую истинную реальность – либо новый сон о пространстве и времени.

И наконец настал день, когда он уселся перед кристаллом – и уже не вернулся Полом Трегардисом. В этот самый день Зон Меззамалех, отважно презрев недобрые и зловещие предзнаменования, твердо решился преодолеть свой страх физически кануть в иллюзорный мир – этот страх до сих пор мешал ему отдаться на волю временного потока, струящегося вспять. Если он все же надеется когда-нибудь увидеть и прочесть утраченные скрижали богов, он должен превозмочь робость! До сих пор он видел лишь несколько фрагментов из истории Мху Тулана, которые застал и сам, ибо они непосредственно предшествовали настоящему, а ведь были еще неохватные циклы между этими годами и началом начал!

И вновь под его пристальным взглядом кристалл обретал бездонные глубины, а сцены и события текли в обратную сторону. И вновь магические письмена на темном столе растаяли в его памяти, и покрытые колдовской резьбой стены залы растворились, развеялись, точно обрывки сна. И вновь накатило головокружение, и перед глазами все поплыло, пока склонялся он над вихревыми водоворотами чудовищного провала времени в мире кристальной сферы. Невзирая на всю свою решимость, он уже готов был в страхе отпрянуть, но нет: слишком долго смотрел он в пучину. Он почувствовал, как падает в пропасть, как затягивает его круговерть неодолимых ветров, как смерчи увлекают его вниз сквозь мимолетные, зыбкие видения собственной прошедшей жизни в годы и сферы до его рождения. Накатила невыносимая боль распада; и вот он уже не Зон Меззамалех, мудрый и просвещенный хранитель кристалла, но живая часть стремительного колдовского потока, бегущего вспять, к началу начал.

Он словно бы проживал бессчетные жизни, умирал мириадами смертей, всякий раз забывая прежние смерть и жизнь. Он сражался воином в легендарных битвах, ребенком играл на руинах еще более древнего города в Мху Тулане; царем правил в этом городе в пору его расцвета, пророком предсказывал его возведение и гибель. Женщиной рыдал о мертвецах былого на развалинах старинного некрополя; древним чародеем бормотал грубые заклинания первобытного колдовства; жрецом доисторического бога воздевал жертвенный нож в пещерных храмах с базальтовыми колоннами. Жизнь за жизнью, эра за эрой он уходил все дальше в прошлое – ощупью, ища и находя, протяженными, смутными циклами, через которые Гиперборея вознеслась от дикости к вершинам цивилизации.

Вот он – дикарь троглодитского племени, бежит от медленного наступления ледяных бастионов минувшего ледникового периода в земли, озаренные алым отблеском негасимых вулканов. Минули бессчетные годы, и вот он уже не человек, но человекоподобный зверь, рыщет в зарослях гигантских хвощей и папоротников или строит себе неуклюжие гнезда в ветвях могучих саговников.

На протяжении миллиардов лет первичных ощущений, грубой похоти и голода, первобытного страха и безумия, некто (или нечто?) упорно продвигался назад во времени все дальше и дальше. Смерть становилась рождением, рождение – смертью. В неспешной череде обратных превращений Земля словно таяла, сбрасывала с себя, как кожу, холмы и горы позднейших напластований. Солнце делалось все больше и жарче над дымящимися болотами, где жизнь кишела все гуще, растительность цвела все пышнее. То, что некогда было Полом Трегардисом, то, что было Зон Меззамалехом, влилось в чудовищный регресс. Оно летало на когтистых крыльях птеродактиля, ихтиозавром плавало в тепловатых морях, извиваясь всей своей исполинской тушей, исторгало хриплый рев из бронированной глотки какого-то неведомого чудища под громадной луной, пылавшей в лейасовых туманах.

Наконец спустя миллиарды лет незапамятных животных состояний оно стало одним из позабытых змееподобных людей, что возводили свои города из черного гнейса и сражались в ядоносных войнах на первом из континентов мира. Волнообразно колыхаясь, ползало оно по дочеловеческим улицам и угрюмым извилистым склепам; глядело на первозданные звезды с высоких вавилонских башен; шипя, возносило моления пред гигантскими змееидолами. На протяжении многих лет и веков змеиной эры возвращалось оно и копошилось в иле бессмысленной тварью, что еще не научилась думать, мечтать и созидать. Настало время, когда и континента еще не существовало – одно только беспредельное, хаотическое болото, море слизи без границ и горизонта, бурлящее слепыми завихрениями аморфных паров.

