скачать книгу бесплатно
– Господа, мы начинаем! – объявил он пронзительным голосом. – Мероприятие, угодное Богу и полезное для общего подъема нравов. Во избежание грехов содомских и гоморрских… и чтоб проникнуться естественным очарованием и романтическим взаимным влечением… в общем, господа – мазурка!…
Грянула музыка. Танцы ставил доктор Мамонтов; хореограф из него был очень средний, если не хуже. О бальном церемониале он имел смутное представление, и руководствовался старыми книгами и историческими фильмами. Саксофон, бас-гитара и ударные инструменты превращали классические танцевальные мелодии в нечто фантастическое. Ректор, на секунду выплюнув мундштук, достал хлопушку и дернул бечевку: раздался грустный хлопок, разлетелось облачко конфетти, в зал прыгнула одинокая лента серпантина. Обозначив веселье, Савватий вернулся к саксофону и затрубил с утроенным старанием.
Швейцер приметил ничем не выделявшуюся девицу с капризным лицом. Прежде он ее не видел, а может быть – не запомнил. Швейцер не надеялся вытянуть из нее сведения о тайных тропах, ведущих в Лицей извне, – все равно не скажет. Ему не хотелось быть на виду; каков кавалер – такова будет и дама. Когда отгремела мазурка и зазвучал вальс, он быстро подошел к ней и отрывисто кивнул.
Барышня утомленно переглянулась со своей товаркой, поджала губы и с напускной неохотой ступила вперед. Реверанс ее был холоден и ничего не обещал. Даже через корсет Швейцер почувствовал, как напряглась ее спина. Они закружились в танце; дама смотрела вбок, и он видел, что должен что-то сказать.
– Моя фамилия Швейцер, позвольте представиться, – обратился Швейцер к костлявому плечику.
– Мы из Волжиных, – равнодушно отозвалась партнерша.
«Мы, – в который раз поразился Швейцер. – Чему их там учат?»
– Как вы находите убранство зала?
– Мило, – девица издевательски фыркнула.
– Это я натирал полы, – брякнул он, и мадемуазель Волжина посмотрела на него, как на идиота.
– В самом деле?
– Честное слово. – Швейцер споткнулся, и дама невольно переступила лишний раз.
– Простите, я был нездоров, – пробормотал он, кляня себя на все лады.
– Вас оперировали? – Волжина, наконец, повернула к нему лицо, выказывая заинтересованность.
– Да. – Швейцер поудобнее перехватил ее руку. – Но все уже зажило.
Барышня промолчала. Дальше кружились без слов; на щеках дамы начал проступать румянец.
«Проклятье, я что-то не то говорю, – подумал Швейцер. – Дам полагается развлекать. Как же мне быть, если ничего не лезет в голову?»
Он не чувствовал в себе никакой романтики, обещанной Саллюстием.
Пары вращались, мутно отражаясь в мастике. Зеркал не было; от этого бал больше походил на собственную репетицию. Мамонтов сочно постукивал в барабан, отмеряя ритм; наконец дождались – кто-то упал, послышался смех. Свалился, конечно, Вустин, и чуть не увлек с собой даму; та, негодуя, уже шла от него прочь и яростно обмахивалась веером.
– Он всегда такой бегемот? – осведомилась Волжина.
– Иногда, – пробормотал Швейцер.
Вальс быстро свернули; оркестр изготовился к польке.
– Какой вы скучный, – презрительно сказала Волжина. – Принесите мне пирожное!
– Сию секунду. – Швейцер почтительно поклонился и поспешил к столику, радуясь короткой передышке. Блюдо с пирожными успело опустеть, все было съедено.
«Вот оно!» – сверкнула молния.
Швейцер вернулся бегом.
– Обождите немного, – он натянуто улыбнулся барышне. – Сейчас я сгоняю на кухню и принесу.
Его усердие было встречено с благосклонностью; Волжина вздернула носик и чопорно прикрыла глаза: ступайте, и поскорее.
Швейцер выскочил из зала. За спиной затопотали, но это была не погоня, а танец.
«Маловероятно, – стучало его сердце. – Маловероятно. Маловероятно.»
Он кубарем скатился с лестницы и бросился к столовой. У входа замедлил шаг, изобразил – довольно бездарно – невинность, пригладил растрепавшиеся волосы.
