
Полная версия:
Введение в общую культурно-историческую психологию
Геродот не случайно начинает свое исследование с вопроса о причине войн. Но это уже тема прикладной психологии.
В заключение разговора о Геродоте хочется сказать о том, что, называя вслед за И. Берлином Геродота основателем культурно-исторического подхода в науке, Коул и прав и не прав. С одной стороны, мы, безусловно, находим у Геродота особый взгляд на человеческое общество, отличающийся от взгляда последующих философов. К тому же всем известно, как распространенны были его труды, как читаемы. А это значит, что его взгляд так или иначе оказывал воздействие на мировоззрение человечества. Но вот как? Какое воздействие? Осознавалось ли оно хоть кем-то? Если осознавалось, то где свидетельства, а если не осознавалось, что с психологической точки зрения вовсе не означает, что воздействия не было, то как это меняло сознание людей? Явно нужно тонкое и сложное культурно-историческое исследование, причем, вероятно, с самонаблюдением читающих и постановкой экспериментов. Мне кажется, экспериментальное исследование механики воздействия самых читаемых и уважаемых произведений на мышление человека еще не производилось.
Пока же подобное исследование не произведено, мы вынуждены говорить о «последователях и предшественниках» – в рамках научных направлений или домысливая некие внутренние связи, или опираясь на собственные заявления последователей, которые вполне могут быть лишь частью явной парадигмы, то есть данью общественному мнению.
Очевидно, именно из-за недостаточной разработанности научного аппарата культурно-исторической психологии Коул обнаруживает первого «последователя» геродотовского подхода лишь в XVIII веке в Италии. Все промежуточные века остаются темными, и неясно, жила ли хоть как-то традиция, заложенная отцом истории, да и оказала ли она хоть какое-то воздействие на «продолжателей» в наше время.
Тем не менее, вполне можно сделать некоторые выводы, попробовать установить связи. Явно, что из всех мыслителей, рассмотренных нами, Геродот ближе всего стоит к мифологическому мышлению и не только объемно показывает его, но и даже ищет именно в нем высшие ценности, оправдывающие жизнь человека. Именно исходя из них выносится окончательное решение о том, как была эта жизнь прожита. Соответственно, и все его огромное сочинение, если приглядеться к нему, есть рассказ о правильной и неправильной жизни. И правильная всегда вознаграждается по каким-то хитрым законам мифологического мышления, а неправильная наказуется, в том числе и войнами, причины которых он исследует.
Трудно сказать, оказал ли Геродот хоть какое-то воздействие на Сократа, однако внимательное чтение платоновских диалогов показывает, что Сократ словно бы вырастает из описанной Геродотом среды в нечто совершенно необычное для Греции той поры. Заявив первым среди философов древности нравственную философию, он как бы принимает от Геродота эстафетную палочку и продолжает начатое им исследование.
Интересы и подходы его меняются, и поиск пути к переходу в иную, посмертную жизнь он ведет исходя не из традиционного или мифологического мышления, а разумно, разложив все это по целям и шагам их достижения.
Поскольку Платон полностью разделяет этот подход своего Учителя, то можно сразу говорить здесь о сократической или платонической философии целиком. Приняв общую установку мифологического мышления о возможности перехода в посмертное существование, платоническая философия отказывается от традиционного образа Небесного мира. И когда Платона обвиняют в «идеализме» (в дурном смысле), исходя из тех образов посмертного существования души, которые он создал, скорее всего, это невнимательное и ненаучное, «доверчивое» его прочтение. Если читать Платона внимательно, то обнаруживаешь, во-первых, несколько образов Небесного мира, поданных устами «озорника» Сократа, как равнозначные, да еще и в диалектических беседах, где он постоянно доводит мысли собеседников до логического предела. Это одно уже дает нам основание усомниться в том, что Платон так уж однозначно относился к этим образам Небесных миров и предпочитал какой-то из них. Скорее всего, он просто пересказывает их как возможные примеры.
