Читать книгу Останься со мной в Риме (Скай Джевс) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Останься со мной в Риме
Останься со мной в Риме
Оценить:

3

Полная версия:

Останься со мной в Риме

На ней были тёмные брюки, простая светлая майка и раскрытая рубашка. У плеча зацепилась жемчужная нитка. Мне захотелось снять её, как снимал бы ещё в июне, не думая. Я убрал руку в карман.

Элиза попрощалась с коллегами, подошла.

— Ты успел.

— Обещал же.

Фраза прозвучала неудачно. Она не ответила, только посмотрела чуть внимательнее, и я мысленно выругался. Одно обычное вовремя ещё не заслуживало интонации человека, который предъявляет доказательства.

— Я тоже не закончила всё, — сказала она. — Но мороженое, вероятно, не станет ждать, пока я разберусь с последним швом.

Я улыбнулся, и мы пошли.

* * *

Она выбрала два вкуса и сразу пожалела, что не взяла третий. Я предложил попробовать свой. Элиза взглянула на стаканчик, потом на меня.

— Ты заранее это придумал?

— Купить мороженое?

— Выбрать то, чего нет у меня.

— К сожалению, я ещё не так хорошо планирую жизнь.

Она рассмеялась. Мы поменялись стаканчиками на несколько секунд, потом выяснилось, что ей мой вкус нравится больше. Я отдал его без торга, но попросил признать, что впервые за день принял удачное художественное решение.

— Среднее, — сказала она. — Удачным оно стало в моих руках.

Я смотрел, как она ест, и слишком хорошо помнил, что значили эти губы в другом городе, в другой степени близости. В голове сразу появилось несколько совершенно неуместных продолжений. Пришлось перевести взгляд на витрину, где стояли нелепо маленькие кофеварки. Элиза заметила.

— Хочешь купить себе ещё один инструмент?

— Думаю, на нём сложнее выступать.

— Зато проще объяснить публике результат.

Мы вышли к реке. Мост был полон людей, но ближе к краю можно было идти медленнее, не мешая потоку. Я не рассказывал ей, куда именно ведёт каждая улица: знал пока недостаточно, чтобы не оказаться вторым уверенным человеком, отправившим её утром не в ту сторону. Элиза сама посмотрела на воду и сказала, что после Венеции любая река кажется ей слишком готовой оставаться на месте.

— Она просто не рассказывает нам планы, — ответил я.

— Уважительная скрытность.

Она держала сумку так, что ремень давил на плечо. Я спросил, не тяжело ли. Элиза покачала головой, потом перевесила её на другую сторону.

— Тяжело, — поправилась она. — Но там ножницы, и я не готова доверить их музыканту.

— Обоснованно.

Я не настаивал. Через несколько шагов она сама протянула сумку на минуту, пока завязывала шнурок. Я взял. Когда выпрямилась, забрала обратно, и мы продолжили идти, не превращая передачу имущества в событие.

Мимо протиснулся велосипедист. Элиза отступила ближе ко мне, её локоть коснулся моего. Обычное случайное касание, от которого всё внутри оказалось совсем не случайным. Я посмотрел на неё. Она не отодвинулась сразу. До конца моста мы шли, почти соприкасаясь руками, и оба с чрезвычайным вниманием обсуждали погоду.

На противоположной стороне она остановилась у каменного парапета. Я встал рядом. Вода была тёмной от тени, в ней отражались куски неба. Элиза поставила пустой стаканчик на край, собираясь убрать салфетку в сумку. Он накренился. Я подхватил, она тоже, наши пальцы встретились.

Взгляд поднялся сам. У неё на виске прилипла тонкая прядь. Было слышно, как кто-то смеётся за спиной, как тормозит автобус, как стучит по камню чей-то чемодан. Всё это существовало отдельно от расстояния, в котором я мог бы наклониться и поцеловать её.

Я не наклонился.

Элиза забрала стаканчик, смяла его одной рукой и опустила глаза. Я почувствовал облегчение и разочарование одновременно, не сумел выбрать правильное и оставил оба.

— Я иногда забываю, — сказала она тихо.

— Я тоже.

Она кивнула, всё ещё глядя на руки. Потом вдруг спросила:

— Ты всё ещё носишь в сумке этот ужасный леденец, который Нико дал тебе после концерта?

Я посмотрел на неё с удивлением.

— Возможно.

— Он лежит там уже слишком долго.