В столовой никого не было; за окошечком раздачи клубился пар. Что-то звякало и глухо гремело, но не рядом, а вдалеке. Швейцер прошел между столами, осторожно повернул дверную ручку. Дверь подалась, и он шагнул в просторное помещение, загроможденное плитами и баками. В топках трещало пламя, пахло капустой и гречкой.
Хотелось бы знать: он уже преступник, или еще нет? Шагнул ли он за грань?
В ту же секунду он увидел то, что искал: железную дверь, которая вела в какое-то другое место. Она была одна, и выход мог быть только через нее. Амбарный замок был отперт и висел, зацепившись дужкой за отверстие засова. Из замка торчал ключ. Это означало, что побег возможен лишь днем, ночью дверь запрут.
– Что вы здесь делаете? – послышался сзади злобный голос.
Этого следовало ожидать. Швейцер подпрыгнул и обернулся: перед ним стоял повар, усатый мужчина лет пятидесяти, в грязно-белом халате и с мятым колпаком на голове.
В Лицее, помимо преподавателей, было много людей, занятых на хозяйственных службах – механиков, уборщиков, поваров. И, разумеется, вооруженных охранников. Они никогда не общались с воспитанниками, это строго запрещалось. Лицеистам говорили, что все эти люди так или иначе пострадали от Врага и могли навредить молодому рассудку случайно оброненным словом.
Наивно было думать, что бал остановит их работу, все были на местах.
– Я за пирожным, – ответил Швейцер, удивляясь собственной наглости. – У нас кончились пирожные.
– Ну, и нечего здесь делать! – повар распахнул дверь, в которую тот только что прошел. – Извольте удалиться! Пирожные сейчас подадут.
– Спасибо… – Швейцер, не дожидаясь повторного приглашения, прошмыгнул мимо повара.
– Моду взял шастать, – проворчали за спиной. И тут же крикнули кому-то: – Эй, умерли, что ли? Пирожных господам!
Не веря в свое спасение, Швейцер взвился по лестнице и вновь очутился в зале. Полька сменилась новым вальсом; Волжина, красная от смущения, что-то объясняла своей наставнице. Монашка смотрела то на нее, то на вход; при виде Швейцера она указала на него пальцем и опять задала какой-то вопрос. Волжина проследила за пальцем и с явным облегчением закивала: это он!
– Сейчас принесут! – выпалил Швейцер, останавливаясь перед ними.
И страшное напряжение не замедлило сказаться: он схватился за виски, застигнутый уже знакомой аурой, похожей на предвестницу эпилептического припадка. Дверь с табличкой «В. В. Сектор» распахнулась, из-за нее вышел сердитый человек с птичьим лицом. При виде таблички он рассвирепел и начал орать: «Снова? Достали своим стебом, придурки! Здесь же ходят посторонние, черт вас возьми! Шутники хреновы, оторвы…» Он дернул табличку, швырнул ее в угол и начал таять.
«Только б не упасть», – пронеслось в мозгу Швейцера. Новый припадок поставит крест на всей затее.
В зал вкатили тележку, нагруженную сластями.
– Вы так побледнели, – донесся голос Волжиной. – Вы больны?
Швейцер взял себя в руки.
– Нет, что вы! – он чуть ли не взвизгнул, и его партнерша слегка отпрянула. – Что там у нас, вальс? Позвольте вашу руку, сударыня.
Та неохотно подчинилась.
Но музыка тут же стихла.
– Антракт! – с притворной строгостью крикнул ректор, обмахиваясь цилиндром. – Угощайте дам, господа лицеисты. И говорите только по-французски!
– Вот еще, – Волжина сморщила нос, но тут же сказала: – Tenez, on a bien vu quelque chose?
– Permettez-moi de vous demander ce que vous avez vu?[2 - А мы что-то видели! – Что же вы видели, позвольте спросить? (франц.).]
Она взяла Швейцера под руку, и они медленно двинулись к тележке.
– Вертолет, – шепнула та, подавшись к его уху.
– Как? – Швейцер не поверил. – C’est pas possible.
– Si, c’est bien possible. Mais ne dites rien: on ne peut pas parler.[3 - Этого не может быть. – А вот и может. Только молчите, нам не велели говорить (франц.).]
– Но вертолетов давно уже нет. Враг уничтожил всю авиацию, – он окончательно перешел на русский язык.
