
Полная версия:
2 брата. Валентин Катаев и Евгений Петров на корабле советской истории
История, которая могла бы обернуться скандалом и нешуточным наказанием, окончилась смехом. Когда тетя обнаружила пропажу всех домашних запасов валерьянки, Женя посмотрел на нее “своими святыми шоколадными глазками”.
“– Это ты взял валерьянку? – спросила тетя.
– Да, тетечка, – ответил Женька скромно.
– Я так и думала! – воскликнула тетя, и вдруг ее губы сморщились, и она стала хохотать”.[24]
Младший Катаев был ее любимчиком.
Южная тетя и северная бабушка
Тетя Лиля (Елизавета Ивановна), сестра покойной матери братьев Катаевых, переселилась в Одессу из Екатеринослава, решив помочь зятю воспитывать детей. Ей было немного за тридцать. По сохранившимся описаниям это была молодая, красивая, всегда модно одетая дама. Притом незамужняя. “Даже в епархиальное училище на уроки тетя надевала синее шелковое платье с кружевами на шее и на рукавах”.[25] В отличие от брюнетки Евгении Ивановны, тетя Лиля была светлой шатенкой, “почти блондинкой”. Если верить Валентину Катаеву, за нею ухаживали немецкий барон, преподаватель духовного училища, приказчик преуспевающей фирмы, “щеголеватый студент” из обеспеченной семьи и, наконец, троюродный брат Петра Васильевича – “бородатый, добрый, смущенный, с умным простонародным лицом Пирогова, в кепке с пуговичкой и в старых, хлюпающих калошах”.[26] Он как раз приехал из Вятки. На фоне немецкого барона и приказчика богатой фирмы он, должно быть, смотрелся не слишком выгодно.
“Бо́льшую часть времени тетя посвящала изучению поваренной книги Молоховец, этой библии каждого зажиточного семейного дома. Она выписывала в особую тетрадку наиболее необходимые рецепты и сочиняла разнообразные меню – вкусные и здоровые”.[27]
А может быть, образ тети, созданный Валентином Катаевым, составной. Не одна Елизавета Ивановна помогала воспитывать Валю и Женю. Приезжала к ним в Одессу и другая тетя – Татьяна Ивановна. Именно ей, а не Елизавете Ивановне, восьмилетний Женя Катаев послал открытку из Италии в Одессу. Это первый известный нам текст будущего писателя Евгения Петрова:
“Дорогая тетя
Когда мы были в Катании, мы видели Этну. Весь город сделан из лавы. Старая Мессина в развалинах”.[28]
Жила еще в квартире тихая, незаметная Павла Павловна – бабушка братьев Катаевых. В доме висела семейная фотография, где рядом с дедушкой-священником сидела “небольшая женщина в черном шелковом платье с кринолином, гладко причесанная на прямой пробор, с маленьким круглым старообразным личиком, напоминающим белую просфорку, но властными сухими ручками, чинно сложенными на коленях”.[29] Она овдовела лет в пятьдесят. Любящий средний сын взял ее к себе в дом, где она доживала свой век. На именины Валентина и Евгения дарила им одну и ту же серебряную ложку – единственное, что осталось у нее от прошлой жизни. Так и провела последние годы: в родной семье, но в чужом городе, где легкомысленные внуки, случалось, “передразнивали ее чуждую для нас вятскую скороговорку”, – тетя не замечала; “один только папа нежно любил ее, свою маму, и свято исполнял сыновний долг”.[30]
Ненаглядная Одесса
“Многие бы хотели родиться в Одессе, но не всем это удается”, – писал Леонид Утёсов. И миллионными тиражами расходились его грампластинки с песней, сочиненной одесситом Модестом Табачниковым на стихи одессита же Семена Кирсанова:
Есть город, который я вижу во сне.О, если б вы знали, как дорогУ Черного моря открывшийся мнеВ цветущих акациях город.Но вот другой одессит, Владимир Жаботинский, писал в 1903 году: “Я не знаю в Одессе ни одного интеллигента, который не жаловался бы на одесскую скуку; и не встречал ни одного приезжего, который через месяц не завопил бы:
– Как у вас в городе скучно!”[31]
“Большое видится на расстояньи”. Впрочем, Жаботинский написал эти строки в Риме.
