Читать книгу Странный век Фредерика Декарта (Ирина Шаманаева) онлайн бесплатно на Bookz (4-ая страница книги)
bannerbanner
Странный век Фредерика Декарта
Странный век Фредерика ДекартаПолная версия
Оценить:
Странный век Фредерика Декарта

4

Полная версия:

Странный век Фредерика Декарта

Попробую объяснить так, как это вижу я. В годы Второй империи профессор Декарт, подобно многим образованным людям, презирал Наполеона III и считал себя убежденным республиканцем. В политике ему был наиболее близок Леон Гамбетта12, творец революции 4 сентября13. Собственно, Фредерика Декарта смело можно назвать гамбеттистом, это не будет ни преувеличением, ни преуменьшением. С Гамбеттой он лично познакомился в 1880 году, но, конечно, знал все об его самоотверженной борьбе за республику в 1870-е. Мой дядя не разделял предубеждений своего класса по отношению к этому человеку, считал его одним из самых честных и благородных людей своего времени и держал на своем письменном столе его фотографию с автографом; после загадочного самоубийства Гамбетты был в числе тех, кто провожал его в последний путь. Даже когда созданная им партия в конце 1880-х сделала зигзаг вправо, профессор Декарт до последнего исповедовал взгляды, назовем их так, республиканцев «образца 4-го сентября».

К сожалению, республика, провозглашенная после сентябрьской революции, очень скоро лишила общество надежд на демократические перемены. Множество людей почувствовали себя обманутыми, позорный мир и расчленение Франции возмутили весь народ, от простых людей до университетских профессоров… И так же, как Гамбетта после заключения мира в знак протеста сложил с себя полномочия депутата Национального собрания, профессор Декарт встал в оппозицию к этому режиму, как ранее – ко Второй империи.

В книге «Старый порядок и новое время» профессор Декарт выказал себя противником якобинизма во всех его проявлениях. Его потом упрекали в непрозорливости – мол, как же так, знаменитый историк – и не заметил параллелей между Конвентом и коммуной? Наличие таких параллелей он как раз и отрицал. Коммуна Парижа виделась ему вовсе не попыткой установления якобинской диктатуры, а протестом обманутого народа, инициативой снизу, возрождением старинного движения за децентрализацию и права местной власти. Более того, не правительство в Версале, а именно коммуна ему казалась более последовательной защитницей республики (последующие годы, когда монархия едва не была восстановлена, убеждают меня, что он не заблуждался).

И еще был его опыт, вынесенный из тех лет, когда он был учителем в Морьяке и преподавал историю детям крестьян и лавочников. Он хорошо знал французскую глубинку, потому что в 1860-е годы объехал всю Францию и представлял глубину невежества так называемых простых людей, получивших право голоса еще в 1848-м, а теперь, при республике, становящихся реальной политической силой. Вот где он усматривал опасность радикализации общества – в том, что этот народ так легко обмануть! А вовсе не в том, что министерства возглавили журналисты, бухгалтеры и провинциальные адвокаты. Кое-кого из них профессор Декарт знал еще в 1860-е годы (у него был широкий круг общения) и считал порядочными людьми. Во всяком случае – гораздо порядочнее многих из тех, кто пришел им на смену. Просвещение народа было для него делом настолько важным и неотложным, что он поддержал бы любого, кто заявил о готовности заняться им немедленно.

Сторонником федералистов он не был, дальше проекта начального образования его отношения с ними не заходили, однако, в отличие от своих коллег, он этих людей не боялся и вполне дружески раскланивался на улице со знакомыми из числа тех, кто носил красные шарфы. Когда коммуна взяла в заложники и расстреляла представителей высшего католического духовенства, профессор Декарт осудил насилие, но, конечно, он понимал, что это лишь ответ на версальские убийства. Как выглядит настоящий террор, ему пришлось увидеть уже через несколько дней. Париж был занят правительственными войсками. Началась «кровавая неделя», во время которой на улицах Парижа без суда или по скороспелым приговорам военных судов было убито более 15 тысяч человек. Один из таких судов разместился в Коллеж де Франс, и осужденных выводили на расстрел прямо во двор учебного заведения. Всех «подозрительных», кого не за что было убить без церемоний у ближайшей стены, отправляли в тюрьмы. На профессора Декарта уже донесли бывшие коллеги, и ордер был заготовлен, но арестовали его не в «кровавую неделю», а немного позже. В начале июня он получил сообщение из Ла-Рошели – там умерла Амели Шендельс-Декарт.