– А может, это Враг и был. Он пролетел прямо над нами, похож на стрекозу. Страшный! А на боку – звезда, красная.
Швейцер остановился.
– Он же мог вас расстрелять, – проговорил он испуганно. «Значит, все-таки через тайгу шли, по поверхности».
– Но не расстрелял же.
– Или облучить чем-нибудь.
Теперь побледнела Волжина.
– Что вы такое говорите! Не надо так, со мной может быть обморок!
– Простите, – смешался Швейцер.
Но Волжина уже раскаивалась, что рассказала.
– Поклянитесь, что это не пойдет дальше! Если мать Саломея узнает, меня посадят в карцер.
– Я вам клянусь. А что – у женщин тоже есть карцер? – Швейцер сменил тему.
Они дошли до тележки, Волжина взяла эклер.
– Есть, – ответила она с набитым ртом. – Вообразите – там крысы!
– Это ужасно.
Швейцер удивлялся своему спокойствию. Все было за то, что он уже привык и его не проймешь даже сногсшибательной новостью о вертолете.
– Знаете, – сказал он, отпивая ситро, – очень возможно, что это наши. Господин ректор сообщил нам о крупных победах. У нас недавно было Устроение, и Бог укрепился в желании помочь правому делу. Врага оттеснили, а вертолет – счастливый трофей…
– Тише вы! – прошипела Волжина. – Кричите на весь зал!
Швейцер, спохватившись, прикрыл рот. В уме он просчитывал, не мог ли его микроавтобус на деле оказаться вертолетом. Нет, они ехали по земле. Если потом и летели, то в памяти это не сохранилось.
Он посмотрел в сторону оркестра: отцы перекусывали за отдельным столом, и ректор что-то разливал из маленькой фляги. Все шло к тому, что перерыв затянется надолго – так шло из бала в бал. Другие лицеисты стояли группками и отдельными парами; они вели вымученные разговоры с подругами. Мать Саломея сидела на женской половине, как изваяние. Отец Савватий несколько раз звал ее к столу, показывая зачем-то фляжку (что в ней было?) но та лишь качала головой и оставалась сидеть.
Швейцер почувствовал, что уже ненавидит Волжину. Вот жаба! Жаба безмозглая.
Волжина вовсе не была похожа на жабу, но он упрямо твердил про себя: жаба! жаба!
Однако светскую беседу полагалось продолжить.
– А вам уже делали операции? – с фальшивым интересом спросил Швейцер.
– О да, – Волжина прикрылась веером и сделала глупые, страшные глаза.
12
…Разошлись к полуночи.
Мать Саломея ударила в ладоши, и барышни, вмиг бросив кавалеров, слетелись к ней и выстроились в строй.
– Прощайте! – крикнул кому-то Берестецкий, маша платком.
Ему не ответили. Дамы перешли в иное измерение.
Швейцер вытирал лоб. Танцы его утомили; несколько раз он – без особой надежды – принимался задавать партнерше наводящие вопросы, упоминая невзначай то табличку, то наркоз, то посторонних врачей и сестер. Реплики Волжиной были скучны и бесцветны; Швейцер понял из них одно: в женском Лицее есть своя каморка, медицинский кабинет сродни тому, где хозяйничал Мамонтов, и воспоминания гостьи не выходили за рамки этого кабинета. Тогда Швейцер прекратил расспросы, и остаток вечера они танцевали молча, как куклы, следуя раз и навсегда установленному канону. Волжина выглядела разочарованной, хотя было непонятно, на что она рассчитывала и чего ждала от кавалера.
Швейцер, конечно, читал и слышал многое о надеждах и ожиданиях дам, но в Лицее о том невозможно было помыслить. Невозможно настолько, что никто и не мыслил, а пришлые барышни не воспринимались как объекты последних в своем роде желаний, за которыми – тьма; они будоражили воображение, возбуждали тревожное волнение, будили предчувствия, но все дальнейшее содержалось за семью печатями.