Сам же он, как кажется, вслед за Сократом уверенно избрал лишь одно: поскольку смерть есть или ничто, или нечто, но надежду дает лишь нечто, то имеет смысл избрать в качестве правящей жизнью цели, что существует некий Небесный мир, куда наши души попадают после смерти. Конечно, мифология и тайные школы рассказывают о нем много разного, но единственный способ иметь о нем достоверное знание – это припомнить то, что там, на основе того, что мы видим в этой жизни. Произвести анамнесиз.
Эта его знаменитая теория припоминания почему-то вызывала массу нареканий, как самая суть «махрового идеализма». Однако, когда начинаешь приглядываться к ней с точки зрения современной прикладной психологии, то видишь, что это всего лишь психотерапевтический прием, позволяющий вскрыть глубинную часть сознания собеседника. Ничего «идеалистического» в нем нет. Единственное, что могло подтолкнуть к такому пониманию Платона, это то, что ни он, ни Сократ не понимают еще источника тех знаний, которые выпускает из себя собеседник во время сократической беседы, и предполагают, что самая глубинная их часть – понятия, раз для их происхождения нет земного объяснения, должны были прийти не из земного существования. Однако уже сам этот вопрос о причинности или источнике появления глубинных образов нашего сознания показывает, что платоническая философия даже здесь не теряет научности. Более того, она здесь гораздо научнее большей части современной академической психологии, которая тоже не знает источника этих образов, но вместо свободного поиска ответов сразу и жестко ограничивает себя «материалистическими» решениями в дурном смысле этого слова. Это значит, что если Платон и Сократ все-таки правы и посмертное существование существует, а соответственно, существует и припоминание нами иных существований, наука просто никогда этого не обнаружит из простого упрямства и ради верности принципам своего сообщества пройдет, зажмурившись, и мимо истины, и мимо большей части мира.
Итак, взяв из предшествующей ему эпохи материал и ряд вопросов, Сократ поменял точки зрения, создал свой метод, и вместо Мира-природы начал искать основания для движения к своей цели в Мире-обществе, соответственно, исследуя то, что им правит. Это привело его к постановке вопроса о различиях разума и мышления (бытового мышления, как я его обозначил).
Платон, взяв эти основания, дал великолепное описание мышления и разума, введя понятие Образа (эйдоса и идеи), а также заложил основы общественной психологии и теории управления (кибернетики).
Его ученик Аристотель собственными построениями занимался постольку, поскольку критиковал предшественников. Эта его критичность стала впоследствии тайной сутью науки или научностью. При этом он, безусловно, углубил и доразработал понятие разума, дав расширенное описание многих его механизмов. Это сохранилось впоследствии под названием формальной логики и метафизики.
Именно они в первую очередь перешли в средневековье, а потом в XVII веке подверглись критике и отрицанию рационалистов. Однако, как бы ни было полным отрицание, а критика разрушительной, критиковали, а значит, и брали за основание будущих построений именно формальную логику Аристотеля и его метафизику. Отсюда и рождение новой волны метафизики, начиная с Декарта, и страстный интерес к логике, которая стала основой современной науки.
Однако при этом платонизм совсем не исчезает из мировой культуры. Я имею в виду не ту его часть, которая использовалась теологами, а именно выделенную нами психологическую основу учения и диалектический метод анамнесиза. Время от времени, часто в пику формальным логикам, кто-то из ученых Нового времени явно или тайно обращается к идеям Платона или образу Сократа. Вот эти ниточки воспоминаний я намерен отслеживать внутри культурно-исторической парадигмы. Мне думается, что именно эта часть платонизма, органичная для культурно-исторической психологии, не была названа М.Коулом именно из-за сложившейся в науковедении традиции восприятия Платона как учителя-творца формальной логики, то есть наукообразного абстрагирования от жизни и истории.
Соответственно, Геродот оказывается своего рода поворотным пунктом подобного исследования. Если в этой моей книге он то, из чего вырастает вся линия развития культурно-исторической психологии, то в каком-то следующем исследовании Геродот и его история окажутся тем, из чего начнется исследование традиционного мышления.
