
Полная версия:
Всё по канону
Когда копна выросла выше человеческого роста, я пошла туда, где мужики сложили вилы, и взялась за одни. Муж Мирны спрыгнул с копны прямо ко мне. Он не крикнул. Он просто взял вилы за черенок выше моей руки и держал, пока я не отпустила.
— Нет, — сказал он.
Это слово я знала. Он отнёс вилы к копне, воткнул их в землю зубьями вниз и сказал что-то длинное, глядя не на меня, а на копну. Я поняла «дождь» и, кажется, «сгниёт». Потом он показал мне на ведро у ольхи и на тропинку к роднику.
Я носила воду. Это я умею. Ведро было деревянное, тяжёлое, с верёвочной ручкой, которая резала мозоль. Родник был в овраге, и я бегала туда и обратно, и мужики пили прямо из ведра, через край, и вода текла им по бороде. Когда я принесла четвёртое, муж Мирны взял ведро, отпил и, отдавая, на мгновение положил свою руку поверх моей на ручку. Он повернул мою кисть так, чтобы верёвка легла не на пузырь, а на пальцы. Потом ушёл обратно на копну и больше на меня не смотрел.
К вечеру луг опустел, а копны встали в ряд вдоль реки, тёмные на светлом небе. Все сели у последней: женщины на сено, мужики на землю. Кто-то принёс хлеб и кислое молоко в крынке. Я сидела с краю, держа грабли поперёк колен, и обдирала с ладони лопнувший пузырь. Рыжая сказала что-то, глядя на меня, и все опять засмеялись, и Мирна тоже, но потом сказала рыжей что-то другое, коротко, и та перестала.
Солнце ушло за гребень. Стало сразу прохладно. Малой уснул у Мирны на коленях с хлебной коркой в кулаке. И тогда старшая из женщин, сухая, в тёмном платке, начала петь. Не громко, себе под нос, как поют, когда руки свободны и делать больше нечего. Остальные подхватили со второй строки.
Я перестала обдирать пузырь.
Слова были чужие, я разобрала только «вечер», «дом» и что-то вроде «спит». Но после третьей строки голоса пошли вниз, на тот низкий поворот, где мелодия будто оступается на ступеньке, и я знала, куда она пойдёт дальше, раньше, чем она туда пошла. Я знала, что на конце строки она поднимется, но не до конца, и останется висеть. Она поднялась и осталась висеть. У меня свело горло. Я открыла рот, чтобы взять этот поворот вместе со всеми, и закрыла. Пальцы так сжали черенок, что лопнувший пузырь опять потёк.
Песня была длинная. Я слушала её всю, не шевелясь, и на каждом повороте знала поворот. Когда допели, старшая сказала что-то, и все начали подниматься и отряхивать юбки от сена.
Я тронула Мирну за локоть. Слова «откуда» я не знала. Я показала на свой рот, потом в воздух, туда, где только что была песня.
— Песня — чья?
Мирна посмотрела на меня, перекладывая спящего малого на другое плечо.
— Наш, вечерний, — сказала она. — Старый. Старше меня.
Последние слова она сказала медленно, для меня, и показала рукой себе на грудь, а потом куда-то назад, за спину. Я кивнула. Сказать мне было нечего, да и слов не было. Я встала и пошла ставить грабли туда, где мужики сложили вилы, хотя грабли были Мирнины и стояли совсем в другом месте.
Осип ждал на тропе у мельницы. Солнце давно село. Когда мы вошли в галерею и я перестала видеть его лицо, он сказал в темноте:
— Двое суток.
Больше ничего.
Дома у бабушки был вечер. Она сидела в кабинете за большим листом: чертила древо для кого-то из просителей, линейкой и двумя чернилами — чёрными для живых и бурыми для мёртвых. Мне нравится смотреть, как она это делает. У неё никогда не дрожит рука, а если линия выходит кривой, она не исправляет её, а начинает лист сначала.
