Читать книгу Проклятие гения, плата за извлечение (Сергей Кирницкий) онлайн бесплатно на Bookz
Проклятие гения, плата за извлечение
Проклятие гения, плата за извлечение
Оценить:

4

Полная версия:

Проклятие гения, плата за извлечение

Сергей Кирницкий

Проклятие гения, плата за извлечение

Часть I. Формула

То, что читатель уже знает, — до точки, где оно перестаёт работать.

Вопрос, с которым обычно подходят к этой теме, — почему гении страдают, — задан так, что половина ответа уже лежит внутри него. Что страдают, не обсуждается; спрашивают только о причине. Мы приносим этот вопрос как данность, а вместе с ним и чувство, которое трудно назвать одним словом: сочувствие к тем, кому досталось слишком много, смешано в нём с негромкой завистью к их избранности. Книга, взявшая в заголовок слово «проклятие», могла бы начать с того, чтобы это чувство высмеять. Но смеяться здесь не над чем: формулу, которую знает каждый, нужно выдать во всей её силе, со всеми доводами за неё.

Стоит присмотреться к этому знанию, и оно начинает двоиться. Связь между даром и тем, что за него отдают, удивительно прочна: её принимали эпохи, которые больше почти ни в чём друг с другом не соглашались, и каждая объясняла её по-своему — вмешательством богов, свойствами тела, судьбой, болезнью. Объяснения сменяли друг друга, связь оставалась на месте. Само слово «проклятие» тоже оказывается не одним утверждением, а связкой нескольких: о силе переживания, о невозможности жить как все, о внутренней необходимости, о надломе. Они встречаются и порознь, и не всякая жизнь, которую мы привыкли называть проклятой, содержит их все.

Есть у этого знания и свойство, которое легче всего пропустить, потому что мы смотрим сквозь него. Всё, что мы помним о судьбах одарённых людей, когда-то пересекло порог культурной памяти, а пересекает его то, из чего получается рассказ: событие, перелом, конец. Ровная жизнь этого порога не пересекает. Человек, который сорок лет работал и умер в своей постели, в памяти не задерживается, и мы не знаем, легче ли ему жилось, — мы знаем только, что о его жизни нечего рассказать. Если так, то список проклятых собран не из одних фактов, но и из того, что мы способны различить, и проверять формулу придётся вместе со способом, которым её составляли.

Проверка не отменит всего. Когда из формулы будет вычтено то, что принесли в неё отбор и пересказ, останется нечто, от чего трудно отмахнуться: похоже, у дара действительно есть носитель, и носитель что-то теряет. Пока это только интуиция, которую предстоит испытать, но интуиция упрямая, общая для всех эпох, споривших об объяснениях. Теряет он, судя по всему, не всегда то, что мы привыкли видеть, и видно это лишь у некоторых. Тогда вопрос, почему гении страдают, придётся задать заново: почему одни потери пересекают порог памяти, а другие так и остаются под ним?

Глава 1. Проклятие как культурный факт

Есть фразы, которые произносят как наблюдение, хотя они давно стали цитатой. «Одарённость оплачивается несчастьем» — из их числа. Её говорят о соседском мальчике, который слишком рано начал писать стихи, о знаменитом пианисте, о друге юности, так и не нашедшем себе места, — говорят с сочувствием или с лёгким вздохом, и никто не прибавляет, у кого это сказано. Общее место тем и отличается от мысли, что не помнит своего происхождения. Между тем у этой фразы есть история, и долгая: она складывалась больше двух тысяч лет, слой за слоем, и каждый слой когда-то был ответом — настолько точным, насколько позволяло его время, — на вопрос, который его эпоха считала важным.

Если вслушаться, в ней обнаруживается больше одного утверждения. Сказать, что дар и несчастье часто встречаются вместе, и сказать, что несчастье — условие дара, значит сказать очень разные вещи, но обиходная речь переходит от одного к другому, не замечая шага. Ещё заметнее другое: связь, которую утверждает формула, пережила все перемены вокруг себя. Менялось объяснение — откуда эта связь берётся и кто её устанавливает. Можно сказать, что у платы менялся адрес: её относили на счёт богов, потом темперамента, потом судьбы, потом болезни, и всякий раз по новому адресу платили немного другим.