С матерью Фредерика связывали сложные отношения. Теплоты в них не было, но он уважал ее за стойкость, за веру, за любовь к порядку и к труду. Он знал, какими качествами в себе обязан ее воспитанию. Подавленный, морально уничтоженный после всего увиденного за эти дни и недели, он простился с матерью и первым же поездом вернулся в Париж. Может быть, останься он в Ла-Рошели, это бы его спасло, но теперь, без матери, задерживаться на лишний день в доме на улице Монкальм у него не было ни повода, ни причины.

Через несколько дней он оказался в тюрьме. Ордер на его арест подписал номинальный глава республики, позже, в августе, избранный президентом, – Адольф Тьер. 77-летний Тьер был академиком, когда-то – известным историком, автором очень смелых для своего времени идей о причинах и смысле Великой революции. Его «Историей Французской революции» Фредерик зачитывался в юности. Но с тех пор прошло много лет, и Тьер давно уже стал консерватором, удобной фигурой, примиряющей умеренно-республиканский и монархический лагерь.

Фредерик ожидал, что ему предъявят обвинение в сотрудничестве с федералистами, и был к этому готов. Поэтому сначала даже пропустил мимо ушей слова о «шпионаже в пользу Пруссии» и насторожился, только когда следователь несколько раз повторил эту формулировку. Оказалось, это и есть обвинение, и выдвинуто оно против него на полном серьезе. На процессе, живописать который я все равно не сумею (здесь нужен гений Кафки!), в кучу свалили всё, что удалось насобирать. Припомнили и предвоенный год, проведенный профессором Декартом в поездках по Германии, и встречи с какими-то людьми из берлинских научных кругов, оказавшимися потом во Франции в самое неподходящее время и под прикрытием научных занятий выполняющими шпионские поручения (это французскому суду было уже доподлинно известно). Не забыли, конечно, немецких предков и родственников профессора, изначальную фамилию его отца – Картен, появления подсудимого на заседаниях коммуны (все федералисты по определению считались «шайкой шпионов») и выдержки из его лекций, где профессор говорил об исконно немецкой принадлежности Эльзаса.

Обвинение оказалось таким абсурдным, особенно последний пункт (как будто объективное освещение истории этой земли автоматически подразумевает согласие на захват их прежним «владельцем»!), что было непонятно, как на него отвечать. Фредерик совершил ошибку – совсем отказался защищаться. Назначенный государством адвокат сразу же вынул главный козырь – добровольное участие подсудимого в прусской войне и полученные там тяжелые раны, грозящие пожизненной инвалидностью. Возможно, это произвело бы впечатление на присяжных, среди которых были ветераны последней кампании. Однако прокурор напомнил, что совместные дела с коммуной у подсудимого были уже после войны. Нехитрый вывод напрашивался сам собой: контактами со шпионами и врагами Франции профессор Декарт полностью дискредитировал свои прежние достойные поступки. Доказательная база обвинения была слишком слаба, Фредерик понимал, что его не расстреляют, не осудят на длительное тюремное заключение и не отправят на каторгу. Но от его репутации в любом случае остались клочья.


В Ла-Рошели о процессе моментально узнали – газеты освещали его достаточно широко. И немцы, и тем более шпионы вызывали во французской глубинке самую пламенную ненависть. Представьте, всего полгода назад профессор Декарт лежал в военном госпитале в Ла-Рошели, и полгорода считали своим долгом выразить ему уважение, но стоило газетам его оклеветать, как тут же поползли слухи: «Ну конечно, стоит ли удивляться, ведь он же из немцев… Нет дыма без огня…» От моих родителей (горожане сразу вспомнили, что мой отец тоже немец) отвернулись почти все знакомые. Были, конечно, исключения – старый граф де Жанетон, у которого Фредерик работал в юности, пастор Госсен, большинство старых прихожан-гугенотов, хозяин верфи господин Прюдом – патрон моего отца. Эти люди гордились своим земляком и верили в его невиновность, но их было мало.