Я села на подоконник и стала разматывать тряпку на ладони. Пузыри под ней уже подсохли. Бабушка на меня не смотрела. Я начала напевать — тихо, просто чтобы проверить. Как в детстве, когда в комнате темно, а за дверью ещё горит свет и слышно, как она ходит.
— На повороте фальшивишь, — сказала бабушка, не поднимая головы. — Там вниз, а потом не до конца вверх.
— Я знаю.
Я спела поворот правильно. Она кивнула листу.
— Откуда она? — спросила я. — Колыбельная.
— Мать пела. — Бабушка провела линию, проверила её на свет и обмакнула перо в бурые чернила. — Откуда взяла, не говорила.
Она вписала имя в кружок, мелко, ровно, подула.
— А ты её где взяла? Я тебе её не пою с тех пор, как ты стала засыпать сама.
— Осип пел, — сказала я.
Бабушка положила перо на край чернильницы. Посидела. Потом посмотрела на мою руку, на тряпку у меня на коленях.
— Бажен?
— Бажен, — сказала я. — Выпад.
Она открыла ящик, достала глиняную баночку с гусиным жиром и поставила её на край стола, ближе ко мне. Потом снова взяла перо.
— Смажь на ночь. И не сиди на окне, дует.
ГЛАВА 3
БЕЛЫЕ КОНИ
Праздник был в большом доме. У кого-то из старших семей родился сын, и Лаврентий, начальник Первого отдела, велел позвать всех своих по отделу и союзников с детьми. Галина надела серое с серебром и весь вечер простояла у колонны, разговаривая с людьми, которым была должна родословные. Мне досталось платье с узкими рукавами, в которых нельзя было поднять руку выше плеча. Через час я поняла, что если ещё раз услышу балладу о прабабке в исполнении троих певцов, которые не могут договориться, кто из них ведёт, то либо засну, либо сменю облик прямо у стола со сладким. Я спустилась вниз.
Детский фехтовальный зал за кухнями всё такой же: низкий потолок, столбы с зарубками, пыль, кожа, сундук со стёгаными куртками, которые пахнут чужим потом за много лет. На косяке у двери до сих пор видны наши метки. В десять лет моя черта выше его на палец, в двенадцать его выше моей на три. Дальше мы мериться перестали.
Кеша сидел на сундуке, болтая ногами, и ел пирог, который явно унёс сверху.
— Я так и знал, — сказал он.
Мы не виделись полгода. Он вырос, но как-то вбок: плечи остались прежние, а шея стала длинной, и он слегка сутулился. Пальцы на правой руке были в чернилах, въевшихся в кожу у ногтей. Над губой у него росло что-то, что он, видимо, считал усами. Я не знала, обнять его или нет. Он, кажется, тоже не знал. Он встал, поклонился мне до пола, по-придворному, с вывертом кисти, и мы оба засмеялись, и стало можно.
— Палки? — сказал он.
— Палки.
Палки стоят там же, в углу, у каждой ободранная обмотка на рукояти. Раньше мы дрались час и расходились с синяками поровну. Теперь я ударила его по запястью на третьем движении, по плечу на втором, а в третий раз просто шагнула в длинный выпад, и конец палки упёрся ему в грудь раньше, чем он поднял свою. Я даже не думала о пятке.
Кеша опустил палку и потёр запястье.
— Это кто? — спросил он.
— Бажен.
Он присвистнул. Свистеть он так и не научился, вышло шипение.
— А я, — сказал он, — теперь переписываю. — Он показал мне пальцы. — У отца в архиве. Он говорит, раз двое старших при деле, а почерк у меня лучше всех в доме, пусть хоть почерк приносит пользу. Сундуков там двести.
— Скучно?
— Нет. — Он сказал это быстро, и я поверила. — Там всё, что было. Берёшь лист, а он старше деда, и кто-то на полях нарисовал лошадь, потому что ему тоже было скучно.
