
Полная версия:
Введение в общую культурно-историческую психологию
Что же помешало Миллю увидеть то, что рассмотрел за этими очевидностями непосредственного знания Гуссерль, а уж если быть до конца точным, то и Дильтей за полтора десятка лет до него?
Возможно, подсказкой явится одна строка из пояснений самого Гуссерля к своим «Основным проблемам феноменологии»: «Очевидность ego cogito в отношении очевидности единства потока сознания» (Там же, с.192).Ego cogito!
При первом прочтении миллевских строк может показаться, что, говоря о «непосредственном сознании», он имеет в виду так называемую «субъективную истинность» восприятия. На самом же деле он, скорее, просто другими словами утверждает это знаменитое декартовское: Я мыслю – значит, я существую! Ведь Декарт приходит к нему точно так же в поисках самых последних, неразлагаемых далее на составные части оснований. Даже если Бог обманывает меня во всем, он не в силах обмануть меня в этом моем ощущении себя думающим. Здесь было решено Декартом заложить основание новой науки. К этому же приходит и Милль, увязывая нить времен. И это же вполне можно считать одной из основ культурно-исторической психологии, считающей своим предметом мир человеческого мышления, а не психофизиологию высшей нервной деятельности.
Тем не менее, вопрос о том, что из первичных, то есть неделимых далее истин, принять за основу исследования, как бы остается у Милля открытым. «Для этой части нашего знания логики нет», – заявляет он. И это выглядит неопределенностью и даже ненаучностью его науки: начать исследование путей к истине, не определив оснований.
Однако, если мы приглядимся к этому, то неожиданно обнаружим силу такого подхода: отсутствие основания еще не есть отсутствие исходной точки. Любое изначальное определение основ есть гипотеза, то есть придумывание наиболее вероятного на основе не полностью известного. Без таких предположений наука невозможна, но Милль говорит о том, что, прежде чем делать предположения о неизвестном, надо уточнить известную часть, тогда и наши предположения станут точнее: «иногда мы соображаем, будто видим или чувствуем то, о чем в действительности лишь умозаключаем. Истина (или то, что считается истиной) иногда в действительности представляет собою результат очень быстрого умозаключения, а между тем она может показаться интуитивной, непосредственной» (Милль, с.5).
Иными словами, подход Милля таков: прежде, чем строить предположения о том, какова действительность, надо разобраться в собственном инструментарии.
«Область логики должна быть ограничена тою частью нашего знания, которую составляют выводы из тех или других уже известных нам положений, все равно – будут ли эти предварительные данные общими предложениями или частными наблюдениями и восприятиями. Логика есть наука не об уверенности (то есть убеждениях – А. Ш.), но о доказательстве или очевидности; ее обязанность заключается в том, чтобы дать критерий для определения того, обоснована или нет в каждом отдельном случае наша уверенность» (Там же, с.7).
А далее Милль делает в своих рассуждениях шаг, который приводит его к той юношеской мечте о перестройке общества. Он определяет условия, при которых эта перестройка возможна:
«Так как значительно большая часть нашего познания – как общих истин, так и частных фактов – явно представляет собой результат вывода, то почти все содержание не только науки, но и человеческого поведения подчиняется авторитету логики.<…>
В этом именно смысле логика есть, как ее выразительно называли схоластики и Бэкон, ars artium; она – «наука самой науки» (Там же, с.7–8).
От этого уже можно было бы перейти и к главной цели Милля – логике нравственных наук. Но предварительно надо сказать несколько слов о его взглядах на язык, потому что именно с этого начинается весь его труд.
Говорить о них совсем не простое дело. Могу сразу сказать, что взгляды Милля считаются весьма серьезной теорией языка, и многие крупные языковеды, философы и психологи так или иначе занимались ею.
Поскольку я не являюсь профессионалом в языкознании, я просто использую мнение немецкого лингвиста и психолога Карла Бюлера, который посвящает Миллю целую главу в своей «Теории языка».
