Читать книгу Введение в общую культурно-историческую психологию (Александр Александрович Шевцов) онлайн бесплатно на Bookz (31-ая страница книги)
bannerbanner
Введение в общую культурно-историческую психологию
Введение в общую культурно-историческую психологиюПолная версия
Оценить:
Введение в общую культурно-историческую психологию

3

Полная версия:

Введение в общую культурно-историческую психологию

После того, как сложилась наука, столь тщательно и точно описывающая возможности, называемые обычно душевными качествами, которыми обладает человек, выяснилось, что понятие «душа» этим описанием не исчерпалось. И двадцатый век, а точнее, несколько психологических и культурологических школ, возникающих в конце девятнадцатого, но переходящих в двадцатый, задаются вопросом: возможности таковы, но как человек их использует?

Этот вопрос об использовании описанных психофизиологией человеческих возможностей вылился в рождение психологических школ, изучающих поведение и общество. Отсюда был уже только один шаг до изучения поведения в исторически развивающемся обществе, точнее, обществах, что равносильно культурам.

Вот это и стало основным предметом психологии нашего времени, можно сказать, собственно психологии или психологии культурно-исторической.

Раздел IV

История культурно-исторической парадигмы

Введение

За последние годы в России произошли не только политические и экономические перемены. На мой взгляд, и в науке, по крайней мере, гуманитарной, происходят важные изменения. Очевидно, рождается новая научная парадигма, которая не просто критикует прежнюю, советскую науку, но закладывает действительные основы новой науки.

За всем, конечно, не уследишь, но из того, что мне особенно близко и соответствует теме моего исследования, назову «Историческую этнологию» Светланы Лурье и «Историческую психологию» В.Шкуратова. Я читал первые варианты этих книг, а потом несколько лет к ним не прикасался. Сейчас, уже написав почти все, что хотел, я их перечитал. Точнее, прочитал новые издания – переработанные и качественно изменившиеся. И был поражен, как же велик этот мир!.. И как велик этот узел, соединяющий историю, психологию, этнографию и культуру.

Конечно, многие имена и подходы к истории и психологии, которые я, вслед за Майклом Коулом, намерен представить, чтобы показать историю культурно-исторической психологии, встречаются и у этих исследователей. Но в целом – это такие разные и так мало перекрывающие, хоть и дополняющие друг друга, науки!

«Наука о человеке – река, заваленная массой обломков, – пишет о своем предмете В.Шкуратов. – По ней можно путешествовать пешком, перепрыгивая с обломка на обломок, с камня на камень. Кто же пытается плыть – рискует пробить дно своей лодки. Сейчас русло прочистилось большим историческим паводком, струи наук сближаются в изучении психологии общественно-исторических изменений, но остается много стереотипов менее текучих времен» (Шкуратов, с.14).

Это прекрасные книги, написанные хорошим языком и с утонченным научным тактом. После них я почувствовал, что мчусь по реке науки о человеке в очень утлой лодчонке, дно которой обязательно будет пробито…… и неоднократно. Писать неуязвимо надо учиться, и учиться долго, может быть, даже так долго, что так ничего и не напишешь.

Когда я читаю у Лурье: «В сказке замечательного английского писателя Клайва Льюиса о стране Нарнии, где живут говорящие звери, гномы, великаны, барсук по имени Боровик утверждает: “Мы, звери, не меняемся”. Сказочные говорящие звери из поколения в поколение помнят что-то самое важное, свою сущность. А мы, люди?» (Лурье, 1994, с.5), – я ощущаю горечь. А потом ту же горечь я обнаруживаю в словах Шкуратова о «науке психической жизни человека»:

«Хотя такая психология признает, что человек историчен, но дальше изучения социальных детерминант поведения и дезадаптирующих влияний общественного кризиса на индивидов не идет. Ее мало интересует, какой нынче век на дворе и чем он отличается от прошлого и позапрошлого. Главное – “упаковать” исторические волнения индивида в синдромы, факторы, комплексы, доступные стандартным изменениям и воздействиям. Что же касается слов о единой субстанции истории и психики, то они воспринимаются как романтическое преувеличение: ясно, что единичный человек и человечество – сущности разного масштаба, и постулировать их единство – еще не значит изучать таковое. Человек в истории – тема скорее для философии, чем для опытной науки.

