
Полная версия:
Джейн Эйр
– С добрым утром, мисс Адель! – сказала миссис Ферфакс. – Подойди сюда и поговори с этой леди: она будет тебя учить разным наукам, и ты co временем должна будешь под ее руководством сделаться умною девицей.
В два прыжка мисс Адель очутилась перед нами.
– C’est là ma gouvernante? – сказала она, обращаясь к своей няньке и указывая на меня.
Нянька отвечала:
– Mais oui, certainement.
– Разве они иностранки? – спросила я, изумленная тем, что слышу в этом месте звуки французского языка.
– Нянька – француженка, и мисс Адель тоже, я полагаю, родилась во Франции, откуда едва ли когда выезжала. Обе они приехали в Англию за полгода перед этим. Мисс Адель сперва не могла выговорить ни одного английского звука; теперь она болтает кое-как, только я дурно ее понимаю, потому что она беспрестанно вставляет французские слова. Но вы, разумеется, без труда поймете ее разговор.
К счастью, я училась по-французски у урожденной француженки и в продолжение своего пребывания в институте весьма часто разговаривала с мадам Пьеро на ее языке, притом, в последние семь лет у меня было постоянным правилом: каждый день заучивать по-французски наизусть по нескольку строк. При этой постоянной практике я достигла в своем произношении значительной степени правильности в иностранном языке и надеялась теперь бегло говорить с мисс Адель. Вскоре мы с ней познакомились, и, когда пришли в столовую пить чай, я сказала ей несколько фраз на ее языке. Мисс Адель отвечала сперва нерешительно и робко, но потом, минут через десять, всмотревшись внимательно в черты моего лица, она сделалась смелее и начала болтать без умолку, не дожидаясь уж от меня вопросов.
– Ах, как это хорошо! – воскликнула мисс Адель. – Да вы по-французски говорите отлично, так же как мистер Рочестер; теперь и я, и Софи будем с вами разговаривать, о чем хотим. Софи будет очень рада: ее здесь никто не понимает, потому что, видите ли, мадам Ферфакс – англичанка с головы до ног. Вы еще не познакомились с мадмуазель Софи, она моя нянька. Мы ехали с нею по морю на большом корабле, и на нем была труба, которая дымилась – ох, как она дымилась! Я была больна, Софи тоже, и мистер Рочестер тоже. Он всю дорогу лежал на софе в хорошенькой комнате, а Софи и я лежали на маленьких постелях в другой комнате. Один раз, поверите ли, я чуть не свалилась, мадмуазель… а как вас зовут, мадмуазель?
– Эйр, Джейн Эйр.
– Aire? Ах, как это мудрено: я не могу выговорить. Ну так вот, видите ли в чем дело: корабль наш остановился поутру, на рассвете, в большом городе – ужасный город с черными домами, где все курилось и дымилось и где не было никакого сходства с тем маленьким городком, откуда мы выехали. Мистер Рочестер перенес меня на руках через доску и поставил на твердую землю, а там пришла Софи: мы сели в карету и скоро подъехали к чудесному, прекрасному дому, который, если не ошибаюсь, называли там гостиницей. Славный дом эта гостиница, не то что Торнфильд! Мы простояли там целую неделю: Софи и я выходили каждый день гулять на большую зеленую площадь, обсаженную деревьями – парком ее называют. Там было множество детей, кроме меня, и по самой середине – широкий пруд с чудесными птичками, которых я кормила крошками своей булки.
– Хорошо ли вы понимаете эту неугомонную болтунью? – спросила миссис Ферфакс.
– Я понимаю ее очень хорошо, потому что привыкла к беглому разговору мадам Пьеро.
– Потрудитесь спросить ее насчет ее родителей, – продолжала старушка, – любопытно знать: помнит ли она их?
– Адель, – спросила я, – с кем вы жили в том маленьком городке, о котором вы говорили?
– Я очень долго жила там с маменькой; но она, сказали мне, отправилась на небеса, к Святой Деве. Маменька учила меня танцевать, петь и произносить стихи. К нам приходили почти каждый день нарядные господа и дамы: я танцевала перед ними, сидела на их коленях и пела. Я очень люблю петь. Хотите, я спою вам чудесную песню?
