
Полная версия:
Странный век Фредерика Декарта
Доступных книг было мало. Однажды граф де Жанетон, влиятельный гугенот, богач и меценат, владелец крупнейшего книжного собрания в городе, попросил шестнадцатилетнего Фредерика позаниматься с его внуком немецким языком и щедро оплатил уроки, а кроме этого разрешил рыться в его библиотеке сколько душе угодно. Фредерик потом всю жизнь считал этого человека своим главным благодетелем. Деньги были ему нужны – мать не давала взрослеющему сыну ни сантима. Но возможность дорваться до книг он расценил как ни с чем не сравнимое счастье. Позже граф поручил Фредерику за отдельную плату навести порядок в шкафу с предметом его особой гордости – «гугенотским фондом», редчайшими изданиями шестнадцатого и семнадцатого веков. В шкафу царил такой кавардак, что граф и сам не знал толком, чем он владеет. Нужно было составить кроме алфавитного тематический каталог и снабдить карточки краткими аннотациями. За эту каторжную работу юноша взялся с радостью и сделал ее так хорошо, что граф потом употребил все свое влияние в совете протестантских церквей юга и запада Франции, чтобы сын пастора Декарта получил стипендию для учебы в Парижском университете.
В семнадцать лет Фредерик влюбился в свою дальнюю родственницу Элизу Шендельс, чьи родители не так давно переехали в Ла-Рошель. О ней стоит рассказать подробнее. Всю жизнь, как мне кажется, его привлекал именно тот женский тип, который воплощала собой Элиза. Она была красива простодушной красотой жительницы немецкого городского предместья, этакая Гретель или Рапунцель, как будто вышедшая из сказок братьев Гримм. У нее были пышные рыжие волосы, фарфоровая кожа, чуть тронутая румянцем, безмятежные голубые глаза. Она вся словно светилась изнутри. Красота Элизы была такой уютной, что каждый, кто оказывался рядом, испытывал на себе ее одновременно девическое и материнское обаяние. Фредерик в ее присутствии едва мог дышать. Девушка обо всем догадывалась и, хотя не принимала своего юного кузена всерьез, очень хотела, чтобы он сказал ей те самые слова. Но он так и не объяснился. Она ждала, ободряюще улыбалась, болтала о пустяках, чтобы он расслабился, а молодой человек вместо этого все глубже уходил в себя и мечтал, чтобы ему выпал случай доказать Элизе свою любовь на деле. К примеру, вынести ее из горящего дома, удержать, если она сорвется со скалы, спасти ее, тонущую в бурном Бискайском заливе. Но, как назло, дом Шендельсов не горел, гулять в опасные места Элиза не ходила, а купалась только в мелком озерке.
Фредерик понимал, что у него нет никаких шансов. Элиза была старше его на год, смешно было надеяться, что она согласится ждать, пока он окончит лицей и университет. В том же году мадемуазель Шендельс вышла замуж. Фредерик был на свадьбе вместе с матерью – двоюродной сестрой Элизиного отца. В кармане у него лежал подарок, венецианское зеркальце в серебряной оправе, купленное в антикварной лавке на деньги, заработанные у графа де Жанетона. Единственное, на что хватило мужества, – отозвать Элизу на минутку из столовой в коридор и отдать ей подарок. Фредерик вытерпел ее родственный поцелуй в щеку и сразу ушел, стараясь не попадаться на глаза матери. К счастью, молодая семья очень скоро уехала из Ла-Рошели, и больше с Элизой Фредерик никогда не встречался.
На следующий год семью Декартов постигло настоящее горе. Сначала Фредерик лишился самого близкого друга – старшей сестры Мюриэль. Обстоятельства ее смерти были в семье долгие годы покрыты тайной. Бабушка Амели никогда не упоминала имени старшей дочери. Мой отец и тетя Шарлотта могли лишь догадываться по туманным намекам о том, что случилось что-то скандальное, – они тогда были еще детьми, и подробности дела от них тщательно скрывали. Только Фредерик понимал, что произошло. Двадцатилетняя Мюриэль, одна из первых красавиц Ла-Рошели, была просватана за приятного и скромного юношу из гугенотской семьи. Брак устроили родители, ее желания не спросили (говоря между нами, Жан-Мишель мог бы постараться ее понять, но почему-то не захотел). Она же влюбилась в какого-то неподходящего молодого человека, католика и бедняка, отказала жениху и ушла жить, невенчанная, со своим любимым Дидье. В том году на Бискайском побережье стояла на редкость суровая поздняя осень с пронизывающим ветром и ледяными дождями. Через два месяца жизни в убогом домишке Дидье Мюриэль заболела воспалением легких и умерла.