Зато в другом лагере внезапно оказалась Шарлотта. Она собиралась замуж за переселенца из Эльзаса Луи Эрцога, яро ненавидевшего пруссаков, и прилагала огромные усилия, чтобы он не узнал о немецком происхождении ее родителей. Шарлотта тщательно прятала жениха от матери и ни разу не пригласила его домой, на улицу Монкальм, пока старая мадам Декарт была жива. Долго ждать ей все равно бы не пришлось, мать угасала от тяжелой болезни почек, и счет шел на недели. Вот что такое «секрет Полишинеля»: в маленьком городе, где все знали всё обо всех, да еще в разгар войны с Пруссией, ни один человек не рассказал Луи Эрцогу, что родители его невесты приехали сюда всего сорок лет назад именно из Бранденбурга-Пруссии! После смерти матери Шарлотта споро познакомила Эрцога с братом и невесткой, получила благословение Максимилиана, и они назначили дату свадьбы. А теперь представьте, какой несвоевременно взорвавшейся бомбой стало известие о суде над старшим братом Шарлотты, который, оказывается, в силу своего немецкого происхождения не смог отказаться от предложения быть связным между шпионским штабом в Берлине и «пятой колонной» во Франции! И тогда запутавшаяся в собственной лжи и недомолвках Шарлотта сделала последнюю глупость, публично открестилась от брата – да не на словах, а через крупнейшую газету западной Франции, «Курье де л’Уэст».

О том, что случилось дальше, лучше поведать от лица моей матери. Пусть вас не смущает прямая речь, она не выдумана. Рассказ матери произвел на меня такое впечатление, что я его запомнил дословно.


* * *


«В этот день, 31 октября, судья должен был объявить приговор. С утра у меня все валилось из рук. Я проводила твоего отца на службу, одела Бертрана и повела гулять в парк. Погода стояла не по-осеннему теплая и солнечная. Но нервы у меня были не в порядке, и Бертран это чувствовал – все время хныкал. Мы пошли домой. У крыльца меня догнал почтальон с телеграммой. Я так разволновалась, что не могла ее открыть – пальцы у меня тряслись, как у старухи. Почтальон, который, в отличие от соседей, нам сочувствовал, разорвал бумагу и прочитал телеграмму вслух: «Меня высылают из Франции в 24 часа. Прощайте. Пока остановлюсь в Страсбурге. Фредерик».

Высылают из Франции! Мы рассчитывали, что в самом худшем случае это будет год условно… У меня подкосились ноги, но уже в следующую секунду я передала Бертрана подоспевшей няне и помчалась в порт, в контору твоего отца. Он сказал: «24 часа – это очень мало. Но мы должны повидаться с Фредом, проводить его на вокзал. Бог весть когда теперь увидимся». Как раз при этих словах в кабинет вошел хозяин верфи, мсье Прюдом, а за ним – несколько человек с чертежами. «Мое почтение, мадам, – кивнул он мне. – Мсье Декарт, я вынужден просить вас поработать сверхурочно. Наши английские заказчики хотят, чтобы вы сегодня же все закончили с той маленькой проблемой, и завтра они увезут чертежи с собой. Только в этом случае они согласны считать наш контракт выполненным. Вам придется пробыть здесь так долго, сколько будет нужно. Кстати, что там с вашим братом?» – «Жена как раз принесла плохие вести. Объявили приговор – высылают в 24 часа из Франции». – «Сожалею. Я знаю его как честного человека и уверен в его невиновности. Понимаю, вам хочется его проводить, и в любое другое время охотно бы вас отпустил. Но не сегодня. Дело прежде всего».

Хозяин вышел, англичане расположились за столом. Максимилиан подошел ко мне и посмотрел виновато. «Видишь, Клеми, – развел он руками, – ехать придется тебе одной. Прямой поезд уже ушел, но ты сейчас же беги на вокзал и бери билет до Пуатье, там пересядешь на парижский поезд. Не медли ни минуты». – «Но Бертран…» – «Розали с ним побудет. Беги! Скажи моему брату, что мы обязательно добьемся его оправдания. Найдем адвоката, подадим на апелляцию. Скажи… В общем, ты сама поймешь, что ему сказать…»


Я была тогда молодая, худая и быстроногая. Только по этой причине я успела на поезд – вскочила на подножку вагона. В Париж приехала уже глубоким вечером. Надо было еще добраться до Латинского квартала, где жил твой дядя. А утром истекали те самые 24 часа…


Не буду тебе рассказывать, Мишель, как я искала экипаж в огромном незнакомом городе. Казалось, прошла вечность, хотя на самом деле ехали мы каких-нибудь полчаса. Наконец извозчик высадил меня перед нужным подъездом. Я хотела позвонить, но дверь была приоткрыта. Горел свет. Фредерик стоял на площадке возле своей квартиры в пальто и, похоже, собирался уходить. Я поднялась. Он обнял меня. Моя шляпа упала. Кожей головы я чувствовала его дыхание.