Так как завтрак был уже окончен, я позволила ей показать опыт своего музыкального искусства. Адель оставила свой стул и без церемоний взгромоздилась на мои колени; затем, сложив на груди свои маленькие ручки, подняла глаза к потолку и запела печальную арию из какой-то оперы. Это была песня женщины, покинутой своим другом: она оплакивает его неверность, жалуется на свою судьбу, но, вооружась гордостью, приказывает служанке подать бриллианты, наряжается в лучшее платье, решается в тот же вечер идти на бал и показать безжалостному изменнику, как мало она его уважает.
Сюжет очень странный для детской музыки! Вероятно, детские уста служили в свое время бессознательным орудием для выражения ревности и любви в присутствии той особы, к которой непосредственно могла относиться подобная жалоба оскорбленного женского сердца, – так, по крайней мере, казалось мне в ту пору. Адель пропела арию звучным и приятным голосом с наивностью, свойственной ее возрасту. Окончив этот опыт, она спрыгнула с моих коленей и сказала:
– Теперь, хотите ли, мадмуазель, я стану декламировать вам стихи?
И, выпрямившись во весь рост, она начала лафонтенову басню «La Ligue des Rats». Она продекламировала ее с правильной интонацией, приличными жестами и с такою выразительностью, которая могла считаться необыкновенною редкостью для детского возраста. Все это обнаруживало некоторую заботливость при первоначальном воспитании Адель.
– Кто тебя учил декламации, Адель? – спросила я. – Не маменька ли?
– Да, маменька, и она произносила наперед сама вот так: «Qu’avez vous donc? – lui dit un de ces rats. – parlez!»[10]. Потом она поднимала мою руку и напоминала, где и как повысить или понизить голос. Хотите ли теперь, я буду для вас танцевать?
– Нет, после когда-нибудь. С кем жила ты, Адель, после того как маменька твоя отправилась к Святой Деве?
– С мадам Фредерик и ее мужем: она взяла меня к себе, но почти ничего не делала для меня. Мадам Фредерик, кажется, бедная женщина, и дом ее был совсем не такой, как у маменьки. Я недолго жила у нее. Мистер Рочестер спросил, не хочу ли я жить с ним вместе и отправиться в Англию? Я отвечала:
«очень хочу», и вот мы оставили маленький городок и приехали сюда. Я знала мистера Рочестера, еще прежде, чем познакомилась с мадам Фредерик: он был всегда очень добр ко мне и носил мне чудесные игрушки, но теперь, как вы видите, мистер Рочестер не сдержал своего слова: он привез меня в Англию, а сам тотчас же уехал назад. Я никогда его не вижу.
После завтрака Адель и я отправились в библиотеку, которая по назначению мистера Рочестера должна была служить для нас классной залой. Большая часть книг была заперта в стеклянных шкафах, и для употребления остался только один ящик, в котором, как я увидела, были собраны элементарные книги и несколько томов по изящной словесности: стихотворения, путевые записки, биографии, повести и десяток отборных романов безукоризненного нравственного содержания. Этого, по его предположению, было довольно для частного употребления гувернанткой; и действительно, подобная библиотека, на первый раз, представляла для меня обильную пищу для умственных и эстетических наслаждений. Здесь также стояли фортепьяно, совершенно новое и прекрасного тона, рисовальный станок и два глобуса.
Моя воспитанница оказалась послушной и скромной, хотя без особенной ревности к наукам, чего и нельзя было требовать от маленькой девочки, не приученной к правильным занятиям. Я увидела, что на первый раз было бы безрассудно отягощать ее большим уроком, поэтому, заставив ее немного поучиться, рассказала ей несколько забавных историй и отослала ее к няньке. Оставшись одна, я решилась нарисовать до обеда несколько эскизов для своей ученицы.
Когда я пошла наверх за своим портфелем и карандашами, на дороге остановил меня голос миссис Ферфакс:
– Ваши утренние часы кончились, я полагаю, – сказала она.
– Да, на первый раз я не решилась утомлять свою воспитанницу.
– И никогда не нужно: вы, кажется, занимались очень долго.
Я вошла в комнату, откуда слышался голос миссис Ферфакс. То была огромная пышная зала с пурпуровыми занавесами и креслами, с турецкими коврами и большими зеркалами во всех простенках. Потолок и стены были расписаны великолепно. Миссис Ферфакс чистила хрустальные пурпуровые вазы, стоявшие на буфете.