Одесса прожила и проживает до сих пор исторический цикл, сходный с теми, что прожили итальянские средневековые города Венеция, Генуя, Неаполь. Сначала – расцвет экономический. Торговый город сказочно богатеет, приобретает известность далеко за пределами страны. В гавани тесно от кораблей. Богачи застраивают родной город роскошными дворцами и величественными храмами, приглашают лучших архитекторов, художников, скульпторов, чтобы наполнить свои дворцы шедеврами искусства.
За расцветом экономическим следует расцвет культуры. Проходит еще время, и некогда вольный город становится частью какой-нибудь новой империи или королевства, а его дворцы и храмы становятся музеями, привлекающими толпы туристов.
Золотой век одесской торговли, эпоха порто-франко, когда город и порт были свободной экономической зоной, пришлись на первую половину позапрошлого века. Тогда Одесса и стала важнейшим центром хлебной торговли. “…Я оставлю в наследство миллионы! Честное слово! Я поеду в Одессу делать вермишель”, – мечтает бальзаковский отец Горио. Это написано в 1832-м.
Во второй половине пятидесятых годов XIX века Одесса лишилась статуса порто-франко, но городу это не повредило. Развитие капитализма в пореформенной России, строительство железных дорог способствовали процветанию бизнеса. Одесса на рубеже XIX и XX веков – один из крупнейших городов Российской империи, по численности населения уступает только Петербургу, Москве и Варшаве: 405 041 человек согласно первой всероссийской переписи населения 1897 года.
Но уже мальчиком Катаев замечал, что Одесса уступает Екатеринославу, который “в техническом отношении был городом более передовым: электрические звонки, телефоны, электрическое освещение в домах и на улице, даже электрический трамвай, нарядные вагончики которого бегали вверх и вниз по главному бульвару города, рассыпая синие электрические искры и наполняя всё вокруг звоном и виолончельными звуками проводов”.[32] Для мальчика из Одессы всё это было в новинку.
И в Киеве маленький Валентин Катаев почувствует себя провинциалом, хотя Одесса превосходила Киев численностью населения. Но Киев был больше за счет роскошных садов, к тому же “бурно богател и строился”. Катаевы с удивлением “задирали головы вверх, считая этажи новых, кирпичных домов, нередко восьми- и даже десятиэтажных”.[33] В их родной Одессе такого не было.
Еврейская Одесса
В 1916 году юный Исаак Бабель отправится в Петроград, где напишет в своих “Листках об Одессе”: “Подумайте – город, в котором легко жить, в котором ясно жить. Половину населения его составляют евреи…”[34] Так появится еще один миф об Одессе.
Евреи составляли в то время не половину, а треть населения Одессы. Но, читая Бабеля, можно подумать, будто вся Одесса была одним гигантским штетлом – еврейским местечком. На самом деле таким местечком была только знаменитая Молдаванка – один из районов Одессы. Далеко не центр в то время, но уже давно не предместье, даже не окраина. Бабель рассказал о Молдаванке ярко и сочно, но он был писатель, а не этнограф, и в “Одесских рассказах” романтизировал Молдаванку. Точнее будут ироничные и горькие слова рабби Моталэ из “Конармии”: “Благочестивый город <…> звезда нашего изгнания, невольный колодезь наших бедствий!..”[35] “Благочестивый город” – это откровенное издевательство. В глазах религиозного еврея из местечка Одесса – город тех евреев, что забыли или забывают Бога и Тору.
Читатели “Одесских рассказов” восхищаются Беней Криком, сочувствуют Фроиму Грачу, “истинному главе сорока тысяч одесских воров”. Но их очарование создано талантом Бабеля, и в нем не больше правды, чем в романтике флибустьеров, пиратов Карибского моря. И они, и одесские налетчики – просто уголовники.
Молдаванка была довольно бедным районом, добровольным еврейским гетто. Именно добровольным – потому как при том, что вся Одесса входила в черту оседлости, многие ее районы имели национальную специфику. Свои селились рядом со своими. На Молдаванке жили евреи, в Слободке – бедные русские (в центре – богатые русские), на Пересыпи – украинцы. А ведь в этом городе жили и турки, и болгары, и греки, и немцы… Однако плавильным котлом Одесса не стала. Скорее, это был “салат”, где разные ингредиенты находятся рядом, обмениваются вкусами и ароматами, но не растворяются друг в друге. Русский извозчик, доставив седока на Дерибасовскую, вполне по-одесски говорил ему: “Вы имеете Дерибасовскую”. Еврей-портной мог сказать сбившемуся с дороги заказчику: “Где вы идете?” – вместо “Куда вы идете?”. Украинка вроде мадам Стороженко из давней повести Катаева зазывала покупательницу, какую-нибудь кухарку: “Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете «нечего жарить», то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее!”[36] Сам Катаев будет писать на совершенно правильном русском литературном языке, лишь немного разбавляя одесскими словечками, но говорил-то он с явным южным акцентом!
