Читать книгу Календарь природы (Иоланта Ариковна Сержантова) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Календарь природы
Календарь природыПолная версия
Оценить:
Календарь природы

5

Полная версия:

Календарь природы


– Скажите, неужто у вас там всё так, как вы описываете? – интересуются подчас.

– Думаете, сочиняю?

– Ну, не то, чтобы. Но как-то это – слишком, чересчур.

– Что именно?

– Да, не бывает так, чтобы сейчас думали друг о друге. Люди, и те совершают поступки через силу. А уж эти…

– Что значит, «эти»?!

– Ну, мозгов-то у них!

– Ах… вы об этом…


И хочется раскланяться холоднее обыкновенного, но сдерживаешь себя в рамках приличия, за пределы которых так давно и далеко вышел визави.

Я вспоминаю, как однажды стая волков обходила стороной погибшего домашнего кролика. Статные звери приближались по одному, вежливо обнюхивая бедолагу, прощались, и шли дальше, оставляя на снегу круглые трудные следы. Кролик был оставлен на виду намеренно. Но перед тем волки часами наблюдали с пригорка, как детёныш человека играл с этим ушастым и целовал его в широкий тайский нос. Съесть его теперь было бы верхом неприличия. Да просто немыслимо! Даже учитывая поведённое к рёбрам брюхо.


Сколь рассудка необходимо для проявления человечности. Толика? Только ли? Этого довольно? И достаёт ли её нам, разумным?..


Лоскут одеяла, чтобы обогреть, клочок бумаги – записать на ходу номер для памяти, кусок хлеба по-братски, напополам, и сердце – на части, всем, кому достанет…

– Ты серьёзно? Сердце?! Опять?!!

– Да. Ничего не меняется, ни хорошее, не плохое.


Устроившись на ветке напротив окна, дятел очищал веточкой снег между пальцами. Ему было тепло смотреть на суету синиц и прочих воробьиных подле кормушки, на куцый хвост мыши, сжимающей в ладошке расплющенное зёрнышко овса, как печенье… Жаль, вОрон стесняется. Они бы потеснились.


Деревянные

Небо растушевало туманом снегопада. Стало труднее распознать, что подле. А уж того, что вдали, и вовсе не видать.

Склонился было дубок низко-низко, да вступило ему в спину так, что не разогнуться. Тщился он, де-ре-вян-ный32, разглядеть свет под ногами. Но раньше весны то никак нельзя.

Пальтишко задралось, разошлось по швам, а через них – натруженные вощённые нити на стороны. Их нарочитая суровость не сдержала любопытства, младости не уберегла. Стоять бы дубу без малого две тыщи лет, ан нет, не вышло. Корчит его от боли, гнёт к земле, и снег мнёт до кучи поверх, не жалея:

– Не упорствуй, – говорит. – Много нас. Не удержаться тебе на ногах, падай теперь, пока ещё себя помнишь.

Навалило сверху горб снега, со стороны глянуть – старик стариком.

И чуть было не обрушился оземь дубок, да, на счастье, тут же рядом стояла осина. Подхватила она товарища под руки, упёрлась в мёрзлую землю, что есть мочи, и, сколь не старались снег с ветром, удержала его на месте.

Долго ли, коротко ли, а прошёл мимо леса не год, не два, не десять, а целая их дюжина. Дубок возмужал и окреп выше меры, раны его затянулись. Осина же не только подросла, но и обветшала. Жизнь её катилась к концу. Она всё чаще дремала в объятиях дуба, приникала к широкой груди и пела слабым уже голосом ту самую колыбельную, которой успокаивала его немощь на первых порах. Дуб прижимал осину к себе, раскачивался легонько, баюкая, а когда та засыпала, принимался тихо плакать. Он не представлял жизни без своей подруги, и так надеялся, что они вместе навсегда. Несмотря на то, что подол её платья и зелёные бархатные сапоги из мха были изгрызены мышами, а пауки, сколько не старались штопать, не могли поспеть за ними, для дуба она была краше всех.

И вот однажды настал-таки тот день, когда осина больше не могла удерживаться на своих ногах. Глянула она в глаза дуба виновато и едва выговорив: «Прости», стала оседать, ранясь напоследок об узорь33 его коры. Дуб отпрянул было от ужаса, но в последний миг зажмурился и притиснул подругу к себе так крепко, как сумел.

Не открывая глаз, не разжимая объятий, он простоял так до самой весны. Когда же нежная ладонь тёплого ветра коснулась глубоких складок жёстких его щёк, первым, что услыхал, был милый голос осины:

– Просыпайся, утро уже!