С первых же строк Бюлер делает сближение Милля и Гуссерля, чем еще раз подчеркивает неслучайные взаимоотношения феноменологии и «Системы логики»: «Чтобы продолжить на уровне современной логики проблему функций языковых понятийных знаков так, как этого требует теория языка, предлагаю одновременно прочитать Дж. Ст. Милля и Гуссерля и сравнить их высказывания об именах собственных и “общих именах” и соответственно об именах собственных и видовых именах» (Бюлер, с.206).
Однако, если начало «Логических исследований» можно посчитать в какой-то мере зарождающимся в «Системе логики», то по вопросу об именах Гуссерль занимает строго противоположную точку зрения по отношению к Миллю. Передавать содержание этих точек зрения было бы просто излишним для моего исследования, но вот основной смысл обеих теорий, мне кажется, становится ясным из следующего рассуждения Бюлера:
«……поставлены две различные задачи, для решения которых требуется создать две различные модели мышления. И Милль и Гуссерль примыкают к схоластическому мировоззрению и обильно черпают из него. Но Гуссерль стремится еще раз основательно и по-своему перестроить схоластическое учение об актах <…>, Милль же хочет сформулировать условия межличностного речевого общения, языкового общения в целом. Какие соответствия между звуками и вещами должны быть установлены, чтобы А смог что-либо сообщить В о вещах? Именно этот вопрос задал еще Платон, и Милль отвергает субъективную переформулировку проблемы в концепции Гоббса (с определения имени Гоббсом Милль начинает свой разговор об именах – А.Ш.).
Стоит ли сразу же что-либо о т в е р г а т ь, если речь идет о двух программах, реализованных с подкупающей последовательностью?» (Там же, с.211).
Логика нравственных наук
Все сочинение Милля, более того, можно сказать, вся жизнь была ради последней, шестой, книги «Системы логики» – «Логики нравственных наук».
Для того, чтобы составить о ней представление, достаточно заглянуть в оглавление. Глава 1 начинается с посылки: «Отсталое состояние нравственных наук можно уничтожить только приложением к ним методов физических наук, должным образом расширенных и обобщенных». Затем идет длинное и подробнейшее, на много глав и параграфов, обоснование этого утверждения.
Обосновывается оно сначала исследованием применимости понятия «причинность» к человеческому поведению, что приводит Милля в 4 главе к вопросу: «Существует ли наука психология?» На этом вопросе стоит остановиться чуть подробнее, потому что он напрямую связан с определением места теории Милля и культурно-исторической психологии среди других наук о духе.
Кстати, что такое дух и что такое материя, Милль осознанно оставляет за рамками своего сочинения, объясняя: «Духовными явлениями я называю различные состояния нашего сознания (various feelings of our nature)» (Милль, 773), – как это переводит Ивановский. Хотя чуть выше feelings он переводит как «чувствование», «чувствительность». Впрочем, точность здесь не важна.
Итак, к психологии. «Все духовные состояния имеют свою непосредственную причину либо в других духовных состояниях, либо в состояниях телесных. Когда одно духовное состояние произведено другим, связывающий их закон я называю законом духа» (Там же).
Сейчас могли бы просто перевести все это словом психика.
«Относительно тех духовных состояний, которые называются ощущениями, все согласны, что они имеют своими непосредственными предыдущими те или другие телесные состояния. Всякое ощущение имеет своею ближайшею причиной какое-либо раздражение той части нашего организма, которая носит название нервной системы. <…> Законы этой части нашей природы – законы ощущений и тех физических условий, от которых они ближайшим образом зависят, – принадлежат, очевидно, ведению физиологии» (Там же).
Скорее, нейрофизиологии, сказали бы мы сейчас.