Амели обезумела от горя. Эта женщина, такая черствая по отношению к сыну, к дочери иногда испытывала что-то похожее на нежность. Госпожа Декарт побежала к Дидье, голося на весь квартал, что он проклятое католическое отродье и убийца ее дочери. Муж и сын кое-как привезли ее домой и уложили в постель. На похоронах Мюриэль не было ни матери – она лежала в забытье после инъекции морфина, ни брата – Фредерик закрылся в ее комнате и плакал по-детски, навзрыд, ни Дидье – он вышел в море на легкой лодочке и случайно ли, преднамеренно ли – кто знает? – направил ее в опасное место при почти штормовой волне и разбился о скалы.
Через два месяца от болезни сердца скончался Жан-Мишель Декарт. Было ему всего сорок восемь лет. Сразу после похорон отца Фредерик слег с сильнейшей нервной горячкой. Старухи на городском рынке и в кофейнях шушукались о том, что после двух покойников подряд не миновать этой семье и третьего. Другие им возражали, говорили, что после Мюриэль и Дидье третий как раз пастор Декарт. От этой болтовни мать перепугалась не на шутку. Как ни считай, а Фредерику ничего не помогало – ни хинные порошки, ни обертывания, ни другие снадобья. Почти месяц он лежал пластом, страшно исхудал и в восемнадцать лет весил не больше тринадцатилетнего подростка. Что произошло потом, объяснить никто не мог: то ли медикаменты наконец подействовали, то ли перевозбужденный мозг отдохнул и дал команду к выздоровлению, но загадочно начавшаяся болезнь так же загадочно и отступила.
Едва опасность миновала, Амели Декарт не позволила сыну вернуться в лицей, хотя ему оставалось полгода до выпуска. Фредерик сильно отстал в учебе, особенно по нелюбимым предметам, и врач заявил, что умственное перенапряжение вызовет рецидив, а тогда он уже ни за что не сможет поручиться. Его оставили в выпускном классе еще на год, а пока мать выхлопотала досрочные каникулы и отправила его до августа в свой родной Бранденбург. Красота совсем другой страны, не похожей на его родину, милые патриархальные нравы родственников, заботы тети Адели, дружба с кузеном Эберхардом, невинный флирт с одной девушкой, чье имя Фредерик Декарт не забыл и в старости – Аннелиза, чуть-чуть не Элиза, – и, конечно, молодость взяли свое. Он полностью выздоровел и теперь уже считал дни до возвращения в лицей, чтобы скорее окончить его, уехать в Париж и зажить самостоятельной жизнью…
Призвание
…Дождь не прекращается уже третий день. С утра чуть-чуть прояснилось, и я вышел пройтись по Ботаническому саду. Обычно по центральной аллее снуют матери и няни с детьми, торговцы развозят на тележках мороженое, студенты представляют для туристов живые статуи Ришелье, Генриха Четвертого или принца Конде. Но сегодня было тихо. Только слышалось то тут, то там, как на землю падают недозрелые каштаны. Я прогуливался по парку и вспоминал рассказы дяди и отца о детстве в родном городе. В этом самом парке юный Фредерик познакомился с мальчиком, который скоро стал его лучшим другом, с испанцем по имени Алонсо Диас. Отец Алонсо, моряк из города Виго, когда-то решил навсегда бросить якорь в ла-рошельской гавани. Он женился на бывшей прихожанке гугенотской церкви, которая приняла католичество. Жан-Мишель Декарт ворчал, если Фредерик просил разрешения пойти к Алонсо, но это была скорее дань приличиям и социальной роли, которую он был вынужден играть. Как вы помните, пастором он стал не по призванию и в душе был убежден, что различий между католичеством и реформатством гораздо меньше, чем между любой религией и современной наукой. Так что Фредерик после школы беспрепятственно играл с Алонсо и часто бывал у него дома, где на стол за обедом ставили кувшин напитка из разбавленного вина с мелко нарезанными фруктами с красивым названием «сангрия» (маленького пуританина немного шокировало, что его другу родители тоже наливали стакан). После обеда Мануэль Диас брал гитару и хриплым голосом пел баллады о жестоких маврах и неприступных красавицах Кастилии. Фредерик оказался очень восприимчив к иностранным языкам (может быть, из-за двуязычия, которое его окружало с раннего детства) и скоро стал все понимать. Во взрослые годы он помимо двух родных языков – французского и немецкого – из живых языков свободно говорил по-английски и немного хуже – по-испански.