– Какая чудесная комната! – воскликнула я, оглядываясь кругом. До этой поры никогда и нигде я не видала подобной роскоши.
– Да, это столовая. Я только что отворила окно, чтобы продуло немного свежим воздухом; вы не можете представить, как скоро распространяется сырость в больших комнатах, если в них не живут. Вот эта гостиная сделалась настоящим погребом.
Она указала на смежную сводообразную комнату, отделенную от столовой малиновыми занавесами. Войдя туда по двум широким ступеням, я вообразила себя перенесенной в чертог волшебницы: так ослепились мои глаза, не привыкшие к изысканному блеску аристократических домов. Гостиная и за ней маленький будуар были устланы белыми, как снег, коврами, на которых рисовались блистательные гирлянды цветов. Диваны и пышные малиновые оттоманы представляли поразительный и самый приятный контраст с изящными орнаментами на бледном мраморном камине. К довершению очарования исполинские зеркала в простенках между окнами отражали всю эту волшебную смесь огня и снега.
– Ах, в каком порядке у вас эти комнаты, миссис Ферфакс! – сказала я. – Ни пылинки на всей мебели, и если б не слишком свежий воздух, можно было бы подумать, что в них живут безвыходно.
– Мудреного тут нет ничего, мисс Эйр. – Мистер Рочестер приезжает очень редко, но всегда нечаянно и неожиданно. Я заметила, что ему крайне неприятно, когда тут вдруг поднимается возня и перестановка после его приезда, и поэтому, во избежание дальнейших хлопот, заранее решилась содержать в готовности все эти жилые покои.
– Неужели мистер Рочестер такой придирчивый и взыскательный джентльмен?
– Нет, этого о нем сказать нельзя. Он вообще привык везде и всегда жить джентльменом и требует, чтоб все сообразовалось с его желаниями.
– Любите ли вы его? Любят ли вообще мистера Рочестера?
– О, да, эту фамилию всегда здесь уважали. Весь этот округ, с незапамятных времен, принадлежал Рочестерам.
– Но любите ли вы его, миссис Ферфакс? Заслуживает ли он уважение сам по себе, как человек?
– Я не имею никаких причин желать зла мистеру Рочестеру. Вообще, все фермеры находят его помещиком справедливым и щедрым; впрочем, он никогда не жил долго с ними.
– Нет ли в нем каких-нибудь особенностей? Мне хотелось бы знать, какой у него характер.
– Ничего, характер безукоризненный, я полагаю, и никто на него не жаловался. Немного он странен, но это никому не мешает. Он много путешествовал, много видел и, вероятно, много испытал. Вообще, он умный человек, только я никогда много с ним не говорила.
– Какие же странности в его характере?
– Не знаю, право, что вам на это отвечать. По-видимому, не замечается в нем никаких странностей; но это вы чувствуете, когда с ним говорите. Наверное, никак не угадаешь, доволен он или нет, шутит или сердится. Трудно вообще понять мистера Рочестера, я, по крайней мере, его нисколько не понимаю; но это ничего: он очень добрый джентльмен.
Вот и все, что я разведала от миссис Ферфакс о ее и моем господине. Есть люди, никак не способные к изображению характеров или к наблюдению над существенными свойствами в лицах и предметах, и добрая старушка, очевидно, принадлежала к этому разряду: вопросы мои только путали ее, но не пробуждали в ней мыслительной силы. Рочестер был в глазах ее ни больше ни меньше, как мистер Рочестер – помещик, джентльмен, и только. В дальнейшие исследования она никогда не входила и, очевидно, была изумлена моим желанием составить о его личности более определенное понятие.
По выходе из столовой она вызвалась показать мне все принадлежности джентльменского дома, и я долго ходила с ней вверху и внизу, удивлялась почти на каждом шагу, потому что все было прекрасно и содержалось в стройном порядке. Залы в бельэтаже были великолепны в полном смысле этого слова, и даже комнаты третьего этажа, низенькие и темные, были интересны своим старинным стилем. Мебель, предназначенная парадным залам, менялась время от времени сообразно требованиям моды и вся выносилась в эти низенькие покои. Здесь стояли шкафы и кровати, бывшие в употреблении больше, чем за сто лет; сундуки из дубового или орехового дерева с причудливыми изваяниями и фигурами в прадедовском вкусе; старинные стулья, узенькие и с высокими спинками; вычурные скамейки с подушками, на которых еще виднелись следы полустертого шитья, где некогда бродили нежные пальчики, сделавшиеся могильным прахом для двух последующих поколений. Все эти остатки сообщили третьему этажу торнфильдского замка вид почтенной древности, времен давно исчезнувших из памяти людей. Мне понравилось это молчание, мрак и эта идея – хранить останки прадедовской моды; но ни за какие блага в мире не согласилась бы я провести ночь на этих широких и тяжелых постелях с их старинными английскими занавесами, на которых с разными вычурными затеями представлены изображения странных цветов, странных птиц и еще более странных человеческих фигур.