Самое неожиданное в этой истории — её начало. В исходной точке традиции плата вовсе не совпадает с несчастьем: человек, через которого говорит дар, теряет прежде всего власть над собой. Страдание станет доказательством подлинности много позже, когда плату начнут предъявлять как свидетельство избранности. И то, что формула пережила все переписывания, говорит о её пользе больше, чем о наивности: она объясняет, почему дар достаётся не всем, утешает тех, кому он не достался, даёт одарённому слова для его опыта и держит плату на виду.

1.1. Формула в её ходовом виде: одарённость оплачивается несчастьем

Этот ряд не приходится заучивать: его узнают раньше, чем успевают дочитать. Лондонская мансарда, август, семнадцатилетний юноша на кровати, на полу клочки изорванных рукописей. Ухо, отрезанное бритвой декабрьской ночью в Арле. Глухой композитор, которого кто-то из исполнителей осторожно разворачивает лицом к залу, чтобы он увидел аплодисменты, которых не слышит. Поэт, проживший половину жизни в башне над рекой и подписывавший последние стихи чужим именем. Рукописи, завещанные огню, и друг, который не исполнил завещания. Выстрел на снегу. Нищета, отказы, долги, письма брату с просьбой прислать денег на краски. Лечебница, из которой уже не вышли. Ранняя смерть и поздняя слава, а между ними промежуток, в котором слава ничего не могла изменить. Мы не дочитываем этот перечень, а дополняем его сами, почти не задумываясь, и каждый дополняет по-своему: один вспомнит художника, другой математика, третий поэта, которого любил в шестнадцать лет. Ряд от этого не меняется. Его можно начать с любого места и оборвать на любом, и он всё равно будет узнан, как узнают знакомую мелодию по первым нотам, ещё до того, как она успела сложиться в музыку.

В этой лёгкости и состоит первая странность. Судьбы, из которых сложен ряд, мы помним лучше, чем то, откуда о них узнали. Школьная хрестоматия, фильм, однажды увиденный по телевизору, разговор за столом, репродукция с подсолнухами над чьим-то диваном — восстановить, что было первым, уже нельзя. Знание пришло без источника и потому кажется не мнением, а наблюдением, будто мы сами стояли в той мансарде и видели те клочки бумаги. Вторая странность — в том, как легко ряд складывается в мысль. Его не приходится обобщать: обобщение произошло прежде нас, и нам остаётся только произнести его вслух. Одарённость оплачивается несчастьем. Так говорят без кавычек и без ссылки, с тем же спокойствием, с каким говорят, что осенью рано темнеет или что в горах труднее дышать. Формула сложилась в нас прежде, чем мы успели с ней согласиться, и потому согласие с ней похоже на воспоминание больше, чем на решение. Её можно было бы оспорить, но для этого её сперва нужно заметить. Помогает простое усилие: прислушаться к тому, что именно она утверждает. Тогда за одной привычной фразой обнаруживаются по меньшей мере три разных утверждения, и разница между ними в том, сколько каждое берёт на себя.

Самое скромное из них говорит лишь о том, что одарённость и несчастье часто встречаются вместе. Это утверждение о совпадении, и больше ни о чём; назовём его слабым вариантом формулы. Оно не объясняет, почему так выходит, не связывает одно с другим и вполне допускает, что связь случайна или что её создаёт сам взгляд, который замечает одно рядом с другим. Так можно сказать, что в портовых городах много пьют, ничего не утверждая о море. Утверждение посильнее вводит направление: одарённость повышает риск несчастья. Здесь между ними уже есть причина, хотя ещё нет принуждения. Так работа на высоте повышает риск падения: большинство монтажников благополучно доживают до пенсии, ни один из них не обязан упасть, но опасность принадлежит самой работе, а не стечению обстоятельств. В этом среднем варианте дар становится чем-то вроде высоты, на которой живёт человек. Многие, кто произносит формулу, имеют в виду именно это, и со средним вариантом можно разговаривать так, как разговаривают с медицинской статистикой, — сравнивая одних людей с другими.