— Я не собираюсь его есть. Это талисман.

— Очень липкая форма веры.

Я засмеялся. Она тоже. Напряжение не исчезло, но в нём снова стало можно стоять и разговаривать.

* * *

Мы прошли ещё немного. Элиза рассказывала про новый материал: чернильная основа, жемчужные складки от плеча к боку, меняющие объём, когда Рената разводит руки. Я слушал и задавал вопросы, в которых не было попытки объяснить ей её профессию. Хотелось увидеть, как она показывает идею руками. Она всегда начинала с пальцев, будто рисунка недостаточно.

— Ты сейчас всё изображаешь, — сказал я.

— Конечно. Иначе люди начинают верить словам, а это опасно.

Она поймала мой взгляд и смутилась. Я тоже услышал, как близко фраза прошла к нашему июлю, но не стал притворяться, будто нам следует немедленно остановиться и обсудить каждое случайное совпадение. Мы ещё поговорим. Сегодня я позвал её на полчаса, а не на бесконечное разбирательство.

На маленькой площади оказалась свободная скамейка. Мы сели. Элиза вытянула ноги, положила сумку рядом, проверила телефон и снова убрала. Я тоже не доставал свой. Некоторое время мы молчали, наблюдая, как мужчина пытается уговорить собаку не есть чужую булку.

— Роза сегодня прислала мне фотографию манекена, — сказал я.

Элиза повернулась.

— Она серьёзно?

— С подписью: «Вот такой меня не обидит».

Я показал снимок: обычная безголовая форма, на которую бабушка натянула яркий шарф. Элиза рассмеялась, потом долго рассматривала шарф.

— Это её любимый. Мне не дала взять. Сказала, что я неправильно его завязываю.

— Как можно неправильно завязать шарф?

— Ты очень мало знаешь о моей семье.

Мы посмотрели друг на друга. В её лице на секунду возникло то прежнее открытое удовольствие от будущего, когда человеку кажется, что ещё можно показать другому весь свой мир. Потом она отвела глаза. Я позволил ей эту паузу и не заполнил обещанием всё узнать.

Время кончилось незаметно. Элиза взглянула на часы и поднялась.

— Мне пора. Если не доеду до магазина, буду ужинать тем, что в комнате. Там пока только нитки.

— Не лучший выбор.

— Зато много цветов.

Я проводил её до остановки. Автобус подошёл почти сразу, и нам не хватило времени придумать красивое прощание. Она шагнула ко мне, обняла коротко. Я почувствовал её щёку у своей, жемчужную нитку на рубашке возле лица и знакомый запах кожи. Прижал её ладонь к спине ровно на ту секунду, которую она осталась.

— Спасибо за мороженое, — сказала она.

— Спасибо, что забрала лучшее.

— Я вообще полезный человек.

Двери закрылись. Элиза стояла у окна, держалась за поручень. Увидела меня, сделала маленькое сердитое лицо, как будто я всё ещё был должен признать её правоту в споре о вкусе. Я улыбнулся. Автобус поехал, и мне пришлось остаться на остановке с пустыми руками.

Дома я обнаружил тот самый леденец в кармане сумки. Обёртка уже начала прилипать к бумаге. Я выбросил его, протёр карман и отправил Элизе фотографию пустого места.

«Талисман ушёл на пенсию».

Она ответила: «Горжусь твоим трудным решением».

Я засмеялся и поставил воду для ужина. Сегодня у нас получилось полчаса. Я не стал портить их требованием немедленно получить следующий вечер.

Глава 7. Не к празднику

Элиза

Мама позвонила в тот момент, когда я сидела на полу и доказывала бумажному плечу, что оно существует.

Плечо не соглашалось. На человеке нужная линия получалась сама собой; на выкройке между проймой и горловиной вырастал крошечный уродливый зуб, которого не было ни в одном приличном учебнике. Я уже успела дважды стереть его и один раз предложить ему отдельную карьеру.

— Ты занята? — спросила мама.

— Разговариваю с бумагой.

— Значит, можно. С живыми людьми ты обычно разговариваешь громче.

Она стояла на кухне в Болонье. За её плечом отец пытался достать из шкафа большую миску, не убрав сначала три маленькие. Было приятно видеть чужую проблему с очевидным решением.

— Поставь телефон, — попросила я. — У меня руки в графите.