Воздадим должное исследовательской и практической психологии. Век с лишним упорной охоты на бабочку Психеи не прошел даром. Летучую охватили естественнонаучным экспериментом, статистическими выкладками, клинической интерпретацией. Поднимаясь от сенсорики к личности, вытянули в регулярные повторяемости, однотипные с природными. Теоретическая психология построила модели, в которых связи заданных элементов принимаются неизменными, а исторические события – флуктуациями или погрешностями системы. Практическая – обзавелась методами погашения конфликтов индивида в стереотипных обстоятельствах городской среды…» (Шкуратов, с.30). Или: «Парадокс научной психологии в том, что чем более она приближается к научности, тем менее она – о человеке» (Там же, с.45).

Я ощущаю эту горечь и чувствую: плыть все-таки надо! Как умею, даже если умею плохо.

И еще одно ощущение пришло ко мне после прочтения этих книг – все основы того, что я хотел сказать, изложены в них. Сказанное мною – дополнительно. Может быть, даже сами авторы этих книг не посчитают мою работу продолжением своей, но это никак не мешает мне считать их работы основанием, от которого я исходил. Научным основанием, по сравнению с которым моя работа – бельсайнтистика. Так Шкуратов обозначил научную беллетристику, писание о науке. И это тем более выгодно для меня, что снимает необходимость говорить о предмете со всей необходимой для академического исследования полнотой. Полнота уже обеспечена, и академичность тоже. По крайней мере, мне есть к чему отослать желающих.

Меня это вполне устраивает. Я могу ограничиться лишь рядом произвольных очерков на темы культурно-исторической психологии и остановиться на рубеже двадцатого века, который требует отдельной работы и к тому же хорошо описан. Уже имеющиеся работы позволяют мне ни в чем не отвлекаться от моих личных целей, и я очень за это благодарен.

Но! Но есть и но……

Риккерт писал о методе науки:

«Если <……> кроме естественнонаучного метода должен еще существовать другой, принципиально отличный от него, способ образования понятий, то <.…..> его нельзя основывать на особенностях духовной или психической жизни. Только та логика может надеяться прийти к пониманию существующих наук, которая, спокойно предоставляя психическую жизнь генерализирующему (то есть обобщающему – А. Ш.) естествознанию, в то же время решительно ставит вопрос, не имеется ли, кроме основного для естественнонаучного метода принципа генерализирования, еще иная, принципиально отличная от него формальная точка зрения, которая совершенно другим образом отделяла бы существенное от несущественного. И тот, кто старается проверять свои логические теории наблюдением над действительно существующими науками, не сможет, как мне кажется, не заметить прежде всего просто факта существования в формальном отношении иного научного метода. Если факт этот не умещается в традиционную логику, то тем хуже для логики.

Есть науки, целью которых является не установление естественных законов и даже вообще не образование общих понятий; это исторические науки в самом широком смысле этого слова. Они хотят излагать действительность, которая никогда не бывает общей, но всегда индивидуальной, с точки зрения ее индивидуальности; и поскольку речь идет о последней, естественнонаучное понятие оказывается бессильным, так как значение его основывается именно на исключении им всего индивидуального как несущественного. Историки скажут об общем вместе с Гете: “Мы пользуемся им, но мы не любим его, мы любим только индивидуальное”, и это индивидуальное, во всяком случае поскольку подлежащий исследованию объект интересует нас как целое, они захотят также изобразить научно. Поэтому для логики, желающей не поучать, но понимать науки, ложность мнения Аристотеля, к которому примыкают почти вся современная логика и даже некоторые историки и в соответствии с которым особенное и индивидуальное не может быть введено в научное понятие, не подлежит никакому сомнению. Мы не будем пока входить в рассмотрение того, каким образом историческая наука изображает эти особенность и индивидуальность действительности, которые она исследует. То, что она видит в этом свою задачу, не должно быть отрицаемо, и из этой задачи следует исходить при изложении ее формальной сущности. Ибо все понятия о науках суть понятия задач, и логически понять науки возможно, лишь проникнув в цель, которую они себе ставят, а отсюда – в логическую структуру их метода. Метод есть путь, ведущий к цели» (Риккерт, с.73–74).