Третий, сильный вариант устроен иначе, и его легко пропустить, потому что звучит он почти так же. Несчастье здесь — условие или цена одарённости. Речь уже не о частоте и не о вероятности: утверждается, что одно не бывает без другого, что несчастье входит в само устройство дара, как в сделку входит то, что за неё отдают. Условие и цена — тоже не одно и то же. Условие говорит, что без несчастья дар не возникнет; цена — что за дар, уже полученный, непременно взыщут. Но формула не разводит и их, и в обоих случаях несчастье перестаёт быть случайностью или риском. Оно становится платой. С этим словом меняется весь строй утверждения. Слабый вариант описывает то, что мы видим; средний предупреждает о том, чего следует опасаться; сильный говорит о том, как всё устроено. Он один утверждает, что у дара есть обратная сторона, без которой его нет, и что тот, кто получил больше других, обязательно чем-то за это заплатил. В обыденной речи эту мысль выражают коротко и без всякой метафизики: за всё надо платить. Её произносят так же спокойно, как первые две, и в этом спокойствии не слышно, насколько больше она утверждает.

Трудность не в том, что вариантов три, а в том, что речь переходит от одного к другому, не замечая перехода. Мать вундеркинда, которого с шести лет возят по конкурсам, говорит знакомым, что ей не нужно, чтобы сын стал великим, лишь бы был счастлив, и в этом «лишь бы» слышна тревога среднего варианта. О талантливом однокурснике, который пьёт и нигде не может удержаться, говорят с сочувствием, к которому примешано уважение: что ж, с таким даром, — и это уже сильный вариант, взятый как оправдание. В одном застольном разговоре, минут за пять, можно услышать все три. Сначала кто-то замечает, что великие почти все были несчастны, и приводит тот самый ряд. Потом прибавляет, что с таким даром, наверное, трудно жить спокойно. А под конец, вздохнув, заключает, что за всё надо платить. Собеседник всякий раз кивает, и никто не замечает, что согласие, полученное для первого утверждения, тихо перенесено на третье. Между тем каждое из них требует своих доказательств. Слабому достаточно подсчёта. Среднему нужно сравнить одарённых с теми, кто дара лишён, и посмотреть, у кого несчастий больше. Сильному мало и того и другого. Ему нужно показать, что дара без несчастья не бывает вовсе, и одна по-настоящему ровная, ничем не омрачённая жизнь большого мастера поставила бы его под вопрос, не задев двух остальных. Сильный вариант живёт на доверии, заработанном слабым: узнаваемость ряда подтверждает самое осторожное из утверждений, а уверенность достаётся самому смелому.

Из трёх вариантов проще всего было бы взять первый. С ним никто не спорит, и он ничего не стоит: совпадения бывают у чего угодно, и признать их ещё не значит что-нибудь понять. Можно было бы взять второй и проверить его на статистике, как проверяют любой фактор риска. Книга поступит иначе. Она возьмёт сильный вариант, тот, что утверждает больше всех и больше всех рискует оказаться неверным, и примет его всерьёз — как утверждение о плате, а не как преувеличение, которое надо смягчить. Если в нём есть правда, эта правда весит больше, чем правда двух других, потому что касается устройства. Если правды в нём меньше, чем кажется, он и ошибается содержательно: сильное утверждение, в отличие от осторожного, ошибается в чём-то определённом, и по его ошибке можно понять, куда смотреть. К этому обязывает название. Взяв в заголовок слово «проклятие», нельзя ни отмахнуться от него, ни повторять его как заклинание; остаётся проверить, в чём оно право, и не торопиться с ответом, пока не станет ясно, что именно оно утверждает.

Одно в сильном варианте видно уже сейчас, до всякой проверки. Формула твёрдо знает, чем платят, — несчастьем, — и ничего не говорит о том, кому и по какому праву. «Оплачивается» — глагол, у которого не хватает действующего лица. Понятно, кто отдаёт: тот, кому достался дар. Понятно, что он отдаёт. Но не сказано, кто выставил счёт, и не сказано, где эта связь записана: почему дар вообще должен чем-то оплачиваться и кто или что следит, чтобы платёж был внесён. В этом удобство страдательного залога: фразу можно произнести, ни во что особенное не веря, — ни в Муз, ни в звёзды, ни в наследственность, — и она всё равно прозвучит убедительно. Общее место сохранило сам расчёт, но давно потеряло адрес. Так бывает со старой квитанцией, на которой ещё читается сумма, а строка получателя выцвела. Между тем адрес у этой связи был, и не один. Прежде чем стать общим местом, формула много раз проговаривалась целиком, с указанием, откуда берётся связь и куда уходит плата, и каждая эпоха вписывала в пустую строку своё. Самая ранняя из этих версий взимала плату вовсе не несчастьем.