Там, в сумеречном начале Земли, среди ила и водяных испарений, покоилась бесформенная масса – Уббо-Сатла. Не имея ни головы, ни органов, ни конечностей, он неспешным, неиссякаемым потоком исторгал из своей слизистой туши первых амеб – прообразы земной жизни. Ужасное то было бы зрелище – если бы нашлось кому видеть этот ужас; отвратительная картина – кабы было кому испытывать отвращение. А повсюду вокруг лежали плашмя или торчали в трясине великие скрижали из звездного камня с записями о непостижной мудрости предсущных богов.

Туда-то, к цели позабытых поисков, и влеклось существо, что некогда было – или когда-нибудь станет – Полом Трегардисом и Зон Меззамалехом. Сделавшись бесформенной саламандрой первичной материи, оно лениво и бездумно ползало по рухнувшим скрижалям богов вместе с прочими порождениями Уббо-Сатлы, что слепо сражались и пожирали друг друга.

О Зон Меззамалехе и его исчезновении нигде не упоминается, кроме короткого отрывка из «Книги Эйбона». Касательно Пола Трегардиса, который тоже пропал бесследно, опубликовали небольшую заметку в нескольких лондонских газетах. Никто, по всей видимости, ровным счетом ничего о нем не знал; он сгинул, словно его и не было; а вместе с ним, вероятно, и камень. По крайней мере, камня так никто и не отыскал.

Двойная тень

Среди тех, кто знает меня на Посейдонисе, я именуюсь Фарпетрон; но даже я, последний и самый одаренный ученик мудрого Авиктеса, не знаю, как назвать то, чем мне суждено стать назавтра. Посему под угасающим светом серебряных ламп в мраморных палатах моего учителя над шумным, ненасытным морем я спешно пишу сей рассказ, отборными колдовскими чернилами черчу на древнем и бесценном сером драконьем пергаменте. И когда я закончу, я запечатаю страницы в орихалковый цилиндр и брошу его из высокого окна в море, дабы моя надвигающаяся судьба не уничтожила сгоряча и письма. И может так статься, что лефарские моряки, проплывая на пути в Умб и Пнеор в высоких своих триремах, найдут цилиндр; или рыбаки вытянут его из-под волны своими виссонными неводами; и, прочитав мой сказ, люди узнают правду и послушаются моего предостережения; и нога человека более не ступит в бледный, населенный призраками дом Авиктеса.

Шесть лет я провел в уединении с пожилым учителем, променяв юность с ее желаниями на исследование вещей, покрытых мраком. Вместе мы зашли дальше, чем все прочие до нас, в изучении запретного знания; мы расшифровали не имевшие разгадки иероглифы, в коих скрывались дочеловеческие формулы; мы общались с умершими до начала истории; мы вызывали насельников запертых гробниц, ужасающих бездн за пределами космоса. Мало сынов человеческих решалось найти нас среди пустынных, истерзанных ветром утесов; но многочисленны, пусть и безымянны, были наши гости из дальних пределов пространства и времени.

Угрюм и могильно-бел, старше памяти усопших, построен не то людьми, не то бесами до возникновения мифа особняк, в котором мы обитаем. Далеко внизу северное море упорно цепляется за голые черные рифы и ревет или спадает, беспрестанно шепча, подобно разбитому воинству демонов; и все более дом, словно гулкий пустой склеп, наполняется унылым эхом их беспокойных голосов; и ветра рыдают, охваченные черной яростью, меж высоких башен, не в силах сотрясти их. Со стороны моря особняк вздымается резко над отвесным утесом; а с остальных сторон его опоясывают узкие террасы, обросшие искореженными карликовыми кедрами, что вечно кланяются вихрю. Гигантские мраморные чудища сторожат ворота, обращенные от моря; а прямые портики над морем поддерживают громадные мраморные женщины; величественные статуи и мумии расставлены повсюду в чертогах и коридорах. Но помимо них и тех духов, что мы призывали, никто не составляет нам компании; одни лишь мертвецы да тени изо дня в день прислуживают нам.