Метод есть путь, ведущий к цели. И понять науку можно лишь проникнув в цель, которую она себе ставит. При этом наука есть инструмент для решения определенных задач, наличие которых и определяет цель науки.

При всей своей немецкой занудности Риккерт мне нравится, я его понимаю. Он горит, он живет, и я вижу, что он полон желанием… Он хочет вернуть «науке о душе без души» человека с его индивидуальностью, то есть личностными особенностями и способностями. По сути, он хочет вернуть доверие к свидетельствам, которые мы делаем на суде, который вершит научная психология над человеком, да еще и не дав ему права голоса в свою защиту.

Шкуратов, рассказывая о взаимодействии истории и психологии, пишет о том, что в конце прошлого – начале нашего века происходила дискуссия по поводу психологии среди наук о духе. «Этой науке “о душе без души” противопоставлялась история», и противопоставлялась, в первую очередь, Риккертом. Вот что пишет о нем Шкуратов:

«Риккерт предлагал разделить науки не по объекту, а по методу. Метод гуманитарных наук – идиографический (индивидуализирующий). В сущности, описания историка принадлежат не столько науке, сколько искусству. Естествознание же пользуется генерализирующим методом и любую индивидуальность подводит под общую закономерность.<…>

В советской философской литературе методологическая дискуссия начала века представлялась сражением идеализма и материализма. Впрочем, и тогда было легко понять, что ее значение выходит за пределы разногласий двух идеологических лагерей. Риккерт, его единомышленники и оппоненты формулировали очень важные для наших дней темы: о границах науки, о соотношении искусства и науки, науки и морали, о ценностном постижении мира, о месте образа в познании, о совместимости художественной индивидуализации с исследованием естественнонаучного типа. Разумеется, указанные эпистемологические проблемы появились много ранее конца XIX века. Однако к началу текущего столетия можно было подвести итоги развития познания в Новое время, в частности, сопоставить два представления о науке, принятые в европейской цивилизации» (Шкуратов, с.60–62).

Читая это, я вдруг понял, что плохо понимаю Шкуратова. И не только в этом месте. Вспоминая всю его книгу, пытаясь увидеть ее целиком, я испытываю то же самое ощущение – местами я словно бы перестаю его понимать. Я не понимаю, что он пишет, и не понимаю это потому, что не понимаю, а что он хочет!

Раньше, читая его или Лурье, да и других психологов, я сам придерживался некоего негласного согласия, которое будто бы существовало между нами: я извлекаю из их книг нужный мне (нужный для чего-то моего, их не касающегося!) материал, а они мне его предоставляют. Иначе говоря, они меня совсем не интересовали, лишь бы материал подходил. А уж что я с ним и из него сделаю – это, в свою очередь, не касалось их. Им тоже не было дела до меня. Ученые словно бы и не для меня пишут, читатель – это побочно, – заодно и читатель пусть почитает! А вообще пишутся такие книги словно бы для того «лингвистического монстра», о котором я рассказывал в самом начале. Оказывается, он не только творец языка, но и великий цензор всего написанного в научном сообществе. Сначала он. Сначала пусть пропустит вообще хоть что-то!..а уж с читателем как-нибудь разберемся…

Я не прав. Я начал разговор со Шкуратова и Лурье, а покатил на общий стиль научного писания. К ним это как раз относится меньше, чем к другим. Если быть искренним, то как раз второе издание книги Шкуратова стало гораздо живее и человечнее. В нем он раскрылся. Но оно все равно при этом словно укутано в капустный кочан из множества слоев защит и щитов, и что-то живое то ли укрывается за ними, то ли выглядывает из-за них……

А вот у Лурье переработанную книгу я толком читать не смог, как я сейчас вспоминаю.(А ведь «Метаморфозы традиционного сознания» прочитал когда-то взахлеб.) Она совсем спряталась в наукообразную капусту, создавая из той книги учебник «Исторической этнологии». Совсем как напуганный болью ребенок…… Это все делает с нами неуязвимость, я думаю.