1.2. Платон: доступ помимо разума как дар, делающий человека «не своим»

Ион, рапсод из Эфеса, приходит в Афины победителем. Он только что из Эпидавра, где на празднике Асклепия взял первую награду среди исполнителей Гомера, и уже думает о Панафинеях, где, если будет угодно богу, возьмёт следующую. Сократ встречает его приветливо и говорит, что часто завидовал рапсодам: им положено быть нарядными и красивыми, а главное, жить среди лучших поэтов и знать не одни их стихи, но и мысль. Ион охотно соглашается. Никто, по его словам, не говорит о Гомере так прекрасно, как он, и гомериды по справедливости должны были бы увенчать его золотым венком. Но в разговоре обнаруживается странность, которую Ион, похоже, замечал и сам, не умея её объяснить. Стоит речи зайти о Гесиоде или Архилохе, которые пишут о том же самом, о войне, о богах, о делах добрых и дурных людей, — он не может сказать ничего дельного и попросту клюёт носом; а стоит кому-нибудь упомянуть Гомера, он просыпается, и слова приходят сами. Отчего так? Вопрос задан почти по-ремесленному, как спрашивают о сбое в собственной работе, и из этого частного недоумения Сократ выводит образ, которому суждено было пережить и Иона, и все его венки.

Ответ начинается с отказа. Если бы Ион говорил о Гомере по искусству, то есть владел знанием, которое можно изложить, проверить и передать ученику, он умел бы говорить и о любом другом поэте: поэтическое искусство едино, и кто знает его, знает целое. Раз этого нет, значит, Иона движет нечто иное — божественная сила, и действует она, как камень, который Еврипид назвал магнитом, а большинство зовёт гераклейским. Магнит не только притягивает железные кольца, но и передаёт им свою силу, так что они в свою очередь притягивают другие кольца, и порой выстраивается длинная цепь, где каждое звено висит на предыдущем, а держит их всех один камень. Так и Муза: она делает вдохновенными поэтов, через них вдохновляются другие, и сила идёт по цепи от Музы к поэту, от поэта к рапсоду, от рапсода к толпе, которая плачет на празднике. Поэт, говорит Сократ, существо «лёгкое, крылатое и священное», и творить он способен лишь тогда, когда станет вдохновенным и исступлённым и рассудка в нём больше не останется; пока рассудок при нём, ни слагать стихи, ни прорицать он не может. Поэты похожи на корибантов, которые пляшут не в своём уме, и на вакханок, которые в исступлении черпают из рек молоко и мёд, а придя в себя, уже не могут. Сила приходит не от звена, звено её только передаёт, и держится оно на цепи ровно до тех пор, пока касается того, что выше.

Чтобы не осталось сомнений, Сократ приводит пример, который трудно забыть. Жил некий Тинних из Халкиды, не сочинивший за всю жизнь ничего, что стоило бы помнить, кроме одного пеана, который поют все и который едва ли не прекраснее всех песен. Через самого слабого из поэтов бог нарочно пропел прекраснейшую из песен — затем, по мысли Сократа, чтобы мы поняли: эти прекрасные творения божественны и принадлежат богам, а поэты лишь толкователи богов. Бог отнимает у поэтов рассудок и пользуется ими как служителями, чтобы мы, слушающие, знали, что говорят не они сами, лишённые ума, а через них говорит бог. Ион, которого такое объяснение могло бы задеть, принимает его охотно: Сократ, говорит он, своими словами касается его души. Когда он читает что-нибудь жалобное, глаза его полны слёз, когда страшное — волосы встают дыбом и сердце колотится, и душа его в эту минуту будто сама оказывается на Итаке или под Троей. Это правда его опыта, и Сократ даёт этому опыту имя. В Ионе действительно есть нечто, чего он не выбирал и чем не распоряжается: оно приходит вместе с Гомером и вместе с ним уходит.