Они снова были вместе, и на этот раз, в самом деле – навсегда.


Минули годы. Редкий путник, добравшийся до тех мест, не отдыхал в тени могучего дуба. Прижимаясь усталой спиной к дереву, с удивлением рассматривал пушистую ветку осины, что гляделась затейливо, седым локоном в шевелюре повесы. Гадая о причинах столь необычного явления, странник по обыкновению попадал впросак, ибо явь столь далека от наших представлений о ней…


Вот так вот всё оно и произошло. Ну, а если кому придёт охота увидеть это своими глазами, – не тревожьтесь. С вас довольно и того, что там был я.

Всё, как у всех

– Не толкайтесь, соблюдайте очередь. Не задерживайтесь! Никто не берёт с собой! Все едят прямо тут, иначе будет нечестно! Кто следующий?


Пёстрый дятел в красных подштанниках и сдвинутой на затылок кепке, распоряжается обедом. Без его рассудительности, трапеза давно превратилась бы в скандал. Не сказать, чтобы эта роль была очень ему по вкусу. Скорее он воспринимал её, как вынужденное бремя, и с достоинством переносил, но нынче… Рукав его шубы был взъерошен, словно побит молью, да и сам он выглядел странно смущённым. Часто посматривал округ, как бы опасаясь. Но … кого бы ему? Кошку! Та не крадётся, но шагает коротколапо, в снегу чуть ли не по лопатки. Птичье общество, как и положено – врассыпку. Покуда резные фигуры синиц расставило на полки веток, по одной, словно с шахматной доски, воробьёв, крошками со стола, смело под крышу. Неторопливо обмахиваясь китайским веером крыл, они заняли галёрку. А дятел, размашисто хромая в стороны на подвязке из прозрачной гуттаперчи мороза, пересел на дальнюю часть леса.

Кошка подобралась ближе к птичьей кормушке. Несмотря на пушистый мех, она очевидно мёрзла. Близоруко щурясь, пыталась отыскать что-нибудь съестное. Разглядев наконец в сугробе просыпанный овёс, принялась жадно глотать его, прямо так, с кусками снега.

Первыми возмутились воробьи. Загалдели базарно, запричитали. Синицы согласно помалкивали, недоумённо выпучив лакированное просо глаз. А дятел, воротившись на прежнее место, озадаченно стал разглядывать кошку. Та продолжала жадно грызть овёс и даже прикусила себе язык, от чего на её губах проступила нежно-розовая пенка.


Дятел засомневался. Как поступить?! И не придумал ничего лучшего, чем постучать в окошко. Обыкновенно он пользовался этим, деликатно напоминая о времени обеда. Просить за других ему ещё не приходилось.


– Надо же, опять барабанит, нахал!

– Чего ему? Еда есть, вроде. Четверти часа не прошло, как досыпАл.

– Не знаю. Странно. И ведь не пугается, видит меня и не улетает. Головой только крутит по сторонам.

– Так выйди, посмотри, что там.


…Когда сытая кошка удалилась туда, откуда пришла, дятел вновь принял на себя бремя распоряжаться трапезой. Воробьи опять старались пройти без очереди, синицы норовили умыкнуть больше полагающегося… Но происходило это всё как-то беззлобно и радостно. Степень сострадания и участия, оказались соразмерны их собственному благополучию. Забота не о себе тронула, но всеобщее смущение не позволяло обнаружить сие славное обстоятельство. Они порхали на волнах радости доброго дела. Притяжение земли трафило им, ослабив несколько свою силу. И где-то там, глубоко в недрах, в тёплом пузе, ему тоже было щекотно от удовольствия.


Зачем птицы летают, отталкивая от себя всё земное, приземлённое, низменное, и всегда возвращаются назад? От чего-то отказываются, намереваясь сделать мир лучше? Никуда не бегут они, ничего не стараются изменить.

Кланяясь часто, ударяясь дождя капелью, птицы подбирают крохи мгновений. Оборачивая их в ажурную вязь взгляда, преподносят дар возможности быть неподалёку. Любоваться чертами, манерами, неприхотливостью. Вздорностью, подчас. Самоотверженностью даже! Всё, как у всех.

Роза ветров

Вялые листья крыльев ястреба треплет ветром. Мимо вОроны, спешат спешиться в гнездо. Пена снега клочьями, наискось, к земле жмётся, дышит по-пёсьи. Понавдоль глазури наста скользит бабочкой зимнее семя. Ажурное пшеничное роскошество с опалом шоколадного зёрнышка к краю ближе, того и гляди, что схватит простуду.