В капусте находят детей…… или, наверное, там прячут детские души. Нужна майевтика, нужно родовспоможение души. Каждому ученому нужен его личный Сократ, Риккерт или хотя бы искусство задавать себе вопросы. Шкуратов ведь совсем не понял Риккерта. Или, точнее, он не захотел его понять как психолог. Он предпочел обойтись с ним как историк. Риккерт говорит психологу вовсе не о том, что надо сменить метод с генерализирующего на индивидуализирующий, подобный искусству. То, о чем говорит Риккерт, требует не искусства, а профессиональной искусности.

Достаточно было лишь попробовать перевести предлагаемое Риккертом на себя и не прятаться за щитами научной неуязвимости. Метод – это путь, ведущий к цели. Понять науки возможно лишь проникнув в цель, которую они себе ставят. Понять ученого – лишь проникнув в его цель! Для того, чтобы было понятно, что хочет сказать ученый, создавая науку, нужно иметь возможность понять, а что хочет он. А ведь он чего-то же хочет! Предоставить мне материал, чтобы я его самого послал и делал из его материала свое? А он будет наблюдать за мной из капусты? Нет, он явно хочет много всего, но скрывает это.

Ученый все-таки должен сам предоставить читателю возможность понять свою цель, а для этого его книга должна быть ответом на вопрос: А чего же я хочу?

А когда ответ на этот вопрос появится, неплохо задать уточняющий вопрос:

– А зачем?

И так несколько раз…… Конечно, множественные соображения здравого смысла и разума, да просто необходимость выжить заставят в той или иной мере применяться к существующей действительности, к миру, в котором живем…… Сила солому ломит!

Впрочем, выбор всегда за нами. Иметь Сократа или убить его. Смерть – это или ничто, или нечто. Как жизнь проживешь, так она и пройдет.

Глава 1

Геродот

М. Коул, говоря о культурной парадигме в психологии, выводит ее от Геродота, «считавшего, что для того, чтобы узнать правду о прошедших событиях, необходимо понять образ жизни людей, организующий их мышление, которое, в свою очередь, влияет на их представление о прошлом» (Коул, с. 33). Найти соответствующее место у Геродота мне не удалось, хотя интерес Геродота не только к войнам, политике и религии, но и к «образу жизни людей», которых он описывает, безусловен. Практически любой рассказ о новом племени или народе обязательно включает в себя описание «обычаев и нравов», которое мы бы назвали сейчас этнографическим, может быть, и этнопсихологическим, в смысле «психологии этнографической», о которой речь пойдет позже.



Коул отнюдь не одинок в такой оценке Геродота. Можно сказать, что он опирается на определенную культурологическую традицию. Собственно говоря, можно считать, что вся она вытекает из крошечного введения самого отца истории к своему девятитомному труду. В доступном мне переводе оно звучит так: «Геродот из Галикарнаса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом» (Геродот, I). Историки замечали в этом введении только ту часть, которая постулирует сохранение памяти о событиях. Культурологи и психологи обратили внимание и на постановку вопроса о причинах событий. И хоть далее в книгах Геродота более нет теоретических рассуждений на эту тему, тем не менее примечателен сам способ поиска ответов на этот вопрос. Вот как говорит об этом М. Коул: «Вопросы, которые ставил перед собой Геродот, оказались прекрасным средством обнаружения культуры.

Он хотел узнать об истоках Персидских войн: кто положил начало вражде между греками и персами и зачем. Чтобы ответить на этот исторический вопрос, он побывал более чем в пятидесяти странах, известных грекам того времени. Записывая рассказы народов об их происхождении, он приобрел знания о мирах, в которых они обитали, через содержание религиозных обрядов и верований, через искусство и повседневную жизнь. В результате у него получились портреты различных образов жизни, которые сегодня мы назвали бы разными культурами» (Коул, с.22).