Но я зачем-то вернулся назад, хотя детство Фредерика давно было позади. Начались годы студенчества.
В Париже ему пришлось нелегко. Стипендия, назначенная церковью, оказалась очень скромной. Помощи ждать было неоткуда – мать с младшими братом и сестрой кое-как вела дом и оплачивала детям школу на свою вдовью пенсию, рассчитывая, что старший сын скоро сам начнет ей помогать. Небольшое наследство после смерти доктора Картена из Потсдама (пережившего сына всего на год) лежало в неприкосновенности на самый черный день. Бабушка Амели скорее сшила бы Максу и Шарлотте тетрадки из старых счетов с чистой оборотной стороной, чем потратила бы из этого наследства хотя бы пфенниг на текущие расходы.
В университете Фредерик очень скоро стал одним из самых блестящих студентов. Это получилось не само собой. Он проводил куда больше времени в архивах и библиотеках, чем на студенческих пирушках, и, по его собственным словам, с живыми людьми общался в те годы реже, чем с мертвыми. Магистерскую диссертацию он написал о поэтах-гугенотах, а жизнь и творчество одного из них, Гийома Дю Барта, стали темой небольшого эссе, которое Фредерик представил на соискание академической премии. Он получил эту премию, оказавшись на голову выше своих конкурентов, и с этого момента о нем заговорили в научных кругах.
Жил он в пансионе для студентов реформатского вероисповедания, который содержали немолодой священник и его жена. Полуказарменный-полумонастырский распорядок этого заведения мало подходил тем, кто шел в университет за радостями студенческой жизни. Но Фредерик ведь был сыном Амалии Шендельс: он и не почувствовал никаких особенных притеснений. Привычка к дисциплине и методичному труду давно стала его второй натурой. Он умел делить свои интересы на главные и второстепенные и, если времени на все не хватало, вычеркивал второстепенное недрогнувшей рукой. Когда он не пропадал в библиотеках, то бегал по частным урокам или писал для колонки исторических курьезов в «Меркюр де Франс». Иногда он ходил в театры и на концерты. Веселых компаний не чурался, но времени на них тратил гораздо меньше, чем это обычно делают вырвавшиеся из родительского дома двадцатилетние юноши.
Что касается дел сердечных, они не числились в «главном». Здесь он, по собственному позднему признанию, отставал от товарищей. Фредерик до сих пор не мог забыть Элизу. Безнадежность своей любви он прекрасно сознавал. Но находить доступных девиц ему мешали робость и какое-то врожденное целомудрие. Он знал, что при своих честолюбивых планах ни в коем случае не должен жениться рано, и хранить невинность неизвестно докуда, конечно, не собирался. Однако и навязчивого стремления ее лишиться у него не было. Он не хотел, чтобы это произошло как попало и с кем попало. В результате «это» случилось с ним только в двадцать два года на третьем курсе университета, причем довольно неожиданно.
В их студенческой компании была одна девушка, чья-то сестра или кузина, дочь профессора химии из Политехнической школы. Звали ее Колетт Лефевр. Все приятели Фредерика были в нее немного влюблены. Колетт никого не выделяла, держала себя с ними ровно и по-товарищески. Так же вела она себя и с молодым Декартом, но очень быстро сложилось, что они стали проводить друг с другом много времени. Вместе обедали в дешевом студенческом кафе, вместе бродили по Лувру и Люксембургскому саду, вместе ходили к букинистам на набережную Сены и радовались, как дети, если удавалось прочитать что-нибудь, не покупая, быстро-быстро пролистывая страницы. Колетт даже иногда по воскресеньям ходила с Фредериком в протестантскую церковь Троицы на бульваре Клиши, поскучать, как она говорила, и скромно сидела там в уголке.