– В этих комнатах спят слуги? – спросила я.
– Нет, их спальни позади, далеко отсюда. Никому не позволено, да никто и не захотел бы спать в этих оставленных покоях: можно подумать, что здесь по ночам витает дух торнфильдского замка, если только верить в домовых.
– Так я и думаю. Разве в самом деле тут не бывает привидений?
– Не слыхать и не видать, – отвечала миссис Ферфакс, улыбаясь.
– Но, вероятно, в здешнем округе носятся предания о фантастических привидениях, более или менее страшных для воображения черни?
– Не думаю, и мне еще не удавалось слышать здесь никакого рассказа в этом роде. А говорят вообще, что все эти Рочестеры были в свое время довольно буйное племя.
– Да, могила угомонит и погасит горячку жизни… Куда ж вы идете, миссис Ферфакс? – спросила я, увидев, что она взялась за дверь.
– На крышу: не угодно ли вам полюбоваться видами оттуда?
Я пошла за нею по узкой лестнице на чердак, и оттуда через потаенную дверь мы обе пробрались на кровлю замка. Теперь стояла я в уровень с колонией ворон и грачей и могла видеть их гнезда. Облокотившись на зубцы и опустив голову вниз, я обозревала нивы и дороги, расстилавшиеся вдали наподобие скатерти; светлый и бархатный луг, опоясывавший со всех сторон серый фундамент дома; поле, широкое, как парк, испещренное по местам старинным строевым лесом; рощу с увядающими листьями и украшенную гладко вычищенными дорожками; церковь на краю деревни; спокойные холмы, озаренные осенним солнцем; весь горизонт, окаймленный лазурным небом с бирюзовым отливом. Не было ни одной необыкновенной черты в этой сцене, но все вместе имело очаровательный вид. Возвращаясь назад через потаенную дверь, я едва могла разглядывать ступени лестницы: чердак казался теперь грязным и мрачным, как погреб, в сравнении с голубым небесным сводом, которым я любовалась на кровле старинного замка.
Миссис Ферфакс остановилась на минуту позади, чтоб запереть потаенную дверь; а я между тем ощупью нашла выход с чердака и спустилась вниз по узкой лестнице в длинную галерею, отделяющую передние и задние комнаты от третьего этажа. Через бледный просвет узкого готического окошка я видела по обеим сторонам небольшие запертые двери, охраняемые как будто невидимым присутствием фамильного духа.
Продолжая медленно подвигаться вперед по этим мрачным переходам, где, по-видимому, вечно было суждено царствовать могильному спокойствию, я вдруг услышала… смех, дикий, пронзительный, резкий, без малейших признаков выражения веселости. Я остановилась: странный звук прекратился только на минуту и затем раздался опять еще пронзительнее, резче, оглушительнее. Громкое эхо раздалось и перекатилось по всему мрачному пространству, переходя из одной комнаты в другую; но я без труда могла бы указать на дверь, откуда выходил первоначальный звук.
– Миссис Ферфакс! – закричала я, заметив, что она спускается с большой лестницы, – слышали ли вы этот громкий хохот! Кто это смеется?
– Вероятно, кто-нибудь из служанок, – отвечала старушка, – может быть, Грейс Пул?
– Да хорошо ли вы слышали? – спросила я опять.
– Очень хорошо: я часто ее слышу. Она сидит за работой в какой-нибудь из этих комнат, и с ней, вероятно, Лия, они вдвоем шумят беспрестанно.
Смех повторился опять и окончился на этот раз каким-то странным рычанием.
– Грейс! – воскликнула миссис Ферфакс.