«Вопрос о том, не зависят ли подобным же образом от физических условий и остальные наши психические состояния, есть один из «проклятых вопросов» – vexatae questiones – науки о человеческой природе. До сих пор спорят о том, порождаются или нет наши мысли, эмоции и хотения через посредство материального механизма: обладаем ли мы органами мышления и эмоций – в том смысле, в каком обладаем органами ощущений. Многие выдающиеся физиологи решают этот вопрос в положительном смысле. Они утверждают, что мысль, например, есть в такой же степени результат нервной деятельности, как и ощущение, что некоторое особое состояние нашей нервной системы (в частности ее центральной части, называемой мозгом) неизменно предшествует всякому состоянию нашего сознания и им предполагается. По этой теории, ни одно духовное состояние никогда не бывает в действительности результатом другого: все духовные состояния обусловлены телесными. Только кажется, будто одна мысль вызывает путем ассоциации другую; на самом же деле вовсе не мысль вызывает мысль: ассоциация существовала не между двумя мыслями, а между двумя состояниями мозга или нервов. <…> Таким образом, совершенно не существует самостоятельных (или оригинальных) психических законов – «законов духа» в том смысле, в каком я употребляю этот термин; психология есть просто ветвь физиологии, высшая и наиболее трудная для изучения ветвь» (Там же, с.774).
Милль ссылается на теорию О.Конта. Но не будем забывать, что именно в это время и в России идет, можно сказать, битва между психологией и физиологией. В 1863 году выходят знаменитые «Рефлексы головного мозга». Причем написан этот трактат был для журнала «Современник», издававшегося так называемыми революционными демократами. Это тут же сделало физиологию дисциплиной политической и, как рассказывает о нем еще совсем в духе «Современника» и коммунистической парадигмы М. Ярошевский: «Сеченов стал кумиром целого поколения передовой русской интеллигенции» (Ярошевский, 1996, с.231). Философ П.Юркевич, поражаясь росту популярности сеченовской теории «мозговой машины», так говорил об этом: «В настоящее время физиология…довольно сильно определяет наши ежедневные суждения о жизни, ее явлениях и условиях».
В 1872 году, одновременно с выходом последнего прижизненного издания «Системы логики» Милля, выходит книга Константина Дмитриевича Кавелина «Задачи психологии», в которой он подробнейшим образом обосновывает не только право психологии на самостоятельный предмет, но и определяет его как предмет именно культурно-исторической психологии. К сожалению, советская культурно-историческая теория, как и вся советская психология, за очень редкими исключениями, предпочитала делать вид, что Кавелин не существовал.
В ответ на книгу «Современник» начал травлю Кавелина от лица «прогрессивного человечества», а Сеченов выпустил вызывающую статью с названием «Кому и как разрабатывать психологию», где однозначно и не допуская сомнений заявлялось: «психологом-аналитиком может быть только физиолог» (Сеченов, с.135)!
История науки – такая хитрая наука! Собрание парадоксов. Милль, «отбиваясь от обнаглевших физиологов», заявляет: «остается бесспорным, что между духовными состояниями существуют единообразия последовательности и что единообразия эти можно устанавливать при помощи наблюдения и опыта. <…> Таким образом, последовательностей психических явлений нельзя вывести из физиологических законов нашей нервной системы; а потому за всяким действительным знанием последовательностей психических явлений мы должны и впредь (если не всегда, то, несомненно, еще долгое время) обращаться к их прямому изучению путем наблюдения и опыта. Так как, таким образом, порядок наших психических явлений приходится изучать на них самих, а не выводить из законов каких-либо более общих явлений, то существует, следовательно, отдельная и особая наука о духе» (Милль, с. 774–775).
Можно сказать, прямо из этого положения Милля ведущий советский историк психологии, по работам которого учились все современные советские психологи, М. Ярошевский, рассказывая об ассоциативной психологии, пишет: «Вопреки психологизму Д. С. Милль выводил в “Логике” познавательную работу человеческого ума не из “великого закона ассоциации идей”, а из своеобразия логических структур. Именно эти надындивидуальные структуры выступали в качестве регулятора процессов в индивидуальном сознании. Под влиянием “Логики” Милля возникает концепция “бессознательных умозаключений” Гельмгольца, ставшая отправной для “Элементов мысли” И.М.Сеченова.