Эта дружба длилась довольно долго. Однажды в летний день в субботу разразился ливень с грозой. Фредерик остался в пансионе. Он с удовольствием «бездельничал» – читал какой-то модный роман. Обычно на беллетристику времени у него не оставалось. Вдруг распахнулась дверь, и в комнату влетела совершенно мокрая Колетт. Дождь застиг ее недалеко от пансиона. Женщин туда не пускали, но швейцар пожалел девушку и разрешил ей зайти обогреться. Молодой человек опешил, увидев ее на пороге своей комнаты, но потом заметил, в каком она состоянии. Он начал хлопотать: отдал Колетт все свои полотенца, зажег спиртовку, чтобы сварить ей кофе. Колетт сидела, опустив руки, и с нее текла вода. Фредерик неумело расстегнул на ней платье, чтобы вытереть мокрую спину. Неожиданно мадемуазель Лефевр обвила руками его шею и поцеловала – не по-дружески, а по-настоящему.
Они стали любовниками. У Колетт он был, конечно, не первым и, как он скоро убедился, не единственным. Вот здесь я должен остановиться и сказать о Фредерике очень важную вещь. Возможно, сам он был в отношениях скорее разрушителем, чем созидателем, не по злой воле, а просто потому, что своим временем, которое можно было потратить на работу, дорожил больше. Но за женщинами, которые ему нравились, он признавал ровно те же права разлюбить и уйти. Ему была почти не свойственна ревность. Никогда до конца не уверенный в себе и в своей мужской привлекательности, он был благодарен всем женщинам, удостоившим его вниманием, и принимал как должное, когда им начинало чего-то не хватать и они от него уходили. Они обычно тоже не держали обид, если уходил он сам. Все это будет позже… А пока в его жизни разворачивался сюжет, достойный современной лирической комедии из жизни студентов. Фредерик очень привязался к Колетт. Она была остроумна, смела и свободолюбива. Рядом с ней как будто отступали все его многочисленные заботы. Он чувствовал себя не бедным студентом, вынужденным много трудиться, нет, он был молод, верил в свои силы, и все испытания, которые сулило будущее, были ему нипочем. Когда они гуляли по Большим бульварам или сидели на галерке Одеона и ее рука пряталась в его руке, он таял от нежности.
Их отношения с перерывами тянулись почти два года. Потом Колетт вышла замуж за молодого, но перспективного политика (позднее, при Третьей республике, Менье-Сюлли несколько раз получал министерский портфель). Фредерик искренне пожелал счастья своей подруге: ведь сам он жениться пока не собирался, да и понимал, что профессор Политехнической школы не выдаст дочь за студента без состояния и гарантированной карьеры, будь он хоть трижды талантлив и умен.
Спустя некоторое время после свадьбы Колетт предприняла попытку возобновить их близкие отношения. Фредерик не сразу понял ее намеки, а когда до него наконец дошло, от смущения он чуть не провалился сквозь землю. Но смутился вовсе не потому, что оскорблена была его пуританская мораль, которая однозначно не допускала связи с замужней женщиной. Представьте себе, нет. Он беспокоился, что Колетт теперь сочтет его ханжой, а сама будет чувствовать себя с ним как блудница перед фарисеем из-за своей нелепой идеи, которая неизвестно почему пришла ей в голову. Он всю жизнь страдал от этой раздвоенности: сам придерживался правил, в которых был воспитан (и если ему приходилось от них отступать, долго потом себя морально казнил), но очень тщательно подбирал слова, боясь обидеть других людей своим кальвинистским нравственным ригоризмом. Колетт прекрасно его поняла и обратила все в шутку. Друзьями они остались на всю жизнь. Ее имя в моих записках вы не раз еще встретите.
После окончания магистратуры Фредерик должен был остаться в университете – некий именитый профессор брал его к себе на кафедру истории средних веков. Будущее казалось двадцатипятилетнему магистру Декарту ясным и предсказуемым, избранный путь должен был вести его только вперед и вверх, к собственным курсам, книгам, академическим наградам. Каково же было его разочарование, когда профессор под надуманным предлогом взял свое обещание назад! Истинные причины оказались банальнее некуда. Молодой ученый, не искушенный в интригах, умудрился нажить слишком много врагов. Магистерская диссертация, которую заметил и высоко оценил сам великий Мишле, статьи в научных журналах, разработанные курсы по истории XVI–XVII веков и по литературе Реформации, сочинение о «Гептамероне» Маргариты Наваррской, удостоенное большой золотой академической медали, – все это делало магистра Декарта слишком опасным конкурентом для тех, кто занимал свои места в университете без должных заслуг. Материалы, представленные к докторской диссертации, ученый совет признал слабыми и недостаточными, а поскольку защита откладывалась, место было отдано другому претенденту. Фредерик поступил на государственную службу по ведомству просвещения и был направлен учителем в крошечный городок Морьяк в Оверни, в глубине Центрального массива. И друзья, и недруги думали, что оттуда он уже не вернется. Провинция ломала еще и не таких.