Ветер то курьерским, то товарным по лесу. Метели за ним не поспеть.

Белки за дружкой грустят. Запрыгнут пониже и щупают воздух на вкус, носом двигая влажно.

Дали нет, всё едино.

А сумерки пасмурных дней всё тревожит: ушибы следов, расцарапанный хмель сосняка. Тяжела его снежная ноша. И прикрыв непросохшей рогожей всё, что замерло в лета тяжёлом ознобе, он живёт, ожидая весенних ветров, обвиняет себя в недовольстве великом.

Хмурым ликам всегда недосуг разбираться в причинах несчастий. То – поверхность. А стоит поглубже копнуть… Колыбели цветов, пауков гамаки, спальни мошек, мышей будуар, винокурни древесные соков… Что невидимо сквозь суету. И колючки судьбы, как ежами впиваясь так часто, незаметны при взгляде на розу ветров. Пусть всегда недовольна. Пускай пелерина прилива обветшалым подолом цепляет за брег. Человек утомим, но его неизбежный побег – передышка. Он пёрышком -слабо, но дышит. А вверху – небеса, восхитительной крышей, у которой предела, действительно, нет.


Жизнь

Поздним утром сонные удочки камыша и полусогнутые локти травы торчат из-под снега. Сияя лукаво, лоснятся талой зимой сугробы. Много раньше, ещё в дорассветном плену, собаки голосят издали, а филин им в укор:

–Ух-вы! Ух-вы!

И замолкают они…

Тропинка подставляет невидимую ей самой ступню, и, – ой! Та-дам! Спотыкаешься легонько, да так, что с головы до пят горяч. А тропка делает узелки и рвётся ниткой от шага к пути. То ли по забывчивости, частью с умыслом, или в назидание.

Бывает, лунной ночью всё ясно, и очевидно более, чем в солнечный день, ибо отражённое сияние единой ближней звезды слепит своим величием. И по тракту, просторному, прямому так легко идётся… Тропинка же – таится где-то там, внизу, недосягаема взгляду белого света.

Но если тьма, охватив ладонями путника за лицо, не даёт ему оглядеться, то подставляет заботливо под слепые и беспомощные ступни, обросшие травой ступени. А лес восстаёт по бокам шорами коридора, толкает странника со стороны на сторону, не для потехи, но одной его сохранности ради.

То ли ты шествуешь по пути, то ли торопишься. Либо оглядываешь благодарным оком всё, что сопровождает по эту сторону дороги, или озабочен чем-то невидимым, позабывшись. Позапомнив34 про самую суть бытия. Про утончённое удовольствие его, когда, довольствуясь кратостью, ты кроток во всём, что касается напоминания о ней, но широко раскрыт прочему, которое вечно, как свет, льющийся с небес.

– На что похоже это?

– На назидание. Наставление, что нанизано на оборванную струну опытности.

– Не лишено ли это рассудка, не глупо ли?

– Ни то, и не так. Почему бы не сказать ребёнку, как только он откроет свои глаза тебе в ответ: «Смотри! Смотри внимательнее, малыш! На всё вокруг! Дорожи этим до дрожи! Собой дорожи, жизнью, что жалит сама себя исподтишка, в самый лепый момент, когда понял вдруг, – что оно такое, как и зачем…»

– А ты… ты понял, познал?

– Чудак человек, да разве бы я признался…


Толкаясь друг об друга, локти травы, расчистили уже место, и на свободном от засахарившегося дождя овражке – резные трилистья земляники. От одного взгляда на них, рот наполняется сладким ароматом ягод.

Быть может и жизнь такова? Она не более, чем устремлённость, ощущение, намёк. А что она такое на самом деле, до конца не знает никто.


Чаша терпения

Она была похожа на обшитую мехом охотничью чашу. Такие делают, чтобы не ожечь руки о согревающее питьё. Стройная талия, рельефность симметричного орнамента, красиво растянувшего мех, смотрелись бы более, чем изысканно… если бы она не была собакой.

Её выбросили в сугроб у границы леса. Взбитая пена пожухлой травы, покрытая изломанной глазурью наста, запечатлела половинки отпечатков ног получеловека, который пинал собаку, пока не увидел жёлтые пятна страха на снегу. Оставив вместо себя сгусток прокуренной слюны у её ног, уехал, не оглядываясь на истеричный забег задыхающейся бензиновыми парами собаки.