Глава 2
После Геродота
М.Коул считает, что определенная историко-психологическая традиция, заложенная Геродотом, была продолжена в начале XVIII века итальянским мыслителем Джамбатиста Вико. Однако такая последовательность имен почти непроизвольно вызывает вопрос: а что было с этой традицией в промежутке, который составил более двух тысячелетий? Для меня, как для историка, он имеет такой вид: эта традиция Геродота жила все это время у историков разных эпох и была донесена ими до Вико, или же она исчезла и Вико сам ее восстановил, исходя из текстов Геродота?
Как развивалась историческая мысль после Геродота? Попробую кратко создать образ того, что я называю «после Геродота».(Желающих познакомиться с этим подробнее отсылаю к «Исторической психологии» Шкуратова.) Геродот живет во времена так называемой классической Греции. После него идет расцвет греческой философии, затем расцвет Рима и эллинизм, когда вся Ойкумена, то есть весь известный грекам мир, располагающийся вокруг Средиземного моря, после завоеваний Александра Македонского сливается в единое огромное культурное пространство, принимающее греческие нравы и обычаи. Это было красивое и жестокое время.
Оно заканчивается с приходом христианства в первых веках нашей эры. И сами христиане относились к римской учености враждебно, воспринимая ее как своего рода проявления иной веры, да к тому же их усиление было подкреплено появлением варваров, которые захватывают Рим и разрушают целостность римского мира. Как говорится в школьных учебниках истории, начиная с V–VI веков нашей эры Европа на тысячелетие погружается в мрак средневековья.
Правда, восточной части Римской империи повезло чуть больше. Византии удается устоять против арабов, хотя и теряется вся неевропейская часть империи. Погибнет Византия только в середине XV века, когда турки захватят Константинополь.
Гибель Византии совпадает с началом европейского Возрождения. Очень вероятно, что это связано с тем, что очень многие ученые греки в течение XIV–XV веков бежали из погибающего Восточного Рима на север Италии, где, собственно, и был центр зарождающегося Возрождения.
Возрождение прямо и непосредственно переходит в естественнонаучную революцию XVII столетия, начинающуюся для нас с вами с Декарта.
Вико, как считается, писал свои сочинения для того, чтобы выразить свое несогласие с парадигмой, предложенной Декартом. А я бы, пожалуй, сказал, что в них он выражал свое возмущение тем мировоззрением, которое утверждалось в Европе благодаря Декарту.
Вот, так сказать, политический образ этого периода.
Теперь я бы хотел наложить на него следующими слоями соответственные ему образы различных видов мышления, существовавших в этот период времени.
Начну с того слоя, который имеется у большинства читателей, не занимавшихся изучением истории этого периода как-то особо. Учтем, что в него уже включено то, что только что было прочитано.
Значит, как исходное, мы ощущаем, что у всех нас есть одинаковый костяк представлений, состоящий из нескольких образов, нарисованных мною чуть раньше. Если попытаться его представить не в виде слов, а целиком, то, по сути, этот образ ощущается как некий объем, разделенный на последовательные части, у каждой из которых есть свое имя: Классическая Греция, Рим и Эллинизм, Средневековье, Возрождение, XVII век. У каждого из них есть как бы временные рамки, и ощущение их наличия тоже общее сейчас для нас всех.
Эти части, безусловно, тоже образы. И каждый знает, что если нужно, то он, используя имя, может вытащить из памяти какие-то дополнительные образы и оживить, и наполнить ими те пустые рамки, которыми являются образы, созданные мной. Откуда в нашей памяти эти дополнительные образы? Из школьной программы, из университетской, из прочитанных книг.
Но если попытаться, прежде чем ответить на этот же вопрос: откуда у нас дополнительные знания о периоде от Геродота до Вико, приглядеться к нему, то память ощутится неким нерасчлененным, но имеющим разные плотности объемом.
Могу высказать предположение: даже профессиональный историк не в состоянии одинаково уверенно наполнить содержанием все эти рамки – слишком они велики. Это значит, что даже те, кто в общем-то чувствуют себя очень уверенно, по отношению к одной из рамок могут испытывать примерно то, что обычный читатель сейчас испытывает по отношению почти ко всем. Постарайтесь нащупать в себе именно это роднящее нас всех состояние, потому что оно позволит достичь понимания. А что испытывают обычные читатели, когда я предлагаю рассказать о каждой из частей подробнее?