В детстве мы играли в Лидию и Еремея. Я всегда была Лидией, потому что у меня её кровь, а Кеша — Еремеем, потому что Еремей был дядей его отца и погиб героем, а Кеша хотел погибнуть героем, но чтобы потом можно было встать и идти обедать. Мы погибали у этого сундука сотни раз.
— Еремей погиб в первом набеге после возвращения командующей, — сказал Кеша, глядя на сундук. Так говорят в его семье, слово в слово, я слышала это от его отца. — Первым пал. Отец до сих пор на каждом празднике поднимает за него чашу и проливает немного на пол.
— А ты всё ещё хочешь, как он?
— Встать потом и пойти обедать — хочу, — сказал Кеша.
Сверху, через потолок, опять запели балладу. Кеша поднял палец, послушал, поймал строку и запел вместе с ними, только своими словами. Там, где у певцов прабабка «вышла из шатра, неся во чреве славу», у Кеши она выходила, неся в руках штаны, потому что в шатре было жарко, а у князя оказались слишком короткие. Я икала от смеха и держалась за столб. Он допел куплет до конца, ни разу не сбившись в мелодии, и раскланялся.
— Ты стала другая, — сказал он, когда я отсмеялась. — Загорелая.
— Бажен гоняет во дворе.
— В Складке не загорают. Там солнца нет, ты сама рассказывала.
Он поставил палку в угол.
— Тебя никогда нет. Я два раза заезжал к вам. Бабушка твоя говорит: в Складке. Куда ты пропадаешь?
Мне вдруг ужасно захотелось рассказать про реку. Про яму под запрудой и про то, что там облик держится сам. Я уже открыла рот.
— У меня есть место, — сказала я.
— Какое?
— Моё.
— Покажешь?
— Нет.
Кеша засмеялся, и я засмеялась тоже. Он взял с сундука недоеденный пирог, разломил пополам и отдал мне половину, как всегда. А палку, которую он поставил в угол, раньше он просто швырял туда, и она гремела. Теперь он поставил её аккуратно, обмоткой вверх, рядом с моей.
Сверху позвали к столу. Мы поднялись по разным лестницам, чтобы никто не спросил, где мы были вместе, — тоже по старой привычке.
* * *
У меня был один свободный день сектора перед новым кругом бабушкиных родословных, и я хотела провести его в деревне. Осип сказал, что там будет ночь. Я сказала, что хочу посмотреть на деревню ночью. Он долго молчал, потом сказал «посидим у Мальна» и пошёл к сараю.
Ночью деревня оказалась меньше. Дома стояли тёмные, только у мельницы горел фонарь: Мальн не спал, у него ночью мелют, когда вода ровная. Собаки узнали Осипа и меня и полаяли так, для порядка. Мы сели у Мальна на лавке под навесом. Он принёс нам по кружке тёплого пива с мёдом и сел рядом, и они с Осипом говорили медленно и мало, а я слушала, как гудит колесо, и почти уснула, привалившись плечом к столбу.
Разбудило меня железо. Кто-то бил в подвешенный у колодца лемех, часто и неровно, как будто руки у него тряслись. Мальн встал так быстро, как я ещё не видела, чтобы он вставал.
Над гребнем на востоке, там, где днём видны только камни и небо, небо было рыжее. Не как на рассвете: рыжее снизу, неровно, и в одном месте рыжее поднималось и опадало, как будто там дышали.
Люди сходились к мельнице. Женщины несли детей, завёрнутых во что попало, старики шли, держась за плетни. У одного мужика была в руках коса лезвием вверх. Мирна пришла с малым на руках. Тот спал, свесив голову ей на плечо. Муж Мирны шёл за ней с топором и узлом. Он поставил узел у стены мельницы и встал рядом с ним, глядя на гребень. Все говорили разом, быстро, вполголоса, и я ловила только «горит», «там», «за горой» и чьё-то имя, повторённое несколько раз.