За пределами города, на территории Одесского уезда, украинцы, молдаване, евреи, греки, русские-великороссы (включая староверов, субботников, молокан) жили еще более обособленно – “отдельными селами, хуторами, колониями, не смешиваясь друг с другом, сохраняя родной язык, уклад, обычаи”[37].
Семья Катаевых жила по этим негласным правилам. Легендарная Малая Арнаутская улица казалась маленькому мальчику очень далекой, хотя “на самом деле она находилась совсем близко. Попадая на эту улицу, мы сразу погружались в мир еврейской нищеты со всеми ее сумбурными красками и приторными запахами”[38]. В одном из своих ранних рассказов Катаев уточнит: это были запахи чеснока, фаршированной рыбы. Мельком упомянуты “молодые евреи в куцых лапсердаках, подпоясанных веревкой”, да еще еврей в лавке, купивший у мальчика дорогой географический атлас, и другой еврей, торговавший в газетном киоске. Эта тема – периферийная для Катаева[39]. Мир Молдаванки – не его мир. Так же, как и мир Пересыпи.
Одесса русская и украинская
“Пересыпь и Слободка – рабочие районы.
На Слободке живут Ивановы, Петровы, Антоновы. На Пересыпи – Иваненко, Петренко, Антоненко.
Слободские разговаривают на «о», стрижены «под скобку», торгуют квасом и мороженым вразнос.
Пересыпские тяготеют больше к морю. Их специальность – рыба. Говорят с прибаутками и украинским акцентом”.[40]
Влияние украинского языка и культуры было заметным и в городе, и в его окрестностях. Откроем повесть еще одного одессита – Александра Козачинского – “Зеленый фургон”. Вместо слова “дорога” его герои говорят “шлях”, вместо “палка” – “дрючок”. Даже немцы-колонисты, которые жили в колониях с такими названиями, как Страсбург, Мангейм, тщательно сохранявшие свои этнографические особенности, свою веру, всё же говорили о себе так: “Мы нимцы”. У Юрия Олеши в “Рассказе об одном поцелуе” матовый фонарь над театральной ложей похож “на дорогую писанку”[41].
Одесситы говорили вместо “устье Дуная” – “гирло Дуная”. Валентин Катаев называл приятелей своего детства, уличных мальчишек, “голотой”. Даже домашний Женя Катаев произносил по-украински “коло” вместо русского “около”, и тётя долго билась, чтобы его переучить.
“Я вспоминаю свою мать с дорогим, смуглым лицом и с карими полтавскими глазами, которая, баюкая меня, напевала над моей колыбелью чудесные, незабываемые песни великого украинца Шевченко”[42]. Так что первые песни, которые услышал маленький Валя Катаев, были украинскими, а одно из самых ярких воспоминаний детства – громадный крест над могилой Тараса Шевченко, который братья увидели во время путешествия в Киев. “Мою душу охватил восторг: впервые в жизни я понял, всем своим существом ощутил, что такое настоящая слава поэта, отвергнутого государством, но зато признанного народом, поставившим над его скромной могилой высокий крест, озаренный утренним солнцем и видимый отовсюду всему миру…”[43]
Но если мать и сохраняла кое-что от украинской идентичности своих прадедов, то об отце этого уж точно не скажешь. Он относился к украинской культуре с уважением, недаром же так высоко ставил Шевченко, но с детьми читал не “Кобзаря”, а пушкинскую “Полтаву”.
Катаевы жили ближе к центру города, где преобладали русские, православные. Валентин вырастет атеистом, но красота православного богослужения ему нравилась, причастие ассоциировалось не с телом и кровью Христа, а с вином.
“Уже само причащение как бы вводило нас в мир легкого, божественного опьянения. Поднявшись по ковровой дорожке, закрепленной медными прутьями, по двум ступенькам клироса, я останавливался перед молодым священником с золотистой бородкой, который в одной руке держал святую чашу, а в другой – длинную золотую ложечку, называемую по-церковнославянски «лжицею»”.[44]
В 1916-м девятнадцатилетний Валентин Катаев прочитает стихотворение Ивана Бунина “Архистратиг средневековый…”.