В «Федре» та же мысль звучит в другом месте и другим голосом. Сократ и юный Федр выходят за городские стены, идут босиком вдоль Илисса и в полдень садятся в тени платана, под стрекот цикад. Во второй своей речи Сократ говорит, что величайшие блага достаются нам через неистовство, когда оно уделено как божий дар, и различает четыре его вида. Неистовство пророческое, от Аполлона: дельфийская прорицательница и жрицы в Додоне, будучи вне себя, сделали Элладе много доброго, а в здравом уме мало или ничего. Неистовство очистительное, позже отнесённое к Дионису, которое находит избавление от старинных родовых бед. Поэтическое, от Муз. И любовное, от Афродиты и Эроса, лучшее из всех: человек, увидев здешнюю красоту, вспоминает истинную, окрыляется и, как птица, смотрит вверх, пренебрегая тем, что внизу, за что его и считают помешанным. Древние, замечает Сократ, не видели в неистовстве позора, иначе не назвали бы его именем прекраснейшее из искусств, искусство прорицания. О поэтическом неистовстве сказано коротко и твёрдо. Оно охватывает душу нежную и нетронутую, пробуждает её и приводит в вакхический восторг песен; а кто подходит к дверям поэзии без него, уверенный, что одного мастерства хватит, чтобы стать хорошим поэтом, тот остаётся несовершенным, и, по слову Сократа, «творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых».

Заметим, чего Платон не говорит. Он не отрицает мастерства: поэт, пришедший без Муз, в «Федре» не невежда, а человек, знающий своё дело, и всё же его стихи меркнут рядом со стихами одержимых. Мастерство нужно, но его не хватает, и недостающее не добывается ни трудом, ни выучкой, потому что источник его лежит вне человека. Если свести два диалога к одной схеме, она проста и, как всякая первая схема, очень ясна. Есть источник, и он не в человеке. Есть человек, через которого идёт то, что приходит из источника, — проводник, звено цепи, толкователь. И есть те, к кому сказанное приходит, — слушатели, плачущие на празднике. Обиходная формула сохранила один страдательный глагол; у Платона действующее лицо на месте, и это боги, точнее Музы. Ещё важнее другое: ни в «Ионе», ни в «Федре» дар не приходит вместе с несчастьем. Ион увенчан, хорошо зарабатывает и любим публикой, а неистовство в «Федре» названо благом, и величайшим.

И всё же что-то здесь отдаётся, и, если читать Платона с нашим вопросом, видно, что именно. Слова, которыми Сократ описывает поэта, стоят рядом и смотрят в разные стороны. Поэт «энтеос» — в нём бог; отсюда наш «энтузиазм», давно забывший, кто внутри. И он же «экфрон» — вне ума: рассудок его покинул. Бог входит, хозяин выходит; в ту минуту, когда совершается лучшее, на что человек способен, его самого на месте нет. Это и можно назвать утратой самопринадлежности: человек одержим, он не свой. Утрата не кончается вместе с минутой вдохновения. Сделанное в такую минуту тоже принадлежит сделавшему не вполне: пеан Тинниха — песня бога, которую Тинних только пропел; Ион не может по своей воле перенести дар с Гомера на Гесиода; а в «Апологии» Сократ рассказывает, как ходил к поэтам расспрашивать их о лучших их стихах и как почти любой из присутствующих объяснял эти стихи лучше самих авторов. Поэт не может ни вызвать то, что его посещает, ни отчитаться за него, ни передать его ученику, как передают искусство. Сам Платон не называет это платой: для него это изнанка дара, условие, без которого дара не было бы. Но если спросить, чего лишается человек, через которого говорят боги, ответ окажется не тем, к какому приучила нас ходовая формула. Он лишается не счастья, не здоровья и не жизни, а власти над собой.