— А у меня в фарше. Удивительно, сколько женщин в нашей семье работают руками, пока твой отец объясняет, что миски застряли сами.

Из глубины кухни раздалось возмущённое:

— Я ничего не объяснял!

Мама поставила телефон к банке с деревянными ложками. Теперь я видела её подбородок и половину лампы. Она спросила про лабораторию, я рассказала про жёсткую серебряную кокетку, которая мешала актрисе поднимать руки. Мама засмеялась, а потом совершенно серьёзно поинтересовалась, не порвалась ли ткань. Ей всегда легче было представить расход материала, чем художественный кризис.

— Нет. Я её убрала сама.

— Тогда не зря приехала.

— Потому что умею распарывать?

— Потому что распарывать собственное обычно труднее чужого.

Я перестала тереть злосчастное плечо. От мамы редко можно было услышать фразу, подходящую для записи на красивой карточке; она непременно добавила бы к ней совет не резать по косой без необходимости. Но сейчас карточка получилась.

Потом она спросила, есть ли у меня хорошие новости помимо ткани. Я рассказала о комнате, о Кьяре, которая могла отличить два почти одинаковых оттенка белого света и не умела отличить свой контейнер с обедом от чужого. О Сандро, который называл все мои сложные идеи «это сооружение». О прогулке с Лукой я сказала последней, будто это была ещё одна подробность погоды.

Мама не подняла брови. Для этого ей пришлось бы переставить телефон.

— Хорошо погуляли?

— Да.

— Ты звучишь так, будто сейчас попросишь меня принять экзамен.

— Я ничего не прошу.

— Я тоже.

Отец наконец освободил миску. Она громко стукнулась о стол, и мама поморщилась. Наша взрослая важная беседа прервалась спором о том, была ли миска мокрой до того, как он поставил её на свежую газету. Я воспользовалась этой паузой, чтобы убрать со щеки волосы. Там осталась чёрная полоса.

— Если вы с бабушкой приедете на вечер, — сказала я, когда они закончили, — я найду вам место без трёх лестниц. Мне здесь только на второй день объяснили, что «уютный верхний этаж» означает тренировочную базу.

— Мы пока смотрим даты. Мама хочет приехать, если будет достаточно сил. И увидеть тебя она хочет отдельно от этого вечера.

Я кивнула. В последнее время мне приходилось всё чаще напоминать себе, что бабушка могла приехать просто ко мне. Не к собственной восстановленной биографии, не к работе с выверенной подписью, не к нашему большому правильному событию.

Когда мама отключилась, на полу стало тихо. Я попыталась продолжить выкройку и обнаружила, что держу резинку так сильно, что та согнулась пополам. Тогда я сфотографировала уродливый зуб и отправила бабушке.

«Это новая тенденция. Назовём твоим именем?»

Ответ пришёл голосовым сообщением. На заднем плане что-то бубнил телевизор.

— Только если его можно отрезать. Я не хочу прославиться плечом, которое никому не подходит.

Через минуту она позвонила сама. В отличие от мамы, Роза умела ставить телефон так, чтобы в кадр попадала она целиком, чашка и именно та часть комнаты, которую считала подходящей для чужих глаз. Сегодня за ней висел шарф: тот самый, которым она украсила безголовый манекен на присланной вчера фотографии.

— У тебя лицо разбойника, — сказала она.

Я показала ей щёку.

— Это знак принадлежности к мастерской.

— В наше время умывались.

— В ваше время ещё не было фронтальной камеры, и никто не мог доказать обратное.

Она рассмеялась. Мне нравился этот звук: короткий, неожиданно молодой в середине, будто бабушка на секунду подслушивала собственную прежнюю шутку.

Я рассказала ей про светлые мягкие складки на чернильной основе. Она попросила показать рисунок, велела повернуть его к свету, потом спросила, как я собираюсь обрабатывать край. Ни одного слова про символы. Я успела объяснить три варианта, прежде чем она мягко вернула меня к тому, который я сама считала лучшим.

— Вот этот. Почему ты его прячешь?

— Он менее эффектный.

— Сначала сшей. Эффектный край, который режет под коленом, никому не нужен.

Я сняла лист с колена. Самый спокойный вариант действительно был самым точным. Я держала его внизу стопки, как ответ, слишком простой, чтобы мне за него заплатили.

— Ты сегодня виделась с Лукой? — спросила бабушка.

Я посмотрела в камеру.