Не логическое объяснялось субъективно-психологическим, но, напротив, порядок и связь идей ставились в зависимость от законов уже не механики и не индивидуальной психологии, а логики. В этом плане становится очевидным, что установка, охарактеризованная выше как психологизм (так Ярошевский называет школу Милля – А. Ш.), при всей ее исторической ограниченности, содержала позитивный момент.
Сближение логики с психологией и дало тот междисциплинарный синтез, о продуктивности которого свидетельствовали учения Гельмгольца и Сеченова. Такое сближение произошло только потому, что вопреки традиции Милль не ограничился трактовкой логики как философской дисциплины, а поставил вопрос, как реализуется логическое в субъективном мире индивида. В “Логике” он опровергал априоризм и последовательно отстаивал постулат о том, что единственным источником познания служит опыт. Из этого следовало, что психология должна стать опытной наукой» (Ярошевский, 1985, с.215–216).
Из этого действительно следовало, что психология должна быть опытной наукой!..Но я в замешательстве и затрудняюсь принять решение, нужно ли ставить опыты или же иногда достаточно лишь одного сопоставления материалов, чтобы наличие двойной парадигмы было очевидным? Если из одного и того же посыла с совершенно искренними глазами делают два противоположных вывода, значит, кто-то врет? Зачем? Зачем ему это? И если бы это не уводило нас в сторону, из этого совершенно по-бытовому поставленного вопроса мы могли бы перейти в культурно-историческое исследование деятельности «Современника» по созданию нового сообщества, которое впоследствии взорвало старое русское общество и позволило М.Ярошевскому занять достойное место.
По этому поводу мне сделано замечание, которое я рассматриваю как еще более утонченный материал к психологии сообществ:
«Когда из одного посыла делаются два вывода, это не всегда ситуация, где один посыл ложный – зависит от условий, например, свет – и волна, и частица. Тем паче некорректно слово “врет”.Психология – не математика, и автор КИ-психологии забывает о культурной и исторической изменчивости человека. Отсюда – забывает о психологии. Неплохо бы еще и знать, что М. Г. Ярошевский был советским обществом репрессирован и оказался в солнечном Душанбе отнюдь не добровольно. Невежество молодых “демократов” продолжает поражать».
Сразу хочу обратить внимание, вопрос переведен из научного русла в личностное и искусно обработан для подачи общественному мнению. Искусство боя воинов научного сообщества – явно может быть отдельной темой исследования. Каждое сообщество защищается и нападает по-своему. И лучший способ защиты – это нападение. Причем против такого нападения в условиях правящей в России нравственности защищаться трудно – уж очень сильная позиция у моего противника. Забота о несправедливо обиженном…
Но это лишь в том случае, если я действительно нападаю лично на Ярошевского. Если это выглядит так, то я не прав. Но я все-таки хочу – удачно или не удачно – лишь описать работу психологии сообществ, выразившуюся в действиях их членов, и делаю это на примере сообщества научного и на примере исторических личностей. Другого подхода создать эту науку я не знаю и не представляю. Поэтому хочу шаг за шагом пройти все замечание, начиная с конца.
Невежество относительно личной жизни при таком исследовании, какое делаю я, вполне допустимо. Более того, излишние знания друг о друге, вырастающие до уровня так называемых связей, – это то, что во многом и делает сообщество обладающим вторым дном или скрытой парадигмой. Это основа договора о взаимной пощаде. Тронь вот Ярошевского, потом не защитишься! Или наоборот. Не хочу сказать, что сейчас цензором двигало именно это. Мне кажется, что в данном случае мое невежество просто было удобной возможностью ударить побольней.
Далее. То, что Ярошевский побывал в Душанбе, никак не отменяет того, что он занимает в своем сообществе достойное место. И для того, чтобы это определить, вовсе не обязательно было ворошить его прошлое, достаточно взглянуть на его публикации и его фамилию, мелькающую в составах различных редакций и советов. Следовательно, посыл цензора, видимо, должен был донести, что советское общество преследовало Ярошевского, и если он чего-то и добился, то вовсе не потому, что обеспечивал правящую советскую парадигму, которая его за это наградила.