Всем известно имя Авиктеса, последнего ученика того самого Малигриса, который, сидя в башне черного камня, некромантией поработил Сазран; Малигриса, со смерти которого прошли годы, прежде чем люди о ней узнали; Малигриса, с чьих уже мертвых и разлагающихся губ продолжали сходить искусные заклинания и неумолимые пророчества. Но Авиктес не алкал власти над временем, подобно Малигрису; и, переняв все, что старший колдун мог дать, оставил города Посейдониса позади в поисках иного, еще более необъятного могущества; а мне, юному Фарпетрону, в Авиктесову старческую пору дозволено было проживать с ним его одиночество, и с тех пор я разделяю его аскезу, его бдения и его ритуалы… а теперь мне также надлежит разделить и его жуткую судьбу, что пришла в ответ на его призывы.

Не без ужаса (да, человек смертен) я, неофит, поначалу смотрел на омерзительные и потрясающие лица тех, кто повиновался Авиктесу; духи моря и земли, небес и звезд, сновавшие туда-сюда по мрамористым залам его дома. Я содрогался при виде извивающейся черной массы хтонических видений в клубящемся дыме светильников; я пугался и кричал от серой, гигантской, бесформенной гадости, что не без злого умысла теснилась по краю начертанного семицветного круга, грозя нам, стоявшим в центре, немыслимыми посягательствами. Отвращение не покидало меня, пока я пил вино, налитое мертвецами, и ел хлеб, поданный призраками. Но привычка и заведенный порядок притупили неприязнь, сокрушили страх; и со временем я уверился, что Авиктес – господин всех заклятий и экзорцизмов, неизменно способный изгнать существ, которых призвал.

Не знал бы бед Авиктес – и я бы не знал, – если бы учитель мой удовольствовался легендами, доставшимся нам с Атлантиды и Туле или пришедшими с Му и из Майяпана. Кому угодно этого было бы достаточно; ведь в тулейских книгах на страницах цвета слоновой кости гнездились кровью выведенные руны, что призывали бесов с пятой и седьмой планеты, будучи произнесенными в час оных планет восхода; а колдуны с Му описали способ отпереть врата далекого будущего; а наши праотцы, атланты, нашли тропинку меж атомов и путь к далеким звездам и держали речь с духами солнца. Но Авиктес тянулся к более темному знанию, к более безраздельной власти; и в его руки на третий год моего послушничества попала блестящая, как зеркало, табличка потерянного змеиного народа.

Обнаружили табличку мы неожиданным и, казалось нам, удачным образом. В определенные часы, когда воды отступали от отвесных скал, мы обыкновенно спускались по сокрытым пещерою ступеням на обнесенный утесами песчаный полумесяц за мысом, на котором стоял дом Авиктеса. Там, на мокром буром песке, за пенистыми макушками бурунов, оставались истертые и загадочные предметы, принесенные приливом с безвестных берегов, и клады, поднятые ураганами с нетронутых глубин. Там мы находили пурпурные и алые завитки громадных раковин, неровные комья амбры и белые соцветия вечноцветущих кораллов, а однажды – варварский идол зеленой бронзы, когда-то украшавший нос галеры с далеких северных островов.

Случилась большая буря, разверзшая море, должно быть, до его глубочайших бездн; но она миновала к утру, и небеса были безоблачны в тот роковой день, когда мы нашли табличку, и бесноватые ветра умолкли меж высоких скал и ущелий; и море шипело тихим шепотом, как шелестят по песку парчовые платья убегающих дев. И сразу за ушедшей волной я успел выудить находку из обломков, пока волна не вернулась, и преподнес ее Авиктесу.

Табличка была отлита из неизвестного металла, подобного нержавеющему железу, но тяжелее. Она была треугольной, и самое широкое ее ребро было больше человеческого сердца. С одной стороны она была совершенно пуста; и мы с Авиктесом по очереди узрели свои странные отражения, напоминавшие вытянутые бледные черты мертвецов, на ее полированной поверхности. С другой стороны в металл глубоко врезались множество строчек из маленьких скрюченных символов, словно прочерченных травящей кислотой; и символы эти не представляли собою ни иероглифов, ни алфавитных символов какого бы то ни было известного моему учителю или мне языка.