Текли года. Посадские мещанеК нему ходили на поклон.Питались тем, чем при царе Иване, —Поставкой в город древка для икон,Корыт, лотков, – и правил Рыцарь строгийРаботой их, заботой их убогой.Да хмурил брови тонкие своиНа песни и кулачные бои.Впечатление, которое произвели на молодого Катаева эти стихи, не стерлось, не потускнело с годами. И много лет спустя он расскажет своим читателям, как открылся тогда перед ним “новый Бунин, как бы выходец из потустороннего древнерусского мира – жестокого, фантастического, ни на что не похожего и вместе с тем глубоко родного, национального, – мира наших пращуров, создававших Русь по своему образу и подобию”[45].
Со стороны этот русский мир выглядел иначе.
Европейская Одесса
В 1899 году в Елисаветграде родился мальчик, жизнь которого долгие годы будет связана с Катаевыми. Его родители были поляками. Отца вскоре перевели служить в Одессу, и мальчик вырос одесситом. Это был Юрий Олеша. Его первым языком был не русский, а польский. Формально он принадлежал к римско-католической церкви и смотрел на мир русской Одессы другими глазами: “У них колокола с их гигантскими лопающимися пузырями звука, у них разноцветные яйца, у них христосование… У них солдаты в черных с красными погонами мундирах и горничные с белоснежными платочками в руке…”[46]
Для Катаева этот мир был своим. Мир русской Одессы сформировал его идентичность. А для Олеши Одесса была городом европейским. “В детстве я жил как бы в Европе”[47], – вспоминал он. “Этот город сделан иностранцами. Ришелье, де Волан, Ланжерон, Маразли, Диалегмено, Рапи, Рено, Бонифаци – вот имена, которые окружали меня в Одессе – на углах улиц, на вывесках, памятниках и оградах. И даже позади прозаической русской – Демидов – развевался пышный парус Сан-Донато”.[48] России Олеша не знал, не видел, вся его мечтательность “была устремлена к Западу”[49].
Об Одессе как городе европейском писал и Валентин Катаев: “Одесские магазины имели вполне европейский вид, а приказчики в визитках и полосатых штучных брюках <…> с напомаженными проборами от лба до затылка на английский манер, и с закрученными усами на немецкий манер, и с бородками а-ля Наполеон III на французский манер <…> представлялись наимоднейшими европейцами”[50].
Вроде бы они с Олешей описывают одно и то же – европейский образ Одессы. Но автор “Трех толстяков” пишет восхищенно, не стесняясь пафоса, Катаев же – иронично, с усмешкой.
Олеше и спорт нравился как часть современной ему европейской культуры: “Спорт – это шло из Европы”. Да и первый футбольный клуб в Одессе создали англичане.
Национальные чувства нередко проявляются там, где есть соперничество. Спорт – яркий тому пример. Валентин Катаев вспоминал, как он с приятелем Борей были зрителями велогонки на звание чемпиона мира. Соревновались лучшие велосипедисты: британец Макдональд, немец Бадер и русский Сергей Уточкин. Был момент, когда казалось, что Уточкин проигрывает, что ему не догнать уходящего вперед немца: “…мне было жалко и себя, и Борю, и Уточкина, и нашу родину Россию, и гривенники, потраченные на входной билет”[51], – пишет Катаев.
Сергей Уточкин был не только велогонщиком, но и знаменитым авиатором, а еще яхтсменом, конькобежцем, пловцом, бегуном, боксером и автогонщиком. Настоящая звезда, человек всероссийской известности, один из кумиров своего времени. Олеша тоже высоко ценил Уточкина. Более того, он даже был с ним знаком. Отец будущего писателя, Карл Олеша, ходил играть в карточный клуб, который посещал и Сергей Уточкин. Однажды он подвел сына к “большому человеку в сером костюме и сказал:
– Познакомься, Сережа. Это мой наследник”.
Рука маленького Олеши “побывала в огромной руке чемпиона”[52].