Я не выдержала и заплакала. Он, наоборот, сумел справиться с волнением. Вытирая мне щеки, он повторял: «Не надо, Клеми. Ты ведь помнишь, что было написано на кольце у царя Соломона: «“И это пройдет…”» Но я продолжала рыдать и сморкаться в его кашне. Наконец он отнял руки, отворил дверь и повел меня в гостиную. Там уже было пусто. С утра Фредерик успел собрать необходимые вещи, а всем остальным распорядился: посуду и немногочисленную мебель отдал консьержке для распродажи, книги запаковал и перевез к парижским друзьям с просьбой переслать их ему за границу, когда он там обустроится. Посреди гулкой комнаты стояли два стула. Я прямо в плаще (было очень холодно) села на один стул, Фредерик – на другой. Мы смотрели друг на друга и молчали. Он из вежливости спросил, как дела у Макса, как Бертран. Я пыталась ему сказать, как мы все его любим и как нам жаль, что по несправедливому приговору суда он вынужден уехать так далеко. Фредерик меня не слушал, думал о своем. Потом сказал:

– Клеми, ты выполнишь одну мою просьбу?

– Конечно, все, что ты хочешь.

– Когда ты приехала, я собирался в церковь. Это недалеко, всего в паре кварталов отсюда. Храм ордена доминиканцев…

– Но ведь ты не католик! – изумилась я.

– Экая важность, – он чуть-чуть улыбнулся. – Мне это необходимо, чтобы перестать жалеть себя. Здесь у меня плохо получается. Пойдем.

Мы вышли из дома под моросящий дождь. Я подала ему руку. Он не оперся на нее, а сжал мою ладонь в своей. Мы шли медленно, экономили силы. «Пара кварталов» тянулась бесконечно. Наконец перед нами возникла черная громада очень старого храма. Внутри он был ярко освещен, там готовились к ночной службе в честь Всех Святых. Фредерик не пошел к центральному алтарю, а с трудом опустился на одно колено у алтаря в боковом приделе. Я встала рядом с ним. Мне казалось, я превратилась в его тень.

Откуда-то вышел пожилой монах и осенил нас крестным знамением. Мне на шею упала капля горячего воска.

– Вы хотите исповедоваться, сын мой? – спросил монах.

– Я протестант, – ответил Фредерик.

– Ничего, – сказал он. – Вижу, у вас есть причина.

Они ушли. Я знала, что он любил этот храм и иногда приходил сюда по будням, когда реформатская церковь была закрыта. Едва ли он прежде исповедовался – это ведь не принято у протестантов. Я видела, его мучило что-то, о чем мне он все равно бы не рассказал. Не знаю, помогла исповедь или нет, но вернулся он гораздо спокойнее.


Замерзшие и голодные, мы пришли домой. Фредерик сделал чай, я достала купленные на вокзале галеты. Я так и не согрелась, да и нервы были не в порядке – меня колотила дрожь. Он это заметил. «Тебе надо постараться уснуть, Клеми. До утра еще далеко. Иди в спальню, там постель разобрана». – «А ты где будешь спать?» – спросила я. «Завтра отосплюсь в Страсбурге, я ведь теперь безработный», – беспечно ответил он.

Я разделась и нырнула под одеяло. Каким-то краешком сознания отметила, что от подушки не пахнет чужими духами, и мне это приятно… Дрожь не унималась. Минут через пять Фредерик постучал:

– Ты уже легла? Я несу тебе второе одеяло. Если и оно не поможет согреться, в шкафчике есть коньяк.

Не глядя на меня, он положил одеяло мне на ноги.

– Спокойной ночи.

И тогда, видя, что он уходит, я кое-что ляпнула. Какой бес меня подтолкнул – не спрашивай. Но я знала, что не прощу себе, если промолчу.

– Фредерик, – сказала я, обмирая от собственной смелости, – если ты хочешь меня – иди ко мне. Забудь, что мы практически брат и сестра, это сейчас неважно. Завтра ты поедешь в Страсбург, а я в Ла-Рошель, и наедине мы, может быть, никогда не увидимся…

Он остановился, медленно подошел, положил руку мне на голову.

– Смешная моя девочка… Милосердная Клеми…

– Я тебе не нравлюсь?

По его лицу пробежала какая-то страдальческая гримаса. Я вся похолодела от страха и стыда. Но Фредерик наклонился и очень осторожно, как будто еще не смея ни на что надеяться, поцеловал меня в губы.