Геродот словно бы творит образ настоящего историка – он демонстративно не вмешивается своим словом в описания событий и народов, предоставляя делать оценки и выводы читателю. Это бросается в глаза. Однако это всего лишь литературный прием, а красоту слога Геродота признавали многие. На самом деле Геродот не менее Сократа или любого другого философа хочет переделать мир, но пользуется другим приемом. Время от времени он точно исподволь вставляет в свои тексты под видом относящихся к описываемому случаю баек философские притчи. При этом философская линия Геродота постоянно оказывается как бы разорванной и приклеенной к различным историческим кускам, словно бы поясняющей их. На самом деле это историческая часть поясняет их с переизбытком или же доказательно дает возможность сделать из материала философские и психологические выводы.

Для того, чтобы это понять, надо прочитать введение Геродота, в котором он говорит о «великих и удивления достойных деяниях», вместе с притчей о Солоне, посетившем Креза. Если учесть, что Крез, также как и Солон, считался одним из величайших мудрецов своего времени, то это не байка, а философское сопоставление двух жизненных путей человечества, ведущих к величию и славе. Возможно, конечно, что Геродот прославляет здесь свой афинский образ жизни и мышления в противовес «азиатскому». И тем не менее, вся его «История» так или иначе укладывается между этими двумя полюсами.

«Геродот из Галикарнаса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом.

<…>

29. После того как Крез покорил все эти народности и присоединил их к лидийскому царству, в богатые и могущественные Сарды стали стекаться все жившие тогда в Элладе мудрецы (каждый из них – по самым различным побуждениям). Прибыл, между прочим, и афинянин Солон, который дал афинянам по их желанию законы и затем на десять лет уехал из страны. Отплыл Солон якобы с целью повидать свет, а на самом деле для того, чтобы его не вынудили изменить законы. Ведь сами афиняне, связанные торжественными клятвами десять лет хранить данные Солоном законы, не могли их изменить.

30. По этой-то причине, а быть может, и для того, чтобы повидать чужие страны, Солон уехал в Египет к Амасису, а затем – в Сарды к Крезу. В Сардах Крез оказал Солону радушный прием в своем дворце. А потом на третий или четвертый день слуги по приказанию Креза провели гостя по царским сокровищницам и показали ему все огромные царские богатства. После осмотра и любования всем, что заинтересовало гостя, Крез обратился к Солону с таким вопросом: “Гость из Афин! Мы много уже наслышаны о твоей мудрости и странствованиях, именно, что ты из любви к мудрости и чтобы повидать свет объездил много стран. Теперь я хочу спросить тебя:

“Встретил ли ты уже счастливейшего человека на свете?”” Царь задал этот вопрос в надежде, что гость объявит его самого счастливейшим человеком. Солон же нисколько не желал льстить Крезу и сказал правду: “Да, царь, я видел самого счастливого человека. Это – афинянин Телл”. Крез очень удивился такому ответу и с нетерпением спросил: “Почему это ты считаешь Телла самым счастливым?” Солон ответил: “Этот Телл жил в цветущее время родного города, у него были прекрасные и благородные сыновья, и ему довелось увидеть, как у всех них также родились и остались в живых дети. Это был по нашим понятиям зажиточный человек. К тому же ему была суждена славная кончина. Во время войны афинян с соседями он выступил в поход и при Элевсине обратил врагов в бегство, но и сам пал доблестной смертью. Афиняне же устроили ему погребение на государственный счет на месте гибели, оказав этим высокую честь”.