Мирна встала рядом со мной. Она смотрела на гребень и что-то шептала, одно и то же слово. Я наклонилась.
— Бледные, — шептала она.
Это слово я знала. Так она сказала про меня однажды у реки, когда у меня посинели губы. Она провела ладонью по щеке сверху вниз, будто стирала что-то, и прижала малого крепче.
Осип говорил с Мальном у двери. Я отступила за угол, потом за следующий, потом пошла вверх по тропе, по которой мы спускаемся из галереи. Тропу я знала ногами. Луны не было, зато рыжий свет за гребнем делал камни видными.
Наверху, у выхода из галереи, есть выступ, откуда видно обе стороны. Я легла на него животом.
Соседняя долина лежала внизу, глубже нашей. В ней горели три дома, может, четыре: огонь был внутри, и крыши проваливались по одной. Дым шёл ко мне и пах не берёзой. По дну долины, вдоль реки, вела дорога, и по дороге от пожара уходили всадники, далеко, шагов за четыреста. Огонь был у них за спиной, и сначала я видела только тени. Потом дорога повернула, свет лёг на них сбоку, и я увидела, что кони светлые. Почти белые. В огне они казались розовыми.
Белые кони бывают у кого угодно. У Савелия есть белые. У Лаврентия есть пара для выезда.
Всадницы шли парами, с промежутком в корпус. Каждая сидела прямо, откинувшись чуть назад, повод низко у левого бедра, а правый локоть отставлен, будто под мышкой зажат свёрток. Так держат короткое копьё. Так сидят у нас. Бабушкин конюх бил меня прутом по локтю, пока я не стала сидеть так же, и я плакала и ненавидела его целое лето. Последняя в колонне повернулась в седле всем телом назад, не поворачивая коня, посмотрела на пожар и развернулась обратно. Это тоже у нас так. Замыкающая всегда оборачивается.
А между парами шли люди. Пешие, тёмные, без огня на лицах, и шли они неровно, спотыкаясь, как ходят, когда руки связаны и привязаны к чему-то впереди. Их было много. Я не стала считать.
Кто-то в голове колонны протрубил. Два коротких, один длинный. Сбор. Мы трубили так в детстве в фехтовальном зале, в деревянную дудку, когда Кеша погибал, а я его собирала.
Я лежала на камне. Камень был холодный, а лицо горело. В голове всё стояло отдельно и не хотело складываться. Наши. Это наши. Наши жгут эту долину. «Под горой» — это пещеры, а мы ходим через пещеру. Лидия воюет с Бориславом. Это знает каждый, кто хоть раз учил формулу. Борислав — князь Яблограда. Значит…
Меня взяли за ворот и дёрнули назад так, что я ударилась подбородком о камень. Осип. Он лёг рядом, тяжело, со свистом в груди, и прижал меня к камню здоровой рукой.
— Лежи.
— Это наши…
— Лежи, сказал.
Мы лежали, пока колонна не ушла за поворот и трубу стало не слышно. Потом он потащил меня вниз, не за руку, а за ворот, как щенка, и я не сопротивлялась, потому что ноги шли плохо. На середине тропы он остановился, перевёл дух и сказал, не глядя на меня:
— Увидят тебя там наверху на фоне огня — и тебя, и меня. Свои увидят — хуже.
У мельницы народ уже не говорил, а ждал. Зарево за гребнем стало тусклее. Мальн сказал что-то, и я разобрала слово, которое знала: «мимо». Кто-то заплакал, тихо. Муж Мирны поднял свой узел, подержал и опять поставил.
Мирна посмотрела на меня. На подбородок, где была ссадина от камня, и на руки, которые у меня тряслись.
— Видела? — спросила она.
— Нет, — сказала я.
Она ещё немного посмотрела и отвернулась к малому, который проснулся и начал хныкать. Она стала его качать, переступая с ноги на ногу, и больше на меня не глядела.