Мы провели вместе несколько часов, оставшихся до утра. И ничего лучше этого я не испытала в жизни. Никогда еще мужчина не отдавал себя и не брал меня с такой страстью и нежностью, с таким самоотречением. Мы зажгли лампу и смотрели друг на друга во все глаза, не в силах насмотреться. Мы не чувствовали себя ни в чем виноватыми. Каждый из нас очень просто и спокойно вручил себя другому и с благодарной улыбкой принял ответный дар.

Уже под утро я тесно прижалась к нему и уснула в кольце его рук. А когда проснулась – его рядом со мной не было. По комнате скользнула полоска света от уличного фонаря, и я с ужасом увидела, что часы показывают почти половину восьмого. Вдобавок щелкнула входная дверь, и из прихожей донеслись приглушенные голоса. Я быстро натянула чулки и платье, кое-как пригладила волосы и бросилась в гостиную. Фредерик успел принять ванну, побриться, надел белоснежную сорочку и строгий костюм. Мне очень хотелось его обнять, но я сдержалась. Я была готова к его утренней неприступности. Однако в этом своем «профессорском» обличье Фредерик повел себя еще удивительнее. Он притянул меня к себе и растрепал мои волосы невероятным для него ласково-дурашливым жестом человека, который даже через двадцать лет после свадьбы преданно любит свою старую, привычную жену.

– Я уже хотел тебя будить. Исполнитель приедет ровно в восемь. Только что здесь была консьержка. Она приготовила завтрак и предлагает спуститься к ней в привратницкую. Умывайся, и пойдем!

От веселого голоса Фредерика, от сознания, что его спокойствие обманчиво, оттого, что через полчаса он уедет от меня, может быть, навсегда, и появившееся между нами не кончится само собой, а насильственно порвется, но главное, оттого, что мы оба этого не хотим, у меня перехватило дыхание. Я заморгала и отвернулась.

– Клеми, – негромко, но твердо сказал он. – Потерпи немного. Ради меня.

Я кивнула.


…Навстречу судебному исполнителю и полицейскому комиссару он вышел собранный, спокойный, почти не хромая. Подхватил свой чемодан: «Я готов, господа».

– Мадам Декарт? – повернулся в мою сторону кто-то из сопровождающих.

– Да, – сказали мы одновременно. Кажется, я покраснела, хотя меня ведь действительно звали «мадам Декарт», а остальное знать им было незачем… Фредерик не изменился в лице.

– Ваша супруга едет с вами, профессор?

– Нет. Мадам Декарт остается здесь.

– Тогда прощайтесь, и поедем. Мы будем ждать на лестнице.

Полицейский комиссар метнул на меня осуждающий взгляд и вышел за судебным исполнителем. Они должны были сесть с Фредериком в поезд и сопроводить его до немецкой границы. Я хотела поехать на вокзал. Но Фредерик отказался. «Нет, Клеми. Простимся сейчас».

И когда мы обнялись, он несколько раз поцеловал мое мокрое лицо, распухшее, как подушка, – а я давно плакала, никого не стесняясь, – и уже готов был отпустить, я услышала, как он тихо, ободряюще сказал мне что-то по-немецки. В моменты самого сильного волнения он иногда сбивался на немецкий, и просто забыл, что я не знаю этого языка.

…Знаешь, Мишель, когда захлопнулась дверь подъезда и Фредерик сел вместе со своими сопровождающими в полицейский фиакр и уехал, я все стояла под фонарем и смотрела им вслед. В голове у меня стучала безумная мысль – поймать другой фиакр, помчаться на Восточный вокзал, взять билет до Страсбурга, найти Фредерика, быть с ним везде, всегда… Я не думала в тот момент ни о муже, ни о сыне. Я знала, Максимилиан с Бертраном без меня не пропадут. Мне немного жаль, что сейчас, через столько лет, я тебе открылась. Ты, конечно, давно уже взрослый, и у тебя свои дети, а все же матери такое трудно простить… Но я не могу больше держать это в себе. И раз уж ты теперь почти все знаешь, знай и то, что я прожила свою жизнь, как сумела, и была, наверное, не самой плохой женой и матерью. Но ни разу я не пожалела о том, что случилось в ту ночь Всех Святых».


* * *


Мать решилась на свой рассказ, когда уже давно не было в живых ни Фредерика, ни моего отца, и самой ей оставалось жить каких-то пару лет. Я очень ясно представляю эту картину – тусклое ноябрьское утро, фонарь, бросающий отблески на заплаканное лицо моей двадцатитрехлетней матери, на ее рыжие волосы, выбившиеся из-под шляпы. И уезжающий в неизвестность профессор Декарт – еще несколько месяцев назад европейская знаменитость, а теперь государственный преступник, лишенный французского гражданства и осужденный как шпион, – смотрел, наверное, из окна полицейского фиакра на это пятно света, в котором угадывался, менялся, таял силуэт так трогательно любимой им женщины.