Но Олеша никогда не написал бы об Уточкине так, как написал Катаев. Для Олеши Уточкин был прежде всего спортсмен, а не представитель России. А для Катаева это было важно. И, впервые попав в кинематограф, он подумал не о братьях Люмьер, не о чудесах западной техники, – он почувствовал “прилив патриотизма, гордость за успехи родного, отечественного кинематографа”[53].
Конформист в эпоху революций
Детство братьев Катаевых пришлось на время между двумя революциями. Время странное – и с рациональной точки зрения до конца не объяснимое. Экономика страны развивалась, российские заводы и фабрики выпускали всё больше товаров – от крейсеров и дредноутов до швейных машинок и шоколадных конфет. Правительство Столыпина успешно решало крестьянский вопрос. В Таврическом дворце заседала многопартийная Государственная дума. Американцы, французы и подданные короля Бельгии вкладывали миллионы в развитие российской промышленности, а тысячи инвесторов покупали российские облигации: были уверены, что вкладываются в самое стабильное государство. Много лет спустя Евгений Катаев, уже известный русским и американским читателям под псевдонимом Петров, встретит такого держателя русских ценных бумаг в Америке. Тот объяснял Петрову-Катаеву и его другу Илье Ильфу: “Я считал, что если даже весь мир к чёрту пойдет, то в Германии и России ничего не случится. Да, да, да, мистеры, их устойчивость не вызывала никаких сомнений”.[54]
А тем временем энергичные, пассионарные, хорошо образованные люди вели долгую непримиримую борьбу против собственного государства. Точнее, они не считали царскую Россию своим государством.
Кадеты мечтали о конституционном переустройстве страны на манер Великобритании или даже республиканской Франции. Эсеры хотели создать справедливое социалистическое общество и во имя этой высокой цели убивали министров, губернаторов, обычных служителей порядка – городовых, урядников. Анархисты же использовали террор под лозунгом полного уничтожения государственной власти и установления “безгосударственного коммунизма”. Социал-демократы индивидуальному террору предпочитали вооруженное восстание и готовили революцию социальную. И все они вели свою страну и весь мир к неслыханным испытаниям.
Система ценностей перевернулась. Целые поколения русских (и еврейских, грузинских, польских) интеллигентов сочувствовали революционерам. Интеллигенция “жалела” “страдающий” народ и всеми силами боролась против “угнетателя” – государства. Великий пацифист Лев Толстой осуждал правительство за жестокость, но вполне оправдывал террористов: “…они в огромном большинстве – совсем молодые люди, которым свойственно заблуждаться, вы же, – поучал Лев Николаевич министров и чиновников, – большею частью люди зрелые, старые, которым свойственно разумное спокойствие и снисхождение к заблуждающимся”.[55]
Политические противоречия осложнялись противоречиями национальными. Поляки мечтали о возрождении независимой Польши. Эстонцы и латыши хотели отобрать и поделить владения немецких баронов-землевладельцев. Евреи боролись за отмену ненавистной черты оседлости и за полное равноправие с православными русскими. Недовольные государственной национальной политикой охотно пополняли ряды революционных партий.
“Национальные чувства сильнее на окраинах”, – сказал императору Николаю II Василий Шульгин, лидер фракции русских националистов и волынский помещик. Одесса и была такой окраиной. “В Одессе очень бедное, многочисленное и страдающее еврейское гетто, очень самодовольная буржуазия и очень черносотенная городская дума”[56], – писал Исаак Бабель.
Если евреи в большинстве своем были за революцию, то многие русские и украинцы вступали в Союз русского народа. Среди черносотенцев были и преуспевающие господа, и портовые грузчики. В 1905 году в Одессе произошел самый кровавый еврейский погром в истории императорской России – погибло до 500 человек, в том числе около 400 евреев и 100 погромщиков (евреи сопротивлялись, отстреливались). Этот погром описан в повести Катаева “Белеет парус одинокий”.
Катаев представил семью Бачеев если не прямо революционерами, то сочувствующими. Они помогают укрыться матросу с мятежного броненосца “Потёмкин”. Маленький Петя Бачей таскает в ранце патроны для боевиков, помогает своему другу Гаврику распространять газету “Правда”. Папу увольняют из училища за вольнодумную речь о Льве Толстом. Дети прислушиваются к разговорам эмигрантов-революционеров о Ленине, о революции. Из-за запертой двери столовой мальчик слышит, как тетя и папа повторяют слова “свобода совести”, “народное представительство”, “конституция”, “революция”.