Мы ушли, когда люди начали расходиться по домам. Никто не пошёл спать. В окнах зажигали свет.
* * *
В галерее было темно, как всегда, и Осип шёл впереди, стуча палкой. Я шла за ним и смотрела ему в спину, которую не видела.
— Это наши были, — сказала я.
— Наши.
— Ты водишь меня на фронт прабабки.
Палка стукнула ещё три раза.
— Да.
— Это под Яблоградом.
— Под Яблоградом.
— Его земля.
— Его.
Я остановилась. Он прошёл ещё несколько шагов и тоже остановился. Я слышала, как он дышит: после тропы колено у него всегда болит сильнее.
— Зачем?
— Здесь тихо, — сказал он.
— Тихо? Там горело!
— За гребнем горело. В этой долине тихо.
— Почему?
Он не ответил. Капала вода. Где-то впереди, у поворота, где закладывает уши, тянуло холодом.
— Зачем ты водишь туда меня?
— А время дорогое, — сказал Осип. Он сказал это так, как говорит про мои колени, буднично. — Мне там час на лавке посидеть — дома полдня пройдёт, а я на час постарею. Мне выгодно.
— Это не ответ.
Он пошёл дальше. Я пошла за ним. Больше он ничего не сказал до самой заставы, а я не спрашивала, потому что поняла, что не скажет, и не хотела слышать, как он не говорит.
У него во дворе я села на поленницу. Небо над заставой было обычное, домашнее, ровное. Осип поставил на огонь воду и сел напротив, вытянув ногу.
Я думала, что больше туда не пойду. Я честно так думала, пока шла по галерее. Там жгут дома, и по дорогам ведут людей на верёвках, и наши трубят сбор, а если меня кто-то увидит, то увидят меня, а не мою родословную. Я думала это долго, и чем дольше думала, тем лучше видела другое: яму под запрудой, где я ни разу не вспомнила о своих коленях. Мирну, которая говорит «опять ты» и держит меня за запястье так, что чувствуешь каждый палец. Слово «отава». Лавку у стены, на которой Осип сидит с закрытыми глазами. Дома всё, что у меня есть, принадлежит дому: формула, клинок, Баженово «хорошо», даже мои двадцать шесть дней записаны у бабушки в книге. А это — нет. Это я нашла сама, и это моё.
— Я пойду ещё, — сказала я.
Осип подул на воду, как будто она могла от этого быстрее закипеть.
— И бабушке — ни слова, — сказала я. — Никогда.
Я приготовилась спорить. Бабушка никогда не говорит «Яблоград». На уроках, когда я дохожу в формуле до последних слов, она перестаёт слушать: смотрит в бумаги и кивает, хотя на всех остальных словах ловит каждую букву. Однажды за ужином гость назвал этот город, и бабушка спросила его про дождь. Если она узнает, тропы не будет. И тебя на заставе не будет, хотела сказать я, сидеть тебе в людской у Лаврентия. Я набрала воздуху.
— Хорошо, — сказал Осип.
Сразу. Даже не посмотрел на меня.
Я выдохнула и не знала, что делать с остальным воздухом. Я ждала, что он хотя бы скажет «посмотрим» или «не мне решать». А он сидел, вытянув больную ногу, и смотрел в огонь. Я решила, что он стесняется. Мальну он кланяется в ответ и краснеет, ест хлеб Мирны и не поднимает глаз. Старики не любят признаваться, что им где-то хорошо. Он боится потерять свою лавку не меньше, чем я свою реку, подумала я, и мне стало его жалко и немного смешно.
Вода закипела. Он заварил в кружке какую-то траву, отпил и протянул мне, и я пила, держа кружку двумя руками, потому что руки всё ещё тряслись, а подбородок саднило.