Депрессия


– Мишель?..

Моя жена Мари-Луиза смотрит на меня обеспокоено. Я сразу понял, что случилось: пока я дремал после обеда, она заглянула в бумаги на письменном столе. О том разговоре с матерью, состоявшемся в середине двадцатых годов, незадолго до ее смерти, я никогда никому не рассказывал. Теперь она, конечно, решила, что я спятил.

– Мишель, послушай… – она подходит и касается губами моего лба. – Ты не заболел?

Смешно, но я давно не чувствовал себя так хорошо. С тех пор как по утрам я стал работать над этими воспоминаниями для вас, профессор, у меня даже пальцы стали меньше дрожать. Убери вязание, Мари-Луиза, присядь рядом, посмотри на меня. Я повторю тебе в здравом уме и трезвой памяти: все это правда, от первого до последнего слова…

Внезапно я замечаю, что произношу это вслух.

– Я не в этом сомневаюсь! – ее губы трясутся. – Ты просто не смог бы такое выдумать! (Ну, спасибо, дорогая…) Но ты молчал столько времени, а теперь взял да и вывалил наши семейные тайны совершенно незнакомому человеку, чтобы он это опубликовал! Нам с тобой немного осталось, мы потерпим, но наши дети, внуки… Каково им будет жить с этим позором? И все-таки не могу поверить, что ты, который всегда выставлял свою мать чуть ли не святой…

Я молчу. Понимаю, что она права. Когда ваша книга будет опубликована, мне еще не такое придется выслушать от дочерей. Да и сын неизвестно что скажет. Он, правда, не застал в живых своего двоюродного деда и мало общался с бабушкой с отцовской стороны (пока я был на войне, Мари-Луиза с двумя младшими детьми жила у своих родителей). Об истории нашей семьи он имеет самые общие понятия, досуг ему больше нравится проводить на футбольных матчах, а любой литературе он предпочитает детективы и шпионские романы. Но он полный тезка своего знаменитого родственника и считает, что это его кое к чему обязывает. Ну что ж, я ведь обещал вам правду и ничего, кроме правды. Для любого художника или ученого (благодаря вам я сумел почувствовать себя немного тем и немного другим!) однажды наступает момент, когда, чтобы быть хорошим художником или ученым, просто невозможно одновременно оставаться хорошим мужем, сыном, братом – ибо «враги человеку домашние его»14. Не обещаю, что смогу до конца быть бесстрастным и беспристрастным, но хотя бы попробую.


В Страсбурге Фредерик остановился только на пару недель – перевести дух, привыкнуть к своему новому положению, обдумать, что делать дальше. Задерживаться здесь надолго не хотелось. Он в принципе не планировал остаться в Германии, не хотел внимания к себе, вопросов, толков о своей мнимой шпионской деятельности, даже сочувствия не хотел. Поэтому сразу вычеркнул Потсдам, Берлин и своих родственников Картенов из списка возможных пристанищ. И тут пришло приглашение из Фрайбурга – прочитать в курсе всемирной истории период, относящийся к XVI–XVII векам. Это было почетное предложение, в нынешней ситуации он едва ли мог рассчитывать на такое.

Через месяц на рождественском обеде у ректора профессор Декарт оказался за столом рядом с женой одного из попечителей университета, банкира Фантоцци, итальянца по происхождению. Она тоже была итальянка, и звали ее, как ни удивительно, Кьяра: имя, означающее в переводе «светлая», совсем не подходило к ее жгучей южной внешности. Это была роковая встреча. Профессору Декарту было уже под сорок, но до сих пор судьба оберегала его от сильных страстей. Он считал, что, даже если родился с не самой холодной кровью, кальвинистское воспитание и полумонашеская дисциплина первых лет взрослой жизни навсегда вытравили у него способность самозабвенно увлечься женщиной. Соблазнов, правда, тоже было немного… Кьяра Фантоцци сначала не вызвала у него подозрений. Светская женщина, жена банкира, увлечена благотворительностью, – ничего, кроме легкого флирта, он от этого знакомства не ждал. И ошибся. Оно обернулось сокрушительной страстью, которая чуть его не погубила.

bannerbanner