Сказать правду, я вовсе не ожидала, чтоб какая-нибудь Грейс явилась с ответом, потому что смех был до того трагичен и сверхъестествен, что едва ли мог выходить из груди человека в нормальном его состоянии. Если б привелось мне услышать его первый раз одной в глухую полночь, я, мне кажется, обмерла бы от страха. Последствия, однако ж, показали, что это самое обыкновенное выражение веселья в торнфильдском замке.
Ближайшая дверь отворилась, и вышла служанка – женщина лет тридцати пяти, толстая, рыжая, с лицом без всякого странного выражения. Не могло быть явления более пошлого и менее романического.
– Не шуми так, Грейс! – сказала миссис Ферфакс спокойным тоном. – Помни, что тебе сказано.
Грейс сделала реверанс и, не сказав ни слова, воротилась на свое место.
– Эта женщина занимается шитьем и помогает иногда Лии в домашнем хозяйстве, – сказала миссис Ферфакс. – Бывают у нее капризы в иных случаях; но я очень довольна ее усердием. Кстати, как вы нашли вашу новую ученицу?
Разговор, своротивший таким образом на мисс Адель, продолжался до тех пор, пока мы не добрались до светлых и веселых комнат. Здесь, на пороге, перед стеклянной дверью, встретила нас Адель:
– Mesdames, vous êtes servies![11] – вскричала она, подбегая к нам: – J’ai bien faim, moi![12]
В самом деле, обед был готов и подан в комнате миссис Ферфакс.
Глава II

Надежда на спокойную жизнь, основанная на моем первом появлении в Торнфильде, отнюдь не была обманута моим дальнейшим знакомством с новым местом и его жителями. Миссис в самом деле оказалась ласковой и доброй старушкой с посредственным образованием и ограниченным умом. Моя ученица была резвая и живая девочка, избалованная и, отчасти, испорченная своим первоначальным воспитанием; но так как поручили ее моему полному надзору и никто не вмешивался в мои педагогические планы, то она весьма скоро забыла свои детские капризы и шалости и сделалась послушным ребенком. Больших способностей в ней не оказалось: она не имела в своем характере таких особенностей, которые могли бы сколько-нибудь ставить ее выше обыкновенных детей; но зато не было в ее натуре недостатков, свойственных другим избалованным детям. В короткое время она показала весьма заметные успехи и стала испытывать ко мне живую, хотя, быть может, не совсем глубокую, привязанность; я, в свою очередь, полюбила ее за веселую болтовню, за усилия мне нравиться и за простоту ее невинного сердца. При таком ходе дел мы обе оставались вполне довольными друг другом.
Этот педагогический отзыв, без сомнения, найдут весьма холодным или, по крайней мере, равнодушным те особы, которые любят свысока распространяться относительно великих обязанностей, принимаемых на себя воспитателями юношества; но у меня нет ни малейшей охоты корчить или становиться на ходули для небывалого самоотвержения педагогов: я говорю правду и отнюдь не намерена писать панегириков ни чадолюбивым родителям, ни прекрасным детям, ни, всего менее, себе самой. Я заботилась, сколько могла, о воспитании своей ученицы и любила ее как послушную девочку, внимательную к моим урокам и советам; точно так же любила я миссис Ферфакс за ее услужливость, доброту и за то удовольствие, которое она доставляла мне своим обществом.
Случалось по временам, и очень часто, выходила я за ворота старинного замка и гуляла одна по окрестным полям; случалось также, что пока Адель играла с нянькой, а миссис Ферфакс готовила в кладовой варенье, я забиралась на чердак и оттуда на кровлю, чтоб опять полюбоваться природой и окрестными видами. Пусть бранит меня кто хочет, но, говоря откровенно, я была недовольна своей незатейливой судьбой; и в эту минуту одиноких наблюдений недовольство мое принимало обширные размеры. Мои мысли и желания стремились далеко за эту ограниченную сферу пустынного и бесплодного прозябания в покинутом замке – стремились в тот шумный, исполненный жизни и движения человеческий мир, о котором я столько слышала и читала, но которого никогда не видела собственными глазами. Я желала для себя большей опытности в жизни, большего знакомства с подобными себе людьми и гораздо более разнообразных предметов для своих наблюдений. Я уважала и ценила добрую сторону в миссис Ферфакс и все, что было хорошего в моей ученице; но, тем не менее, я верила в существование других, более человеческих и благороднейших отношений, и мне хотелось подтвердить эту веру собственным наглядным опытом.