По отношению к отдельным рамкам, скажем, Возрождению, сразу ощущается некая теплота. И если в ней какое-то время побыть, то начинают всплывать имена: Петрарка, Данте, Рафаэль, Леонардо… Вовсе не обязательно, что все они относятся к Возрождению, но они тянутся на общей цепочке, которая уложена у нас в рамку Возрождения.
По отношению к другим, скажем, эллинизму или средневековью, все как-то пусто и холодно. А что-то, как классическая Греция, живет сейчас плотной и насыщенной жизнью, потому что совсем недавно, в начале этой книги, было взято немало нового, что еще нужно уложить в свой Образ мира.
Я осознанно использую язык ощущений, который, казалось бы, совсем не должен подходить к разговору об образах, памяти или знании. И тем не менее, если попробовать, то оказывается, что этот язык не только возможен, как своего рода метафоры, способы управлять вниманием, но и действительно соответствует неким тонким ощущениям самого себя. Назовем это пока так. Говоря иными словами, что-то в нас действительно соответствует описываемым ощущениям, как бы бедно это пока ни было.
Поскольку я вполне осознанно считаю необходимым для желающего заняться культурно-исторической психологией развить в себе способность воспринимать образы, то я попробую постоянно увязывать образы, несущие знания, с теми ощущениями, которые они у нас вызывают. В качестве объяснения могу пока сказать только о том, что это поможет нам однажды понять разницу между мифологическим и остальными слоями нашего мышления.
Итак, общий образ Периода у всех складывается из предложенного мною костяка, состоящего из образов-рамок, и некоторого наполнения этих рамок, взятого каждым из нас из своей памяти. Назовем его содержанием. При этом отметим, что содержание тоже выплывает на поверхность в виде имен и образов, когда мы его вызываем.
Теперь я хотел бы наложить следующий слой. Это что-то типа общественного мнения, оценки и личного предпочтения. Поскольку нас интересует, как развивалась историко-психологическая мысль и соответствующая ей культура общества, то мы сразу же можем взглянуть на исследуемый период с этой точки зрения. Что приблизительно получится, если попробовать отпустить речь на самокат? Я попробую то, что идет у меня, а каждый уточнит это для себя.
Ну, с Грецией все ясно, мало того, что там это все было, так я теперь и неплохо знаю, как это было в действительности. Вот эллинизм – не совсем ясно, что это вообще такое. Средневековье… средневековье – это вообще мрак! По-моему, там вообще ничего не было! Там были рыцарские турниры и войны! Крестовые походы были! Строили, правда, тоже много…и красиво. Честно говоря, если бы я и хотел сейчас где-то жить, так это в средневековом замке. Странно, с одной стороны, средневековье для меня очень скучно – схоластика, религиозные преследования, шаг влево, шаг вправо… а с другой стороны, если что-то и выглядит как сказка, так это средневековье! И Возрождение, конечно, тоже хорошо, это я знаю. Я их, правда, не читал…
Вот эти два слоя мышления я и хотел показать: с одной стороны, мы знаем нечто, потому что так говорят, так пишут в книгах, как например, то, что Возрождение – это здорово, потому что это гуманизм. С другой стороны, мы знать не знаем, что такое Возрождение и чем оно лучше пролетарской революции в России. Кстати, не лишним было бы понять, что под гуманизмом сами гуманисты понимали вовсе не отсутствие жестокости к людям, а всего лишь интерес к искусствам, к литературе. С точки зрения человеколюбия все они были не многим гуманнее русских революционеров. Однако, несмотря на внушенное нам отношение к средневековью, как ко мраку, покрывшему Европу, наша душа влечет нас в него и только в него, как в Мир, где нам хочется жить. И вся огромная волна сказочной «фэнтези», так захлестнувшая мир за последние десятилетия, – это всего лишь тоска по средневековью. Не знаю, нравится ли вам «фэнтези», хотя большинству тех, кого я знаю, нравится, как и сказка. Однако от своего научного цензора я получил крайне занимательное примечание к этому месту:
«Интерес к “фэнтези” отражает еще одно – рост инстинктивного язычества. Явление это не новое и впервые возникает (я говорю об интересе к литературе такого рода) в Европе в 80-х годах XIX века. Историки нацизма полагают, что эта литература во многом разрыхлила сознание обывателей и подготовила принятие фашизма как языческого учения».