Возраст и происхождение таблички мы тоже предположить не могли; наша эрудиция никуда нас не привела. Еще много дней мы изучали надписи и обсуждали, так ни к чему и не пришед. И ночь за ночью в высоком чертоге, защищенном от бесконечных ветров, мы размышляли о завораживающем треугольнике под высокими и прямыми языками пламени серебряных светильников. Все потому, что Авиктес полагал, что за необъяснимыми закорючками скрывалась редкой ценности мудрость (а быть может, и тайны чужеземной или древней магии). И тогда, уверившись в бессилии наших знаний, в поисках иного толкования учитель прибегнул к волшебству и некромантии. Однако поначалу из всех бесов и призраков, что отвечали на наши вопросы, ни один ничего не мог нам сказать о табличке. И кто угодно бы уже сдался, но не Авиктес… и правильно сделал бы, что сдался и более не пытался бы расшифровать написанное…

Месяцы и годы тянулись под тяжелый рокот морских вод на темных камнях и перепалки стремительных вихрей меж белых башен. Мы продолжали свои исследования и заклинания; и все дальше и дальше углублялись мы в непроглядные пределы пространства и духа, приближаясь, возможно, к открытию секрета тех из всего многообразия бесконечностей, что располагаются ближе иных к нам. И время от времени Авиктес возвращался к раздумьям о прибитой к берегу табличке или обращался к какому-нибудь гостю из иных кругов пространства и времени за помощью в интерпретации ея.

Наконец, случайно попробовав одну формулу, экспериментируя наобум, он призвал мутное, зыбкое привидение первобытного колдуна; и привидение прошептало нам грубыми, забытыми словами, что буквы на табличке принадлежали змеиному народу, чей древний материк затонул за миллиарды лет до того, как из первичного бульона восстала Гиперборея. Но о смысле их привидение нам не могло сказать ничего; ведь даже в его время змеиный народ уже стал сомнительным мифом; и их сложные, допотопные легенды и заклинания человеку были совершенно недоступны.

Так вышло, что ни в одном чародейском томе у Авиктеса не было такого заклинания, которое помогло бы нам призвать потерянный змеиный народ из его сказочной эпохи. Была, впрочем, одна формула с Лемурии, заумная и запутанная, позволявшая отправить тень усопшего во времена, предшествующие его собственной жизни, после чего, какое-то время спустя, колдун мог вернуть ее к себе. А поскольку тень совершенно неосязаема, временной переход ей никак не вредит и она может запомнить все, что колдун наказал ей узнать за время путешествия, и ему передать.

Итак, вновь призвав привидение первобытного колдуна, которого звали Ибиф, Авиктес по-хитрому применил несколько древнейших смол и горючих обломков окаменевшей древесины; и он, и я произнесли слова заклинания и тем самым отправили тонкий дух Ибифа в далекий век змеиного народа. И по прошествии времени, которого, по подсчетам Авиктеса, должно было хватить, мы совершили причудливые заклинательные обряды, дабы вернуть Ибифа из его ссылки. И обряды сработали; и вскоре Ибиф предстал перед нами, подобный пару, который вот-вот сдует ветром. И голосом, что был тише последнего эха уходящих воспоминаний, призрак объяснил нам секрет символов, который он услышал в стародавнем прошлом; и на этом мы прекратили расспрашивать Ибифа и позволили ему вернуться ко сну и забытью.

Тогда, узнав суть крошечных закорючек, мы прочли надпись на табличке и сделали оной транслитерацию – не без труда и сложностей, впрочем, поскольку самая фонетика змеиного языка, а равно метафоры и идеи, выраженные в тексте, были отчасти чужды человеческому пониманию. И, расправившись с текстом, мы увидели, что он представлял собой формулу некоего заклинания, которой, конечно, пользовались змеиные колдуны. Но цель заклинания не уточнялась; и никакого указания на природу или сущность того, кто должен был прийти в ответ на обряд, там не было. И более того, соответствующего обряда экзорцизма или изгоняющего заклятия тоже не причиталось.