— Вчера. Мороженое. Прогулка.

— Какое мороженое?

— Фисташковое. И ещё мы спорили из-за лимонного.

— Лимонное обычно принадлежит тому, кто его доедает.

— Я тоже так считаю.

Она пододвинула чашку. Мне очень хотелось спросить, что она на самом деле думает. Не о мороженом. О том, не кажется ли ей странным, что мы снова ходим рядом после всего, что сделали каждый по-своему. Я знала, что не обязана сдавать ей отчёт о своей личной жизни. Но знание плохо помогало, когда я вспоминала её лицо тем вечером, когда она попросила убрать опубликованную страницу.

— Бабушка, — сказала я, — если мы с ним…

Она подождала. Не пришла на помощь удобным окончанием.

— Я не хочу, чтобы ты подумала, будто для меня всё решилось, потому что он исправляет подписи.

— А для тебя всё решилось?

— Нет.

— Тогда о чём мне думать?

Я уткнулась носом в собственное колено и выдохнула.

— Не знаю. Иногда мне кажется, что радоваться сейчас как-то невежливо.

— Ко мне?

— Может быть.

Она сняла очки и положила их на стол. Без них взгляд у неё становился чуть рассеяннее, но никак не мягче.

— Элиза, я не выдавала тебе купон на счастье с условием сначала закончить мою историю. И когда я сержусь на тебя, это не означает, что ты должна сидеть в своей комнате и плохо есть, пока я не подпишу разрешение.

— Я нормально ем.

— Вот эту часть я проверю у Лауры.

Я засмеялась, хотя глаза неожиданно защипало.

— Ты всё ещё сердишься?

Бабушка посмотрела на меня внимательно.

— Иногда я вспоминаю и сержусь. Иногда вспоминаю, как ты приехала ко мне с этими ужасными персиками, и радуюсь. Одно другому не мешает. Ты моя внучка, а не договор с единственным пунктом.

Потом она сама переменила тему. Спросила, не слишком ли жарко в моей комнате и есть ли там хороший стул. Я показала стул. Она одобрила спинку, осудила сиденье и велела найти подушку. В конце разговора выяснилось, что ей нужно успеть в магазин до вечернего наплыва людей. Жизнь Розы продолжалась и за пределами наших разговоров о прошлом; мне было полезно видеть, как она выбирает между мной и свежим хлебом, не испытывая никакой вины.

После звонка я умылась, испортив серым пятном маленькое полотенце, и вернулась к выкройке. Зуб исчез, когда я перестала пытаться сохранить лишние полтора сантиметра объёма. Иногда правильное решение выглядело обидно скромно.

В лабораторию я пришла к вечеру: на сегодня у нашей группы была назначена встреча с ребятами из соседнего проекта. Я ожидала новых разговоров, в которых все быстро называют театр, режиссёра и чью-то фамилию, а я улыбаюсь, пытаясь вспомнить хотя бы одно из трёх. Вместо этого нас встретил мужчина с двумя пакетами апельсинов.

— Это не угощение, — предупредил он. — Это реквизит. Не ешьте без спроса.

— Он всегда так знакомится, — сказала Кьяра. — Если тебе когда-нибудь понадобится понять его настроение, посмотри на фрукты.

Мужчину звали Маттео. Он работал со звуком и сегодня пытался получить глухой удар, похожий на падение тяжёлого предмета в мягкую землю. Апельсины не оправдывали ожиданий. Один из них уже был обёрнут полотенцем и выглядел так, словно ему оказали неудачную первую помощь.

За полчаса я познакомилась с танцовщицей Ливией, у которой в сумке лежало шесть одинаковых чёрных резинок и ни одна не годилась ей сегодня, и с помощницей режиссёра Адой: она записывала время каждого опыта и в отличие от остальных помнила, зачем мы собрались. Нам нужно было проверить, как костюм и звук отмечают переход от одного состояния к другому, не пересказывая зрителю то, что он уже видит.

Маттео предложил ударить апельсином по моей ткани.

— Сначала подпиши, что это твоё художественное решение, — сказала я.

Рената, присоединившаяся к нам прямо с движения, взяла у него несчастный плод и положила на пол. Потом медленно обошла вокруг. Без шутки, почти сердито. На середине круга серебристая проба на её руке поймала свет и сделала всё происходящее похожим на ритуал неведомого цитрусового культа.

Мы засмеялись. Рената остановилась.