На этот случай каждый лицеист вел секретный альбом, в котором, впрочем, не было никакого секрета, и даже напротив – вести его в свое время деликатно подсказали отцы. Они не приказывали, они осторожно намекнули, сообщили воспитанникам мягкий толчок. В альбом переписывались любовные стихи, туда же срисовывались сердечки, рыцарские эмблемы и гербы, которые хоть сколько-то ассоциировались с ухаживанием. Альбомы прятались от чужих глаз; лицеисты показывали их только самым верным друзьям, поверяя им невинные, смешные тайны и мучаясь раздумьями, что бы еще такое втиснуть в альбом, чтобы достроить некое призрачное здание, замок. На самом деле замки строились – и никогда не достраивались – в душах; альбомы были зыбким отражением этого беспомощного долгостроя, а может – руин.
Музыкантов как ветром сдуло. Пробей часы – и вышло бы как в сказке про Золушку, когда кареты превращаются в тыквы, лакеи – в крыс, и так далее, но сказка, как вечно бывает со сказками, прошла стороной, и все обернулось прозой. Швейцер ушел с бала ни с чем – если брать один бал, в прочем смысле его знание умножились. Табличка, кухонная дверь, вертолет: отлично, будет, с чем разобраться, но это – завтра. Когда на тайгу упадет тьма, он попытает счастья.
В спальне он сел на кровать, достал из тумбочки альбом и сразу положил обратно. Волжина не стоила специальной записи. Вместо альбома он вынул другой предмет: маленькую черно-белую фотографию. На снимке была мать Швейцера: призрак, незнакомка, существо из другого мира. Белокурая женщина лет тридцати смотрела прямо перед собой. Саллюстий, когда Швейцер показал ему снимок, сказал, что фотография была сделана для документа – паспорта. Этим объяснялись невыразительность взгляда, строгость прически, нетронутый белый фон. Швейцер слыл счастливцем: у него была настоящая фотография, другие не имели и того. У Коха, к примеру, сохранилась только отцовская перчатка, правая. Недодоев носил на шее образок, доставшийся от родителей; Берестецкий владел дешевым портсигаром, в котором еще оставались табачные крошки.
«Не было времени, – говаривал Саллюстий и тяжко вздыхал. – Хватали что под руку попадется. Берегите, чада, эти драгоценные предметы, в них – ваша память».
И они берегли. Листопадов – так тот вообще располагал каким-то странным лоскутом, оторванным то ли от платья, то ли от сорочки, и что же: лелеял его, ложился с ним спать и даже, как слышали некоторые, разговаривал.
Среди лицеистов существовал строгий уговор, закон: не трогать собрата в минуты созерцания фамильных реликвий. Этим и воспользовался Швейцер: воспитанники, входившие в спальню, видели, с чем он сидит, и не смели его беспокоить. Он ничего не обдумывал, не строил планов, оставляя все дело на завтра и доверяясь судьбе, ему всего-то и хотелось, чтобы его не тормошили, оставили в покое, он не хотел разговаривать. Как случалось всегда, лицо на снимке вскоре заворожило Швейцера, и от лицеиста остался голый разум, проросший и воплотившийся в глаза, прочее тело исчезло. Он всматривался в фотографию, готовый взглядом прожечь ее насквозь. В какой-то миг ему почудилось, что та уже стала дымиться, но виноваты были слезы, размывавшие контур. Он и в мыслях не допускал, что женщина, изображенная на снимке, могла где-то жить, ходить, произносить слова. Швейцер, несомненно, верил в это, но вера – одно, мысли – совсем другое. И уж всяко не надеялся он встретить ее вовне, за Оградой, не к ней он собрался. Цели и задачи должны быть реальными, скромными – хотя какая тут скромность.
«А зачем я все это делаю? Может, к черту?.. Неубедительные галлюцинации плюс какие-то важные дела во внешнем мире, до которых ему не должно быть дела. Он не знает такого слова: „стеб“ – что это? Может быть, это не имеет значения, и знание с незнанием тоже обманчивы? И страшно, конечно, тоже. Вот только непонятно, чего больше страшно – собственной наглости или…»
Второе «или» было гораздо хуже. Болезнь, вполне возможно, зашла слишком далеко и стала неизлечимой. А он молчит, рискуя заразить остальных. Где же тут честь? Какое ему мнится самопожертвование? Ведь мнится же, господа, маячит на заднем плане, бездарно притворяясь героическим горизонтом. Гордыня в крайнем выражении, греховная закваска.
– Куколка, ложитесь, – предупредил его Остудин. – Сейчас пойдут с проверкой.