Она пыталась догнать его. Приняла всё случившееся, как заслуженное наказание. Прощала?! – не обвиняла хозяина ни на мгновение, понимая, что заслужила подобное, так как не оправдала надежд. Охотничьей она была лишь по рождению, и весьма неохотно выполняла свою роль, ибо не понимала, – зачем причинять кому-то боль.

Не сумев догнать набиравшую скорость машину, собака вернулась к тому месту, откуда начала свой бег. Спрятав под себя израненные лапы, стянулась узлом на вытоптанном хозяином снегу и, скрипнув зубами, задремала. Утро не могло обмануть её. Хозяин вернётся, пнёт пару раз под рёбра и позволит забраться в кабину. А там, отогреваясь на резиновом коврике, в луже талого снега, она будет глядеть на него с обожанием и любовью. Снизу вверх.

Негатив ночи проявился к рассвету. События вчерашнего дня покрылись глянцем состоявшегося прошлого. Хозяина всё не было, и собака решила искать дорогу домой сама. Взяв след, скоро обнаружила обронённые накануне капли собственной крови и обветренные овражки колёс на дороге. Не придумав лучшего, опустил нос долу и пошла кругами, отыскивая знакомый след.


– Слышишь, кто ж там так вопит?

– Иди посмотри.

– Я боюсь!


Молча, широкими шагами, он направился навстречу крику. Подле опрокинутого навзничь пня, стояла молодая гончая. На приподнятой правой передней лапе висела клипса капкана.

Заметив приближение человека, собака перестала метаться в поисках выхода из омута боли, замерла в полупрыжке. Она даже нашла в себе силы приветливо качнуть хвостом, пока её пятерню вызволяли из ржавого безжалостного плена.

От нехорошего места к безопасному пятачку подле сараев, собаку отнесли, перехватив поперёк туловища, под мышкой. Та покорно висела на руках, сверкая нежным розовым пузом.

– Совсем ещё молоденькая. Покормишь её?

– Уже несу!

Гончая проглотила первые куски, не разобравшись во вкусе. Люди отошли, чтобы не смущать, тихо переговаривались в сторонке:

– Что там у нас ещё есть?

– Мяса кусок и каша на воде, больше ничего нет.

– Неси мясо. Пару недель на крупе нам не повредит.


Собака была благодарна этим людям, но, как бы они ни были сердечны, выбрала в хозяева не их. И даже если, вероятнее всего, ошиблась, изменить того уже была не в силах.

Решительно отворотясь от еды, собака пошла прочь. В поисках нужного следа, она возила носом по округе, расширяя мах, ускоряла свой бег, зарываясь всё глубже под крыло снегопада, покуда вовсе не исчезла из виду.

– Может, передумает и вернётся? Мясо-то есть так и не стала. Не убирать?

– Пусть лежит. Мало ли.


Мы ждём, пока взбодрится вода в чайнике. Ловим ярость закипающего молока. Подолгу поджидаем неинтересных, нужных для чего-то знакомых. Тратим жизнь на какую-то ерунду… Хотя единственное, что важно, – следовать однажды сделанному выбору. Быть верным самому себе, даже если подозреваешь, что оно того не стоит.


Собака бежала всё дальше и дальше. Чаша её терпения была заполнена едва ли наполовину. Она рассчитывала завоевать любовь своего хозяина, сколь тяжело и долго ей бы не пришлось. Вот бы и нам суметь так…

Комар

Однажды утром, когда пар от закипающего чайника прилип к окну, стало заметно, что солнце непохоже само на себя. Оно казалось совершенно квадратным. Прижатое кулаком облака к стене небосвода, корчило рожи, гримасничало, что было сил. Ему очевидно было щекотно. Тёплый воздух, сочившийся из-под земли, дразнил ноздри, и хотелось вкусно, на всю округу, чихнуть. Да так, чтобы мёрзлый слой опилок пошёл трещинами, словно лёд на реке.

Вода в пруду, глядя на солнце влюблёнными глазами, не замечая его нелепых угловатых форм, теплела. Синицы, подтрунивая над её скромностью, принялись было щипаться, но скоро оставили это, и стали гоняться друг за дружкой. А после вовсе разошлись и, скатываясь с горы берега на одной ножке, притормаживали крылом. Пользуясь нерасторопностью мороза, они ныряли в ледяную купель по самое горлышко. Оттирали обветренные морозцем щёки, скребли о тёмный камень место промежду лопатками, до которого с трудом могли дотянуться самостоятельно. Сторожкие же птицы довольствовались относительно чистыми впадинами луж. Доходя до середины, они приседали на хвост и, воздевая крыла викторией, праздновали победу весны. Им было весело.