Два года, проведенные в Морьяке, год в Ла-Рошели и возвращение в Париж – может быть, самая большая победа Фредерика Декарта. Никакой умственной жизни в Морьяке не было. Люди там пили, ели, спали, женились, рожали детей, производили вино, торговали, сплетничали. И больше ничего. Улицы были узенькие и тихие, как кладбищенские аллеи. За стеклами окон лежала коричневая пыль. Городок был зажат в горах, воздух там казался душным, глаза постоянно упирались в какую-нибудь стену. Дети в школе говорили на диалекте, которого Фредерик сначала вообще не понимал. Первое время, засыпая, он надеялся, что утром проснется и опять увидит свою милую сердцу полупустую комнату пансиона окнами на университетский сад. Но будили его лай собак, блеянье овец да выкрики пьяных возле кабака на площади. Он вставал, аккуратно заправлял кровать, ополаскивал тепловатой водой лицо и руки, надевал штопаный-перештопаный парижский сюртук и в ожидании, пока придет хозяйка и швырнет ему на стол завтрак (никакого уважения к «господину учителю», платящему за комнату всего три франка в неделю, у нее не было), зажигал свечу и с тяжелым вздохом садился за книги…
У меня нет сомнений, что девять из десяти оказавшихся на месте магистра Декарта не выдержали бы, спились. Или женились бы на какой-нибудь хорошенькой и свежей местной девице и зажили, как все. Он тоже едва не сломался. В Морьяке у него развилась клаустрофобия, ему постоянно не хватало воздуха. Он тосковал по океанскому простору, чистой линии горизонта, соленому ветру, порту, в котором день и ночь кипела жизнь. И по общине единоверцев, потому что в этом полностью католическом городе Фредерик был единственным протестантом. Эту проблему, впрочем, он решил довольно легко – стал по воскресеньям ездить в Клермон-Ферран, где была реформатская община и проводились богослужения. Отсутствие умственного труда, находок, открытий и, главное, людей, с которыми можно было обо всем этом говорить, – вот что стало для него самым страшным ударом. Здесь были только уроки французской истории детям лавочников и зажиточных крестьян, комната окнами на торговую площадь, унылые вечера, беспокойные сны и чувство, что все было напрасно, а жизнь, толком не успев начаться, сразу закончилась.
Но прошло несколько месяцев, и Фредерик «проснулся». Может быть, это история протестантской общины в Клермон-Ферране подбросила ему сюжет для размышлений. Он совершил почти невозможное, он буквально схватил себя за волосы, как герой одной немецкой сказки, и вытащил из болота. Сначала без желания Фредерик доставал свои записи и сидел над ними вечер за вечером, вымучивая мысль за мыслью – банальные, плоские, ничтожные. Но все же не сдавался. И вдруг заметил, что работа его снова захватывает, а за небольшим сюжетом брезжит интереснейшая тема. Скоро его было уже не узнать. Все вечера и свободные от уроков дни он проводил в библиотеках и архивах ближайших к Морьяку городов. За эти два года он успел собрать и обработать массу данных о событиях реформации и контрреформации в центральной Франции и на юго-западе, и они вошли в его фундаментальную работу об истории реформации во Франции.