— Вот. Теперь скажите, почему это смешно.

Никто сразу не нашёл ответа. Через минуту мы уже спорили, кто первым дал понять зрителю, что предмет важен: она, свет или наше ожидание. Я забывала следить за тем, какое впечатление произвожу. Было слишком интересно попробовать ещё раз.

Когда дошла очередь до моего материала, я принесла жемчужную пробу с обработанным краем и попросила Ренату сесть, встать и развести руки. Светлые складки расправились вдоль её боков, и тёмный силуэт стал шире, свободнее. Кьяра тут же изменила угол света.

— Ещё, — сказала Ада.

На второй попытке складки слились с рукавом. На третьей резкая тень сделала их похожими на картон. Я присела у Ренаты, заколола край и почувствовала знакомое спокойствие, которое всегда приходит, когда вместо общего «не получается» остаётся конкретное «нужно убрать здесь».

Мы закончили поздно. В пакете у Маттео осталось пять целых апельсинов; по его словам, теперь их можно было съесть, потому что звук он всё равно нашёл в старой кожаной сумке Сандро. Ливия разделила один плод руками и протянула мне половину. Мы стояли у открытой двери мастерской, жевали и планировали завтра принести нормальную еду. Никаких торжественных обещаний дружбы. Мне просто хотелось прийти и снова услышать, как эти люди спорят.

На улице телефон дрогнул. Лука прислал фотографию двух чашек на пюпитре и подпись: «Нико утверждает, что это временная установка. Я считаю, что у нас уже дуэт для фортепиано и кофе».

Я отправила ему снимок оранжевой кожуры на ладони.

«У нас сегодня был экспериментальный театр. Апельсин не выжил».

Он ответил почти сразу: «Очень жаль. В каком месте можно выразить соболезнования?»

Я улыбнулась, убрала телефон и догнала Кьяру. Она звала меня посмотреть на маленький магазин, где якобы продавались приличные лампочки и ужасные серьги. Я хотела увидеть и то и другое. Лука никуда не исчезал оттого, что этот вечер принадлежал ещё кому-то. И мне не требовалось заслуживать право на такую простую, наглую радость.

Глава 8. Место в зале

Лука

В четверг утром выяснилось, что рояль не нравится всем поровну.

Нико считал его слишком громким, настройщик — слишком долго стоявшим у стены, а я пытался не принимать близко к сердцу тот факт, что верхняя октава звучит бодрее, чем я себя чувствую. В небольшом зале некуда было спрятать недостатки. Здесь зритель мог рассмотреть, как я переставляю ногу на педали, и, вероятно, прочитать самую грубую мысль, если она появится у меня на лице.

— Не делай ему такое выражение, — сказал Нико. — Инструмент не виноват, что ты опять переписал начало.

— Я убрал четыре такта.

— Да. Теперь ты можешь раньше начать мучиться.

Он проверил строй виолончели. Я смотрел на карандашные следы в нотах и пытался понять, в каком месте музыка перестала быть вещью, которую можно доделывать, и стала вещью, которую надо наконец сыграть другим людям. Граница оказалась неприятно практической: на следующий вечер у нас стоял концерт, в программе уже напечатали название.

«Открытый воздух».

Мне нравилось, что оно ничего не обещало о моей личной жизни. Здесь не было ни женщины, которую публика должна угадать, ни обязательного возвращения домой. Я писал эту вещь кусками всё лето: сначала короткий проход в правой руке, потом голос виолончели, который не отвечал немедленно, потом несколько тактов, в которых оба инструмента наконец могли не спорить. Название появилось позже, когда я понял, что всё время слишком плотно закрываю звук.

Дарио прочёл его, помолчал и спросил, не может ли воздух быть вечерним. Я отказался. Он вздохнул так, будто я лишил его единственного способа продать билет.

Теперь я подозревал, что защищать два слова было легче, чем защитить семь минут музыки.

— С третьей строки? — предложил Нико.

— С самого начала.

Он ничего не сказал. В этом заключалось одно из его лучших качеств: он мог выбрать момент, когда перестать шутить.

Мы начали. Через сорок секунд мне захотелось остановиться и исправить то место, где я чуть придавил мелодию. Я не остановился. Через минуту вступил Нико, и невыносимо очевидная ошибка оказалась просто местом, которое прошло. Музыка потекла дальше, не испрашивая моего разрешения сохранить идеальное прошлое.