– Как-то это слишком всё.

– Много заварки, сахару?

– Весны много этой зимой!

– Так не бывает. Её всегда мало!

– Гляди-ка… там!


Я подошёл к окну ближе. Перелетая от дерева к дереву, бесцельно и растерянно метался комар. Очарованный безупречностью сугроба, направился было к нему, но, отвергнутый холОдностью, полетел дальше. Синицы молча глядели ему вослед. Переминаясь с ноги на ногу, выкусывали воду, споро крахмалившую их сорочки, и пытались согреться этим. Мороз заглянул-таки в календарь и, густо выдохнув, направился назад.


– Напомни мне утром подсыпать в кормушку.

– Хорошо, – согласно кивнул я, пытаясь разглядеть через оконное стекло, – куда же улетел тот одинокий комар.

Не для чего-нибудь. Но просто для того, чтобы знать, где его дом.

Зарисовка

Городошник ветер роняет деревянные фигуры лёгкой битой своей. Размах нелёгкий, недолгая тишь и падения спелые звуки.

– Эй-эй! – возмущается филин. Белка – молча, была и бежала.

Весенние птицы, возьмись ниоткуда, с испугу, как сдуло – подальше. Одна отстаёт. И кричит:

– Как же я?! Как же я?!

Догнала.


Со вздыбленной шерстью ростков по бокам, озадачен не мене, пенёк:

– Разве ж можно? Куда торопиться? Не дело – спешить!


Рядом топчется чем-то барсук, с пухлой пятки к носку наступая. И бурчит себе пОд нос, чего – не понять, но, вестимо, и он недоволен.


Скомканный ночи платок брошен в мелкую корзину вчерашнего гнезда. Там их много ещё: и с лукошко, и похожий на зимний венок, что обрызганный снегом, случайною веткой пробитый насквозь.

– Песочное тесто дороги, орехи покатых снежков… Трамвай паровоза играет с метелью. След человека и тех, кто не он – одинаков, глядЯ издали.

– Иль немного подальше?! Чтобы так, без оттенков, без фальши…

В ожидании лета

Синица не верила своим глазам. Споро перебирая стройными ножками, по льдинке стекла, бежала божья коровка. Выше, наверх, ещё немножко же… Туда, где пенится густая голубоватая брага неба. Простая, без хмелю. Одной лишь радости ради.

Приготовляясь к остатнему рывку, она чуть приподняла подол крыл, обнаруживая нижнюю кружевную юбку, надела лукавый взор и… Больно ударившись о раму лбом, на миг потеряла себя, вновь очутившись на подоконнике.


– Подсади её, а! – попросил он.

– Да куда ж я её? На небо?

– Зачем?

– Ну, а в какую сторону она, по-твоему, рвётся-то?

– Неужели в небо?

– Именно!


Тем временем, божья коровка пришла в себя, умылась, причесалась, размяла затёкшие члены свои и, поводив лопатками крыльев для разогреву, вновь направилась к стеклу.


– Она… опять?!

– А ты как думаешь, конечно!


До самого заката, ладная загорелая крутобёдрая барышня, разодетая в усыпанный горохами сарафан, взбиралась к вершине окна, и, пережив очередное падение, принималась за восхождение вновь. От прикосновения подоконника её одежда приходила в полный беспорядок, да и звучала она безутешно, как полый орешек.


– Не могу я больше этого видеть, сделай что-нибудь! – попросил он.

Налив в блюдце крепкого сладкого чаю, пересаживаю божью коровку с окна на фарфоровый берег коричневого тёплого озера:

– Это, понятное дело, не хрустальные небесные чертоги, но – чем богаты, угощайтесь!

Она глядит, смущённо разводя усиками на стороны, как руками, почти пожимая плечами. Сокрушаясь об нашем беспокойстве, шепчет, что уж как дойдёт до того, вкусного, голубого, то там уж и кисель, и нектар, и прочие удовольствия. А тут она почти проездом, не рассчитывая ни на что.

– Так нам в радость, – перебиваем мы её, – да и холодновато ещё, для тех разносолов. Устраивайся, побудь с нами!


Отобедав, божья коровка долго умывается, зевает прилично и мы выходим из комнаты, чтобы не мешать гостье.