«ПЕРЕМИРИЕ»
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
СЦЕНА ПЕРВАЯ. МЕЛЬНИЦА. НОЧЬ ПЕРВАЯ
Мельница в горной долине, за семьдесят лет до событий романа. Дверь наружу, за ней навес и коновязь. Низкая дверь в жилую каморку мельника: там очаг, лавка, на полу мешки с мукой. В глубине мельницы жёрнов и тёмный вал колеса. Колесо остановлено. Шумит буря, вода бьёт в заслонку. Ночь.
У очага мать Мирны пересыпает муку из короба в мешок. Мирна, четырнадцати лет, спит на лавке, укрытая тулупом. В каморке спит её младший брат Тал, лет десяти. Мальн при фонаре осматривает заслонку.
Снаружи ржание, потом второе, высокое, обрывающееся. Стук в дверь: не кулаком, а рукоятью.
МАЛЬН (не открывая). Кто?
ГОЛОС ЛИДИИ. Люди с раненым.
МАЛЬН. Чьи люди?
Пауза. Стук повторяется, теперь медленно, три раза.
МАТЬ МИРНЫ (вполголоса). Не открывай.
МАЛЬН. Сломают.
Мальн берёт из угла ветку, обмотанную белой тряпкой, ставит фонарь на жёрнов и открывает дверь. Ветер. На пороге Лидия в мокром плаще, с обнажённым мечом, опущенным к земле. За её спиной у коновязи Осип, двадцати лет, держит под уздцы трёх коней. Одна раненая всадница сидит на земле, привалившись к столбу; другую Осип придерживает на седле свободной рукой.
Мирна просыпается и садится.
ЛИДИЯ (видит ветку). Это у вас что значит?
МАЛЬН. Что я старший и что в доме дети.
ЛИДИЯ. Я вижу одного.
МАЛЬН. Другой в каморке. Спит.
Лидия смотрит на мать Мирны, на Мирну, на жёрнов. Не входит.
ЛИДИЯ. Мне нужна крыша до утра. Для двух. Им нужен огонь и вода, одной — нитка с иглой.
МАЛЬН. Вы из-под горы.
ЛИДИЯ. Да.
МАЛЬН. Из-под горы приходят ночью и уходят с людьми.
ЛИДИЯ. Сегодня мы пришли с людьми и уйдём с ними же. Своими.
МАТЬ МИРНЫ. Скажи ей, пусть уходит.
МАЛЬН (не оборачиваясь). Скажу, если она уйдёт.
ЛИДИЯ. Не уйду. У меня конь со сломанной ногой и две девки, которые до пещер не доедут. До рассвета я не успею, а на рассвете у ваших устьев будут ваши люди.
МАЛЬН. Будут.
ЛИДИЯ. Значит, или я сижу здесь, или я сижу в другом доме. Выбирай, какой дом.
Пауза. Ветер. Раненая у столба тихо стонет.
МАЛЬН. Если я тебя пущу, а утром твои придут за тобой — они придут сюда. Если я тебя не пущу, а ты войдёшь сама — ты уже здесь. Если я пошлю за людьми князя…
ЛИДИЯ. До них час по такой воде. Я буду здесь раньше.
МАЛЬН. Я знаю. Потому и не посылаю.
Мальн отступает на шаг внутрь, освобождая порог, но не убирая ветки.
МАЛЬН. Так. Раненых в каморку, к огню. Твои люди никого здесь не трогают: ни меня, ни её, ни девку, ни скотину, ни зерно. Мы никого не зовём до света. На свету уходишь.
ЛИДИЯ. На свету не уйду, на свету меня увидят. Уйду, когда смогу.
МАЛЬН. Тогда до того, как сможешь.
ЛИДИЯ. И оружие при нас.
МАЛЬН. Оружие при вас. Но в ножнах.
Лидия смотрит на свой меч, потом убирает его в ножны. Оборачивается к Осипу.
ЛИДИЯ. Слышал?
ОСИП. Слышал.