Меня это пугает. Научное сообщество лишь в редкие периоды истории имело возможности прямо уничтожать своих врагов. Поэтому оно наработало великолепную способность уничтожать противников с помощью общественного мнения. Если наука объявит «инстинктивное язычество» фашизмом, то многими это может быть принято на веру – ведь что говорит наука, то научно и истинно!
То, что сейчас обзывается фашизмом, что бы это ни было, подлежит уничтожению. Общественное мнение в этом однозначно. При этом оно не очень-то задумывается над тем, а что же такое фашизм на самом деле. Лишь бы за чем-то закрепилось имя фашизма. Так с чем же в фашизме мы не согласны? С его обращением к языческим, а точнее, мифологическим мотивам или с тем, что он уничтожал людей и душил свободу, не позволяя людям жить так, как они хотят? Мне кажется, что фашизм – это как раз второе. И если я прав, то, начав травлю язычества, наука имеет возможность сохранить фашизм в себе. А наука вещь последовательная. Если сейчас кто-то из ученых приравнивает язычество к фашизму лишь в примечаниях, то завтра появятся докторские диссертации, обосновывающие право кого-то уничтожать…
Итак, что стало с нашим образом Периода. Он, безусловно, обогатился и словно бы укутался в несколько одежек. И почти все эти одежки, за исключением костяка и небольших моих добавлений, взяты из вашего собственного мышления.
Теперь я добавлю еще один необходимый слой, без которого понимание того, как развивалось интересующее нас направление мышления, было бы не только не полным, но и искаженным. Кстати, именно из-за его отсутствия плохо усваиваются основные учебные курсы, посвященные подобным темам. Они обычно просто рассказывают, как то или иное направление мысли последовательно, шаг за шагом развивалось от эпохи к эпохе. В крайнем случае, они накладывают это на рассказ о смене экономических формаций. Однако, если рассказ идет о развитии какой-то части мышления, то средой, в которой это развитие показано, должно быть мышление, как таковое.
Пришло время вложить в нашу большую и составляющие ее малые рамки их основное содержание. Им является народное мышление, мышление обычное, которое ни о какой исторической психологии, культуре или теории мышления и не слышало. А если и слышало, то, как и мы с вами, всего лишь добавило эти знания куда-то, откуда при случае это нетрудно извлечь «с ученым видом знатока». Вот этот океан обычного мышления и был основным содержанием мысли на протяжении всех веков и историй.
Русские летописи имеют одно потрясающее выражение для его описания. Как всякая основа истории, они посвящены событиям, причем желательно крупным, страшным или кровопролитным, типа закладки града, войны или появления ужасающих знаков на небесах. Все остальное время летопись пропускает со словами: А в это лето бысть тишина. Вот это «бысть тишина» – и есть основное содержание истории человеческого мышления.
Тишина не означает отсутствие звуков. Когда над землей стоит тишина – собаки лают, дети визжат, женщины смеются, а топоры стучат в руках мужиков. Появление мудреца, знающего что-то о философии или психологии, тишину уничтожает, поэтому о нем пишут в летописях науки.
История науки – это история шума в нашем мышлении. И шума вовсе не такого уж великого, если мы приглядимся. В пропорции ко всему мышлению он равен количеству думающих о науке голов, помноженному на количество часов в день, которое это голова может отвести науке, плюс количество пересудов о нем самом, которое он вызвал в своем окружении. Эти пересуды могут быть злобными, могут быть благожелательными, но при этом сами ведущие их люди живут в том мышлении, в котором и жили, даже не сдвигаясь в сторону науки. Так было даже в греческих полисах. И уж тем более так было в средневековье. Количество людей, способных по-настоящему думать о науке, во все века было потрясающе мало.