Вполне возможно, папа с тетей и могли обсуждать такие вопросы. Во время одесского погрома семья Катаевых в самом деле укрывала у себя семью еврея-ремесленника. Но всё остальное относится к жанру художественной литературы, то есть fiction. Петра Васильевича из училища не увольняли. Он был просвещенным человеком, но не вольнодумцем. Скорее, благонамеренным консерватором.
Революционеры не привлекали ни Валю, ни маленького Женю. И в “Разбитой жизни…” Катаев почти не вспоминает о революционерах. Упоминает о броненосце, но вовсе не о “Потёмкине”. Ему интереснее броненосец “Петропавловск”, погибший при взрыве японской мины. Восьмилетний мальчик видел пасхальное представление “Гибель «Петропавловска»” на Куликовом поле, слушал “печальный, за душу хватающий военный марш «Тоска по родине», который исполнял духовой оркестр на дощатом помосте возле высокого, выбеленного известкой флагштока с бело-сине-красным полотнищем”. Он будто и не заметил революционных событий, зато переживал сдачу Порт-Артура: “страдал за унижение России, которую до того времени считал самой великой и самой непобедимой державой в мире”.[57]
Впрочем, революционеры упоминаются пару раз, причем в негативном контексте. Вот семья собирается на рождественскую елку в епархиальное училище, а по городу ходят слухи, что анархисты могут взорвать там бомбу. Обошлось благополучно, без бомб. Вот папа сдает комнату двум странным дамочкам, ведущим себя загадочно: не обедают за общим столом (постояльцев кормили за отдельную плату), а готовят в комнате на спиртовке, едят чайную колбасу с франзолями (булками) и читают социал-демократические брошюры. Однажды папа постучался к ним, чтобы попросить документы для регистрации в полиции, но ему почему-то долго не открывали. Так и не ясно, кем они были?
Из этого вовсе не следует, будто юный Катаев не замечал революционных настроений. Замечал, но оценивал совсем не так, как Петя и Гаврик из его будущих советских романов. Герой первого опубликованного рассказа Катаева “Пробуждение”[58] – молодой человек с говорящей фамилией Расколин. Этот самый Расколин, “увлеченный какими-то фантастическими идеями, под влиянием дурной среды”, стал революционером. Смутной порой 1905 года он с револьвером стоял на баррикаде. Но святой ночью в Храме услышал пасхальный напев и влюбился в белокурую Танюшу.
Более того, Сергей Шаргунов нашел в номере газеты “Русская речь” от 30 января 1913 года любопытную статью о школьных учебниках, подписанную “В. К-въ”. Автор критикует гимназическую программу по словесности за потакание оппозиционерам:
“В некоторые хрестоматии для учеников младших и средних классов ныне уже включены, как образцы для изучения, отрывки из Максима Горького, Тана, Якубовича и других представителей современной оппозиционной литературы”.[59]
Валентин был вполне благонамеренным юношей. Публикации в черносотенной газете – тоже своего рода свидетельство благонамеренности. И всё же не уверен, что перед нами именно его текст. Во-первых, брюзжание всё же нехарактерно для шестнадцатилетнего юноши, пусть и правых взглядов. Во-вторых, автор статьи слишком озабочен идейным содержанием литературы, а Катаев всегда предпочитал стиль, а не идеи. В. К-въ пишет, что в чересчур либеральных учебниках русской словесности “о характерном для 40-х годов славянофильском движении вовсе умалчивается или же дается оценка его по Пыпину…”[60] Не слишком ли? Даже академика Пыпина вспомнил! Перед нами вовсе не веселый и талантливый шестнадцатилетний двоечник Катаев, а какой-то начитанный и несколько занудный преподаватель словесности, которому я бы дал лет пятьдесят.
Юрий Олеша был двумя годами моложе Валентина Катаева, однако вспоминал о броненосце “Потёмкин”. Шестилетний Олеша смотрел на корабль с Приморского бульвара, “где цвели в ту пору красные цветы африканской канны на клумбах, шипевших под струями поливальщиков”.[61] Корабль “стоял вдали, белый, изящный, с несколько длинными трубами, как все тогдашние военные корабли. Море было синее, летнее, белизна броненосца была молочная, он издали казался маленьким, как будто не приплывший, а поставленный на синюю плоскость”.[62] Но мятеж вызвал ужас в их семье: боялись, что броненосец “разнесет Одессу”.[63]