31. Рассказ Солона о великом счастье Телла возбудил дальнейшее любопытство Креза, и царь спросил его: “Кто же самый счастливый после Телла?” – совершенно уверенный, что уж по крайней мере на втором месте Солон укажет его. Но Солон сказал: “После Телла самые счастливые – Клеобис и Битон. Родом из Аргоса, они имели достаточно средств к жизни и к тому же отличались большой телесной силой. Помимо того, что оба они были победителями на атлетических состязаниях, о них рассказывают еще вот что: у аргосцев есть празднество в честь Геры Аргосской. Их мать [жрицу богини] нужно было обязательно привезти на повозке в святилище богини. Однако быки их не успели вернуться с поля. Медлить было нельзя, и юноши сами впряглись в ярмо и потащили повозку, в которой ехала их мать. 45 стадий пробежали они и прибыли в святилище. После этого подвига, совершенного на глазах у всего собравшегося на праздник народа, им суждена была прекрасная кончина. И божество дало ясно этим понять, что смерть для людей лучше, чем жизнь. Аргосцы, обступив юношей, восхваляли их силу, а женщины – их мать за то, что она обрела таких сыновей. Мать же, возрадовавшись подвигу сыновей и народной молве о них, стала перед кумиром богини и молилась даровать ее сыновьям Клеобису и Битону, оказавшим ей столь высокий почет, высшее благо, доступное людям. После этой молитвы и жертвоприношения и пиршества юноши заснули в самом святилище и уже больше не вставали, но нашли там свою кончину. Аргосцы же велели поставить юношам статуи и посвятить в Дельфы за то, что они проявили высшую доблесть» (Геродот, I, 29–30).

Как видим, в этой притче заложен весь основной круг вопросов сократической философии – это и доблесть, и высшее благо, и, в конце концов, смерть, которая есть нечто, переход. Подход Геродота отличается от философии Сократа и Платона, в первую очередь, тем, что не только не отрешается от своих истоков, но наоборот – подчеркивает связь с обычаем и традиционным мышлением.

Более того, вся эта так называемая беседа Солона с Крезом чрезвычайно напоминает беседу при инициации, типа древнеиндийской брахмодьи, когда посвящающий или ведущий обряд жрец задает посвящаемому или другому жрецу множественные вопросы-загадки об устройстве мира. Точнее, о правильном устройстве. Точное содержание подобной беседы могло быть известно только посвященным в обряд, но в любом случае ясно, что до Геродота дошли лишь искаженные слухи. Он, безусловно, не мог знать, что думал Крез, а изображенный Крез – это лишь литературный образ, созданный Геродотом. Очень даже вероятно, что в этой притче мы имеем отзвук испытания одним мудрецом другого. И это более чем вероятно, если вспомнить, что впоследствии Лидийское царство, будто подтверждая слова Солона, гибнет, захваченное персами, а сам Крез оказывается в плену у Кира. Однако не пленником, а советником великого завоевателя! Крез был мудрец из земли с гораздо более древней культурой, чем Эллада. Это Солон был варваром в той беседе и сдавал экзамен на мудреца. Первый он выдержал или провалил в Египте, откуда, как считает Геродот (Геродот, II, 177), перенял часть из своих законов. И где, как впоследствии писал Платон, ему была рассказана история Атлантиды и объяснено, что греки – дети человеческой истории и вся их генеалогия и мифология – лишь пена на океане памяти человечества.

Что же нам дает этот отрывок из Геродота? Прямую связь сократической философии с мифологическим традиционным мышлением греков, ценности которого утверждаются здесь Солоном и Геродотом. Именно их-то и делает Сократ предметом своего исследования, когда пытается «пробеседовать» мир людей насквозь, чтобы пробиться к чистому разуму и совершить переход.

Почти то же самое говорит и Геродот: жизнь есть лишь подготовка к смерти.

Но говорит по-другому: знание перехода содержится в культуре. На это Сократ заявит: не верю! Докажи, что ты понимаешь, что говоришь! Покажи, что ты понимаешь, что значит понимать! Знание перехода содержится в тебе самом, поэтому – познай себя! Но чтобы познать себя, очистись от культуры, стань свободным! В полной мере этот подход воплотит в жизнь самый знаменитый из последователей Сократа Диоген.

Конечно, это опасно, смертельно опасно, освобождаться от культуры как воплощения обычного мышления. Мышление убивает иных или инаковых.

bannerbanner