Кстати, может показаться, что в наше время их количество значительно выросло. И это ошибка. Те, кто обсуждали мудреца в средневековье, могли повторять его метафизические или алхимические слова, вставляя их даже в свою бытовую речь, как женщины могли делать для украшения самих себя монисты из его инструментов. Но сами монисты были при этом все теми же, что и раньше. Их можно сделать из специально отлитых бронзовых бляшек, а можно и из современных тебе монет. Какая разница. Так и бытовое мышление состоит из жестко закрепленных цепей образов – образцов, как из монист. Включение в него новых слов есть лишь необходимость пользоваться новыми материалами. То, что сейчас много людей используют научные слова и понятия, вовсе не означает, что они их используют научно. Даже делая «научные работы» они всего лишь, как тысячелетия раньше, зарабатывают себе на хлеб, а все «научные» действия и слова используют в образцах, то есть, по сути, бездумно и, говоря по большому счету, ненаучно!
Вот этот океан мышления, состоящий из веками отработанных образцов, и имеем мы как основное содержание всех тысячелетий человеческой истории. Понять и описать его могут только этнография и этнографическая психология, одним из разделов которой и является психология культурно-историческая. История, как и все исторические дисциплины, имеет дело с тоненьким ручейком отклонений от нормы, если мы под нормой будем понимать правило или образец. Все, что бы мы ни попытались проследить сквозь эпохи, в исторической науке, философии, логике, культуре – это жалкий и очень тонкий комариный писк. Смысл его прослеживать лежит только в том, что он чем-то отличается от неразложимого гула Тишины, стоящей в веках человеческого существования. И тянущих-то эти ниточки в истории человечества всегда считанное количество, единицы в каждую эпоху. Чудо, что эти люди как-то умудряются находить друг друга и продолжать свое дело. Еще большее чудо то, что они вообще находятся, потому что при этом им на самом деле и дела-то почти нет до того, о чем они говорят и пишут. А больше всего им есть дело до того, как травить и уничтожать друг друга. Как они при этом умудряются сохранить хоть что-то из создаваемого ими – загадка! Особенно в те времена, когда они умудряются поцапаться не только между собой и со своими предшественниками, но и обгадить весь окружающий их мир, то есть материнскую среду мышления, из которой они все вышли.
Это не просто слова. Людям науки действительно свойственно ненавидеть бытовое мышление, как нечто их унижающее одним своим существованием. Это похоже на то, как христианин, а подчас и йог ненавидят тело в его проявлениях, делающее их грязными, несовершенными, небожественными.
Тут мне было сделано замечание: «Христиане тело не ненавидят – утверждать иначе означает демонстрировать откровенное невежество. В христианстве даже есть оборот: “возлюбленные тела наши”. Отрицание тела восходит к гностикам, а от них передано ряду сект, особенно – манихейцам. Подробнее смотри у Л.Н.Гумилева».
Это очень важное замечание, потому что оно позволяет мне еще раз повторить исходное: я работаю с парадигмами, что значит, с наиболее общими согласиями, а отсюда – и понятиями исследуемых сообществ. То, что где-то в огромном объеме христианской или любой другой литературы можно найти нечто отклоняющееся от общепринятых взглядов, в данном случае, на тело, как на «гроб повапленный», «сосуд скудельный» и тому подобное, я не сомневаюсь. Но сейчас я говорю об обычном мышлении, а в нем обычно, как это вижу я, обычный человек воспринимает мир вот таким образом, который тоже называется обычным. Иначе говоря, мои слова должны были бы прозвучать так: обычно считается, что обычный христианин, действительно искренне преданный вере, считает тело помехой своему служению. И по мере того, как рвение его усиливается, усиливается и сопротивление тела его аскезе, из-за чего он частенько доходит или до ненависти к телу, или до сумасшествия. И так далее, и тому подобное… Я не против замечаний, но сначала мне бы хотелось, чтобы сказанное мной было понято. Я уже постарался показать, что большинство сделанных к этой работе замечаний сделаны так, словно бы их авторы вообще не читали рецензируемой книги.