Кто будет осуждать меня? Многие, без сомнения; и многие, по своим понятиям, будут правы, потому что я точно была недовольна своим скромным положением в торнфильдском замке. Что ж мне делать? Беспокойство, или, если угодно, неугомонная живость была в моей натуре и составляла существенную основу моего характера. Случалось очень часто, я страдала невыразимо, и тогда моим единственным утешением было ходить взад и вперед по коридору третьего этажа среди общего безмолвия и мрака. Умственный взор мой охотно останавливался на ярких видениях и образах идеальной жизни, и внутреннее мое ухо с жадностью прислушивалось к бесконечной повести, созданной и беспрестанно рассказываемой моим воспламененным воображением.
Часто в этих уединенных прогулках я слышала смех Грейс Пул, тот же неистовый, ужасный, неестественный смех, который поразил меня в первый день. По временам также я слышала ее эксцентрический ропот, еще более странный и дикий, чем ее хохот. Иной раз она была совершенно спокойна; но выходили такие дни, когда я никаким образом не могла объяснить себе ее бешеных звуков. Иногда я видела ее: она выходила из своей комнаты с чашкой, блюдом или подносом в руках, отправлялась в кухню, и через несколько минут опять возвращалась на свое место, не говоря по большей части ни одного слова. Этим вовсе не романическим появлением решительно обезоруживалось любопытство, возбужденное ее изустными странностями: она была самая обыкновенная женщина, не представлявшая никакого интереса для глаз постороннего наблюдателя. Я совершила некоторые попытки вступить с нею в разговор; но Грейс Пул отделывалась обыкновенно односложными ответами, из которых невозможно было вывести сколько-нибудь удовлетворительного заключения.
Другие члены домашней прислуги: кучер Джон и его жена, Лия – горничная и Софи – француженка-нянька – были вообще люди смирные и добрые, но не замечательные ни в каком отношении. С нянькой я обыкновенно говорила по-французски и по временам расспрашивала ее о том городе, где она родилась; но во всех этих случаях Софи отделывалась неопределенными и сбивчивыми ответами, подавлявшими всякое желание продолжать с нею разговор.
Октябрь, ноябрь и декабрь прошли быстро. Однажды перед обедом, в январе, миссис Ферфакс просила меня дать отдых Адель по случаю ее простуды, и так как сама Адель подкрепляла эту просьбу с таким усердием, которое живо мне напомнило всю прелесть этих случайных каникул в моем детском возрасте, то я охотно согласилась подарить ей этот праздник. Был прекрасный, тихий, хотя очень холодный, день; я очень утомилась за своими утренними занятиями в библиотеке, а миссис Ферфакс, между тем, кстати, написала письмо, которое нужно было отнести на почту. Надев салоп[13] и шляпку, я вызвалась отнести это послание в соседнюю деревню, рассчитывая, что прогулка в две мили будет для меня и приятна, и полезна. Когда ученица моя заняла место на своем маленьком стуле подле камина в комнате миссис Ферфакс, я принесла для ее забавы лучшую восковую куклу, поцеловала и ушла.
– Revenez bientôt ma bonne amie, ma chère Mlle. Jeannette[14], – кричала мне Адель, когда я выходила из дверей. – Я дала ей обещание воротиться как можно скорее.
По зимней дороге в тихую, но весьма холодную погоду я бежала почти бегом до тех пор, пока не согрелась; но потом, остановившись на минуту перевести дух, я пошла медленно и с наслаждением анализировала чувство удовольствия, овладевшее мною в этот час и в этом месте. На церковных часах прогудело три, когда я проходила мимо колокольни; очарование этой поры заключалось в наступающем мраке и в постепенном ослаблении действия солнечных лучей. Я прошла около мили от Торнфильда и находилась теперь в просеке, замечательной дикими розами в летнее время, ежевикой и орехами осенью; но зимнее очарование этого места заключалось в его совершеннейшей пустынности и торжественном спокойствии обнаженных деревьев. Колебание воздуха не производило здесь ни малейшего звука, потому что не было между этими кустами ни остролиста, ни сосен вечнозеленых, а голый боярышник и ореховые деревья были столько же неподвижны и безмолвны, как белые камни, пересекавшие середину дороги. Вдали, на широком пространстве, по обеим сторонам виднелись только снежные поля, где по временам перепархивали запоздалые птицы, спешившие укрыться в своих теплых гнездах.