Однако чуть раньше он сам напоминает мне о культурной и исторической изменчивости человека. В рамках той же самой советской системы, но в разное время ее существования, одни и те же люди были репрессированы, а потом подняты на щит. Быть репрессированным – не значит не служить сообществу до репрессии или после нее. Более того, очень большая часть репрессированных были сами создателями системы и творцами ее парадигм.
Так что вопрос попросту переведен моим цензором из научного русла в политическое да еще и подан, что называется, убийственно, если попадется на глаза общественному мнению. И ничего от науки в нем нет, кроме наукообразного использования слов. О волне и частице я в этом исследовании судить бы не смог, но подозреваю, что мой противник не стал бы так же уверенно тыкать в него носом профессионального физика. Думаю, что там не из одного посыла делаются два вывода, а просто ни я, ни он ничего в этом не понимаем. Попросту говоря, этот пример – откровенная спекуляция.
А обсуждаем мы исторический факт: Милль жестко выступает против приписывания физиологами себе права делать психологию, как это делает Сеченов, а Ярошевский, глядя, можно сказать, прямо в эти слова Милля, делает из них вывод, что Милль чуть ли не благословил сеченовско-советскую линию развития психологии. «История психологии» Ярошевского показывает, что он был не только человеком огромной эрудиции, но и достаточно глубоким знатоком психологии и философии, чтобы случайно подобных «прочтений наоборот» не делать. Значит, или его заставили, или ему это зачем-то надо? Что, впрочем, одно и то же.
Теперь, когда я знаю о Душанбе, у меня непроизвольно делается предположение: может, подломили человека, научили говорить то, что надо? Или, по крайней мере, научили быть осторожным? Кстати, я нисколько и не осуждаю за это. Если это так, то это как раз приемлемо. Гораздо страшнее, когда ученые искренне и непроизвольно становятся бойцами за научную парадигму в смысле защиты интересов сообщества вместо поиска истины.
В рассказе о Просвещении я постарался показать, что в первые века своего существования Наука вела битву с Церковью как основной опорой Власти. Наука не пыталась стать самой властью иначе как в виде Марксизма. Это значит, что с марксизмом научное сообщество раскололось на Науку в прежнем понимании этого слова – и это сообщество заняло в обществе место основной опоры власти вместо Церкви – и Науки идеологические, которые прямо обслуживали Власть. Психология на протяжении всей советской власти была в числе наук идеологических вместе с историей. А факт истории то, что репрессии в Советском Союзе постигали, в первую очередь, как раз тех, кто пытался к власти приблизиться, то есть своих. С чужими она разобралась в самом начале своего существования. Вероятно, судьбе людей типа Ярошевского, Лихачева, Лосева будут посвящены исследования и с точки зрения психологии сообществ. Очень личностно, хотя при этом – ничего, кроме науки! Этому еще надо научиться. У меня, как видите, не всегда получается.
Словно предвидя шумиху вокруг мест, за которые будут биться сообщества, Милль, утвердив право психологии на существование, идет еще дальше за психологию, как он считает, и создает науку о нравах, которую называет наукой о характерах или этологией. И исходит он при этом из того, что «законов образования характера нельзя установить при помощи наблюдения и опыта – их надо изучать дедуктивно» (Милль, Оглавление).
А от этологии он делает шаг к обоснованию социологии: «Какова должна быть природа социальной науки», где ставит вопрос о самостоятельном методе общественных наук:
«Для более наглядного выяснения сущности этого метода, который я считаю истинным методом этой науки, я покажу сначала, чем ее метод не должен быть» (Там же, с.797).