ЛИДИЯ. Светлану — внутрь. Лизавете поможешь слезть. Сам на двор, к коням.
Осип снимает раненую с седла. Лидия поднимает вторую от столба и, подставив плечо, ведёт её в дверь. Мальн отступает ещё, пропуская.
МАЛЬН (матери Мирны). Воды поставь. Тряпки.
Мать Мирны не двигается.
МАЛЬН. Поставь воды.
Мать Мирны ставит котелок на огонь. Лидия и Осип вносят раненых в каморку. Светлану кладут на лавку. Мирне приходится встать: она стоит у стены, прижимая к себе тулуп. Лизавету Лидия усаживает на мешки, спиной к стене. У Лизаветы на плече под плащом разрублена кожаная куртка.
ЛИДИЯ (матери Мирны). Игла есть?
МАТЬ МИРНЫ. Есть.
ЛИДИЯ. Дай.
Мать Мирны достаёт из-за пояса иглу с ниткой и не отдаёт, а сама подходит к Лизавете. Лидия смотрит на неё. Мать Мирны, не спрашивая, раздвигает разрез на куртке и смотрит рану.
МАТЬ МИРНЫ. Вода нужна горячая. И держать её.
ЛИДИЯ. Я подержу.
Лидия садится на мешки за спиной Лизаветы и берёт её за плечи. Мать Мирны начинает шить. Лизавета сжимает зубы. Мирна у стены смотрит, не отрываясь.
МИРНА (матери). Тулуп ей?
МАТЬ МИРНЫ. Отдай.
Мирна укрывает тулупом Светлану на своей лавке и отходит к очагу.
Со двора короткое высокое ржание, потом глухой удар. Тишина, только буря. Мирна вздрагивает. Мальн выходит на порог мельницы и смотрит во двор.
МАЛЬН. Он коня…
ЛИДИЯ (не поднимая головы). Нога сломана. Мог бы — не стал бы.
Мальн долго стоит в дверях. Входит Осип, мокрый, с ножом в руке. Вытирает нож о штанину. Останавливается: в доме чужие, он не знает, куда встать.
ЛИДИЯ. Нож убери. Сядь у двери.
ОСИП. Снаружи?
ЛИДИЯ. Внутри. Чтобы видно было и двор, и нас.
Осип садится на порог мельницы, спиной к косяку. Мальн ставит у другого косяка свой фонарь и садится напротив, на чурбак. Они оказываются лицом друг к другу через порог.
Мать Мирны кончает шить и обрывает нитку зубами.
МАТЬ МИРНЫ. Чистая рана. Лихорадки не будет — встанет.
ЛИДИЯ. Спасибо.
Мать Мирны не отвечает. Она идёт к Светлане и трогает ей лоб.
МАТЬ МИРНЫ. А эта горячая.
ЛИДИЯ. Знаю. Её конь придавил.
МАТЬ МИРНЫ. Ей лежать сутки. Не меньше.
Пауза.
ЛИДИЯ. Сутки?
МАТЬ МИРНЫ. Посадишь в седло раньше — довезёшь мёртвую.
Лидия встаёт и выходит из каморки на мельницу. Останавливается у жёрнова. Мальн и Осип смотрят на неё с двух сторон порога.
ЛИДИЯ (Мальну). Что у вас за мельницей?
МАЛЬН. Скала. Козья тропа на гребень.
ЛИДИЯ. Кто ходит?
МАЛЬН. Козы.
ЛИДИЯ. Фонарь мне дашь?
МАЛЬН. Ночью, в бурю, на козью тропу?
ЛИДИЯ. Дашь или нет?
Мальн, помедлив, протягивает ей фонарь. Лидия берёт его, на ходу поправляет на поясе меч и выходит за мельницу. Свет фонаря проходит мимо окна и пропадает.
Осип встаёт.
МАЛЬН. Сядь. Она сказала: сядь.
Осип садится. Пауза. Буря.