Синица, забывшись, дятлом стучит по стеклу. Тревожится об судьбе божьей коровки. А мы просим её не шуметь и указываем на тёплый уголок окна, в котором тихо сопит та.


– Что ж так всполошилась птица? Жучок как жучок. Она ж их не ест вроде?

– Нет, конечно! Просто божья коровка выглянула солнышком, как напоминание о том, что есть на свете лето.

– Думаешь, в этом всё дело?


Я киваю согласно, и успеваю заметить, что синица на ветке за окном, сидит уже в белом чепчике снега. Метель дразнит её, гонит под крышу, но не желается птице терять из виду прекрасное видение, – божью коровку, толику счастья, отголосок того, что случалось некогда и вот-вот наступит. Стоит только запастись терпением и подождать.


Эпос среднерусский, возвышенный…

Свалявшись валенком, пучок седой травы грел ноги каждому, кто, вняв его истоме, сближался тесно. Сбившись в ком сугроба, пути перина вяло улеглась. А простынь непоседливой позёмкой, и так, и эдак, всё за край её бралась, и морщила, и морщилась преступно, себя считая виноватою во всём: что взглядом ненамеренно касалось, что было явно, что едва ли, показалось…

И тут, лишь дятел отряхнув от снега ветку, нашёл иной, обильный, сытый ствол, его опять опередила белка. И, заглянув в дупло, ногой на стол, собой обняв, иначе рассудила. (Она подчас ему вот так вредила, но вне условий, вне стараний перекор.) И, надкусив желе жука искусно, чтоб дятел знал, что ей всё это вкусно, она укрылась, отступив к стене. И ощутила вдруг биенье соков, удары сердца, что в груди у дуба. До той поры, намёка метки сруба, не замечал никто. Да нынче ж снежный сок утёк… И очевидность, что так ненавистна, и ветер, что в дупле свирелью свистнул, совместно правду обнажили, а как доселе мирно жили…

Пусть белка, возвратив жука на место, продлить не сможет деревянный век, и сделавший пометку человек, придёт однажды… То не слишком важно. Ведь дятел, не сочтя себя отважным, присядет перед ним. Шершавый ствол суров на вид, но то, что глубже – влажно. Весною, забродив, прозрачный сок кровавым обращается не к месту. И это правда, если правда интересна.

Голубь мира

Измятый в ступке неба снег лежит изорванной бумагой повсюду. Ватные тени домов, резные призраки сосен, оглоданными виноградными кистями по краю блюда полян – дубы, Ольхи, да ясени. Ясно ли им?.. Зябко ли?

Линялый ствол старой сосны, тут же, в линию – погодки берёз топорщатся седой щетиной. И сохнет распятая ими марля тумана.

Согнут дугой, сгорблен один ствол, иной. Луками, тетивой книзу, брошены в ряд победно. Каждый – опора другого. Стиснуты зубами, сдвинуты прочно, плечом к плечу. А коли на них, да из сита облаков просыплет легонько или поболе того… Ни дать не взять, – хрустальный путь, что ведёт в сказочные чертоги. Но недолго оно так-то.       Оборотится солнце округ себя, вскружит золотистую юбку, раскраснеется и закутается вновь с головой в серую шаль. Ну, так и этого довольно.       Глухой ритм капели брызжет сладко. Натёртый паркет дороги сияет, скользит вне меры, и так чист, что ажурный, будто из бересты, голубь, как в серебряном зеркале, отражается в нём. Распахнув объятия, летит птица, земле навстречу. Вдыхает возбуждённо теплый дух, что идёт от неё, как от хлеба. Голова кружится, соловеют глаза… А рыжие меха утомлённого навек сосняка, в волнении сжимают сухие лапки: падёт или увернётся? Успеет ли? Таки успел.

Увернулся нехотя, сел на нижнюю ветку ольхи, и оглядевшись, словно сквозь сон, принялся петь. Тот, кто слышал, как поёт эта птица, знает, отчего он – голубь мира. Столь в нём всего, от каждого. И не потому, что нет у него своей песни, а из-за того, что он один знает их все.

Февраль

Нарочитые позы изящных юных стволов. Непринуждённые, полулёжа, грузных. Двусмысленные в обнимку, – прочих, которым никогда не дашь столько, скольких пережили они.

Кто-то утомился стоять доле и рухнул, загородив дорогу, иные, напротив, указывают верный путь.

Наледь чаги, невыплаканными слезами, держится из последних сил в уголках глаз. Ещё немного, и… Но нет. Не время.

bannerbanner