К неверным методам в общественных науках он относит «экспериментальный или химический» и «абстрактный или геометрический», о которых говорит еще в оглавлении: «В социальной науке эксперименты невозможны – метод различия неприменим; методы сходства и сопутствующих изменений недоказательны; метод остатков также недоказателен и предполагает дедукцию». Правильным методом он называет «физический или конкретно-дедуктивный».
Я не буду вдаваться в то, что Милль понимает под двумя первыми методами современной ему науки. Про «физический» же могу сказать так: по мнению Милля, если ты хочешь иметь в общественной науке предсказуемый результат, то в силу сложности материала необходимо учитывать гораздо больше переменных, чем это делается в любой другой науке. Конечно, любые обвинения Милля в том, что он действительно хотел применить к общественным наукам методы наук естественных, в частности, физики, несостоятельны.
Он исследует самую суть физической методологии, как самой действенной из имеющихся, и ищет возможность воспользоваться ею как подсказкой для создания вполне самостоятельного метода общественного воздействия:
«Достаточно разъяснив <…> два ошибочных метода, мы без дальнейших предисловий перейдем к методу правильному, который, как и метод более сложных физических наук, состоит из дедукций, а не одной или весьма немногих первоначальных посылок: каждое следствие рассматривается (как это и есть в действительности) как совокупный результат многих причин, действующих через посредство иногда тех же самых, иногда различных психических факторов, или законов человеческой природы» (Там же, с.813).
Продолжая искать основания общественных наук, Милль после исследования политической экономии заявляет:
«Я не стану здесь заниматься решением вопроса о том, какие другие гипотетические (или отвлеченные) науки, подобные политической экономии, можно еще выделить из общего состава социальной науки <…>.Между этими отраслями есть, однако, такая наука, которой нельзя обойти молчанием, так как ее объем и значение больше всякого другого из тех отделов, на какие можно разделить социальную науку. <…> Я намекаю на то, что можно назвать «политической этологией», или учением о причинах, определяющих характер, присущий всякому народу или эпохе» (Там же, с.823).
Пожалуй, это было влияние времени. Если считать, что эти слова были уже в первом издании 1843 года, то они почти одновременно прозвучали в России, где в 1845–46 годах на первых заседаниях Русского географического общества Бэр и Надеждин призывают собирать все доступные материалы о нравах, необходимые для изучения народной психологии. А через полтора десятка лет с тем же призывом выступят в Германии Лацарус и Штейнталь, оказавшиеся предвестниками вундтовской психологии народов.
Вот как Милль определяет предмет этой науки:
«Всякий, кто хорошенько всмотрится в дело, должен будет заметить, что законы национального (или коллективного) характера составляют бесспорно важнейший класс социологических законов. Прежде всего, характер, образующийся под влиянием данного сочетания общественных условий, уже сам по себе есть наиболее интересное явление, какое только может представить это состояние общества. Во-вторых, этот факт в сильной степени влияет на все остальные явления. Наконец (и это самое главное), характер, т. е.мнения, чувствования и нравы народа, являясь в значительной степени результатом предшествующего им состояния общества, рядом с этим в такой же степени обусловливают собою следующее его состояние; это – та сила, под влиянием которой всецело формируются все искусственные социальные условия: например, законы и обычаи. Относительно обычаев это очевидно; но не менее справедливо это и относительно законов, так как эти последние возникают либо под прямым влиянием общественного настроения правящих сил (классов), либо под влиянием народного мнения и чувства» (Там же, с.823–824).
В обосновании исторического метода Милль честно признает себя, хотя и не слепым, но последователем Вико:
«Одна из особенностей наук о человеческой природе и обществе <…> состоит в том, что они имеют дело с предметом, свойства которого изменчивы.
<…> Главною причиной этой изменчивости служит широкая и постоянная реакция следствий на свои причины. Обстоятельства, окружающие людей, действуя согласно своим собственным законам и законам человеческой природы, образуют характер людей; но и люди, в свою очередь, формируют и создают обстоятельства для самих себя и для своих потомков. В результате такого взаимодействия необходимо должен получаться либо цикл, либо прогресс, движение вперед.<…>