Дело продвигалось медленно, но все-таки шло вперед. Ни на что другое, кроме уроков и научной работы, он своего времени не тратил, не бывал на учительских вечеринках и пикниках, не ходил в гости к коллегам, не заглядывал в питейные заведения, не ухаживал за девушками. Добродушные овернцы объясняли его чудачества тем, что он протестант, да еще и «парижанин». Впрочем, его не трогали, только втайне посмеивались и ждали, что «станет постарше – дурь сама пройдет». Ах, если бы они знали, чем жил этот серьезный, застегнутый на все пуговицы молодой человек! Хозяйка, наверное, сплетничала, сколько почты из Парижа получает ее странный жилец: и обычных писем, и бандеролей, а то и целых ящиков, набитых книгами. Магистр Декарт активно публиковал результаты своих исследований в научных журналах и переписывался с теми людьми из университетских кругов, которые сохранили к нему интерес. Пасхальные и летние каникулы проводил не дома, а в Париже – конечно, за работой. Только на Рождество приезжал в Ла-Рошель, к матери.
Награда ждала его там, где он и не думал ее найти. Магистр Декарт начал получать удовольствие от своей учительской работы. У него обнаружился талант говорить о сложном просто и понятно, но не лапидарно, объяснять логично и вместе с тем образно. Сыновья крестьян и лавочников на уроках смотрели на него, будто загипнотизированные, – такого они еще не слышали ни от кого и никогда. История из чего-то скучного, мертвого, безнадежно далекого превращалась в наполненный лицами и голосами, бесконечно разнообразный, увлекательный и при этом подчиненный строгим закономерностям круговорот жизни. История начинала иметь прямое отношение к ним самим. Даже безнадежные двоечники впервые пытались размышлять о личной, семейной и сословной чести, когда Фредерик давал им такую, например, тему сочинения: «“Герцогом быть не могу, бароном не хочу, я – Роган”. А ты кто такой и почему этим гордишься?» Фредерик был строгим учителем и не щадил бездельников. Но даже самый маленький проблеск любознательности у этих мальчиков вызывал в нем сильнейшее встречное движение – помочь, ободрить, не дать им утратить интерес к вещам и явлениям, знание которых не имело прямого отношения к их физической жизни и едва ли непосредственно помогло бы выручить больше денег за овощи и птицу на осенней ярмарке. У него определенно было призвание. Только оно и помогло ему продержаться в Морьяке целых два года.
Наверное, он продержался бы и больше, тем более что его исследование событий реформации и контрреформации в этом регионе было еще не закончено. Но его мать, брат и сестра бедствовали в Ла-Рошели, и он попросил перевода в родной город.
Пока он учился в Париже, мать почти не интересовалась его делами. Он, занятый своими заботами, тоже мало думал о том, как живет его семья. Фредерик знал, что мать нуждается, и с первого студенческого года содержал себя сам, а потом начал помогать – сначала крошечными суммами, потом, по мере роста заработков, все больше и больше. Но он не имел понятия, в каком душевном состоянии находилась госпожа Декарт. Амели была не из тех, кто жалуется. Между тем все было очень плохо.
В отличие от покойного пастора, его вдову в гугенотской общине не любили за надменность, замкнутость и тяжелый немецкий акцент. Все друзья Жана-Мишеля сразу после его похорон куда-то исчезли, и Амели осталась совсем одна. Только граф де Жанетон из уважения к Фредерику подходил к бывшей пасторше после богослужений, беседовал с ней, оказывал ей мелкие благодеяния – договаривался о бесплатных школьных обедах для Макса и Шарлотты, присылал им книги и билеты на концерты, словом, делал то, что она могла принять без ущерба для гордости. Амели никогда не любила ни Францию, ни французов, но терпела, стиснув зубы, – убежденная кальвинистка твердо знала, что на земле ей легкой жизни никто не обещал. И только когда их дом на улице Монкальм заново оценили и обложили гораздо более высоким налогом, чем раньше (видимо, кто-то позарился на земельный участок в хорошем районе), Амели сдалась. Она объявила старшему сыну, что продаст дом и выделит ему долю, а сама вместе с младшими детьми уедет в Потсдам.
Фредерик месяцами не бывал в Ла-Рошели, если приезжал, то лишь по родственному долгу. Казалось, место, где он родился, ничего уже для него не значит. Но от этого известия у него потемнело в глазах. С бумагой о переводе в лицей Колиньи и со всеми своими небольшими сбережениями он сел на поезд. Позже он корил себя за это, называл тщеславным дураком: «Я помчался спасать родовое гнездо, пыжась от самодовольства, что могу это сделать. Ни на секунду я не допустил мысли – а может, правильно было помочь матери повыгоднее продать этот дом и дать ей уехать обратно в Бранденбург, где она была бы счастливее?»