На третьем проигрывании в зал пришла администратор с коробкой программок. Она поставила её на первый ряд и замерла у двери. До конца оставалось полторы минуты. Я немедленно стал играть хуже.

— Спасибо, — сказала она, когда мы закончили. — Очень красиво. Вам воду на сцену в бутылках или в стаканах?

Я посмотрел на Нико. Он смотрел в ноты с чрезмерно невинным лицом.

— В бутылках, — ответил я.

— Слышал? — прошептал он, когда дверь закрылась. — Самое спорное место она пережила. А вот стаканы остаются под вопросом.

Я засмеялся и почувствовал, как отпускает плечи. Потом попросил его всё-таки проверить переход. Он сразу согласился: то, что я паниковал, не делало все мои замечания бессмысленными.

После репетиции Дарио перехватил меня в коридоре. На стене висела афиша с моим лицом, и я на секунду задержался напротив неё. Фотограф сумел придать мне вид человека, который всегда знает, где находится его паспорт и следующая нота.

— Почти всё продано, — сказал Дарио. — Не аншлаг, но близко. У меня осталось несколько приглашений. Кому отправить?

Я назвал двух коллег. Потом добавил:

— Одно пока оставь на моё имя. Я сегодня скажу.

Дарио посмотрел на меня. Во взгляде мелькнула догадка, с которой он благоразумно ничего не сделал.

— До завтра до полудня.

— Хорошо.

На улице я достал телефон и вдруг понял, что не умею составить короткое сообщение. «Если хочешь» звучало так, будто я заранее отвожу глаза. «Мне важно» превращало концерт в проверку. «У меня тут небольшое выступление» было неправдой: небольшим был зал, а не то, сколько сил я потратил на программу.

Я остановился посреди тротуара, получил локтем от человека с пакетом и убрался к стене. Потом написал как мог.

«Завтра играем с Нико. Начало в восемь. Я хотел бы тебя пригласить. Будет и моя новая вещь — после перерыва. Если у тебя работа, я пойму. Скажи, пожалуйста, оставить ли билет».

Я прочитал один раз и отправил, прежде чем нашёл способ сделать из приглашения юридически безупречный документ.

Ответ пришёл минут через двадцать, когда я покупал хлеб.

«У нас вечером прогон, пока не знаю, во сколько отпустят. Можно скажу завтра утром?»

«Да».

Я собирался добавить, что она может прийти позже. Потом решил, что это нормальная полезная информация, и всё-таки добавил: «После первой части можно зайти в перерыве. Напишу администратору. Не надо бежать через город».

Она прислала сердитого нарисованного человечка с ножницами и подпись: «Если меня не выпустят, пришлю вместо себя это».

Я улыбнулся продавщице, которая протягивала мне сдачу. Она решила, что улыбка предназначалась ей, и улыбнулась в ответ. В Риме у меня пока слишком часто случались маленькие общественные недоразумения такого рода.

Днём я пытался работать дома. Не играл: в комнате не было инструмента, а у соседей сверху уже имелся ребёнок с пластмассовым барабаном, и добавлять конкуренцию я считал жестоким. Я сидел за столом, сверял партии и слушал запись утренней репетиции в наушниках.

Удивительно, сколько шума издаёт человек, уверенный, что просто переворачивает страницу. На записи я слышал собственное дыхание, шаги настройщика за дверью и одно совершенно лишнее сопение перед сложным местом. Само сложное место звучало лучше, чем я помнил.

Я записал замечания, отправил Нико уточнение по темпу и закрыл файл. Через минуту открыл снова. Проверил ту же строку.

Телефон зазвонил. Дарио хотел согласовать пару фраз для объявления со сцены. Обычно я соглашался сразу: он говорил хорошо, коротко и гораздо убедительнее меня объяснял, почему людям стоит досидеть до конца. На этот раз я попросил прислать текст.

— Лука, это не интервью. Четыре предложения.

— Значит, быстро прочту.

Он прислал. В третьем предложении стояло: «Личная история возвращает музыканта к самому себе».

Я позвонил ему обратно.

— Убери третье.

— Там нет никаких имён.

— Я знаю. Убери.

— Людям нужна точка входа. Они не обязаны разбираться в твоей форме.

— Напиши, что это новая пьеса для фортепиано и виолончели. Что мы впервые играем её здесь. Можно ничего не объяснять сверх этого.

bannerbanner