В исходной точке традиции, там, откуда она ведёт свой счёт, никто в этих диалогах не страдает, не беднеет и не умирает рано, и всё же тот, через кого говорят Музы, отдаёт нечто, чего ему никто не вернёт, — право считать себя автором собственной лучшей минуты. На вопрос, который мы задаём каждой версии формулы, эта версия отвечает с редкой определённостью: адрес связи — боги, Музы, а платят самопринадлежностью. Но в самом «Федре» есть подробность, мимо которой легко пройти. Неистовство Муз охватывает душу нежную и нетронутую, значит, не всякую; и Ион загорается от одного Гомера. Источник один, откликаются ему не все. Платон на этом не задерживается: ему довольно того, что сила божественна. Однако стоит задать вопрос, который он оставил в стороне, — почему сила приходит к одним и минует других, — и взгляд сам собой переходит от того, кто посылает, к тому, кто принимает. Что, если причину той же связи искать не на Геликоне, а в самом человеке, в том, из чего он сделан?

1.3. Перипатетическая традиция: меланхолия выдающихся — темперамент, который есть и условие, и риск

Вопрос задан так, будто первая его половина давно установлена и спорить о ней незачем: почему все, кто выделился в философии, в делах государства, в поэзии или в искусствах, оказываются меланхоликами, а иные настолько, что их одолевают болезни от чёрной желчи? Так начинается тридцатая книга «Проблем», собрания вопросов, дошедшего до нас под именем Аристотеля, где почти каждый раздел открывается словом «почему». Составлено оно, по всей видимости, в его школе, у перипатетиков, и не одним человеком; в перечне сочинений Феофраста, ученика и преемника Аристотеля, сохранённом у Диогена Лаэртского, значится книга о меланхолии, и многие исследователи думают, что этот раздел восходит к ней. Примеры следуют сразу, и начинаются они с героев. Геракл, чьим именем в старину называли падучую болезнь. Аякс, впавший в безумие. Беллерофонт, который, по слову Гомера, бродил один по Алейской равнине, снедая своё сердце и сторонясь людских путей. Из позднейших названы Эмпедокл, Платон и Сократ, а с ними многие другие известные люди и большинство поэтов. Платон, который объяснял дар Музами, стоит в этом списке как пример, а не как свидетель. Автор не спрашивает, так ли это, и не приводит подсчётов: совпадение выдающихся и меланхоликов для него факт, требующий только объяснения, — того же рода, что зевота, которая передаётся от одного к другому и о которой в том же собрании тоже спрашивают «почему».

Объяснение начинается с вина. Всякий видел, говорит автор, как оно меняет людей: выпитое в меру делает разговорчивым, больше — красноречивым и уверенным в себе, ещё больше — дерзким в поступках, затем неистовым, а в большом количестве лишает сил и отупляет. Человек за одну пирушку проходит целый ряд характеров, и каждый из них где-то встречается в трезвом виде, у тех, кто таков от природы. Отсюда главная мысль сравнения: вино делает человека необычным ненадолго, природа делает его таким же надолго, на всю жизнь. Меланхолик похож на выпившего, только опьянение у него не проходит к утру, потому что вызвано не тем, что в чаше, а тем, что в нём самом. Вино и чёрная желчь, по учению автора, родственны по составу, обе полны воздуха, и действуют сходно. В этом сравнении совершается тихий и решительный сдвиг. То, что у Платона входило в человека извне и требовало имени бога, здесь находится внутри и имеет вес и температуру. Автор не отрицает исступления: он упоминает сивилл и прорицателей, которых все считают боговдохновенными, и некоего Марака из Сиракуз, который был лучшим поэтом, когда терял рассудок. Но причину их состояния он ищет в нагретой желчи, и Геликон ему для этого больше не нужен. Бог сменился телом.

Дальше начинается то, ради чего этот текст читали две тысячи лет. Чёрная желчь, объясняет автор, бывает очень холодной и очень горячей, и от её состояния зависит, каким выйдет человек. Если её много и она холодна, человек становится вялым, унылым, его одолевают беспричинный страх и тоска. Если она перегрета, он весел до исступления, влюбчив, порывист, легко поддаётся гневу и желанию. Но если тепло в ней умерено и держится ближе к середине, человек остаётся меланхоликом, однако становится разумнее, меньше странен и превосходит других в учёности, в искусствах, в делах государства. Отсюда вывод, сформулированный с поразительной смелостью: раз неровность может быть хорошо умеренной, все меланхолики выдаются над другими не болезнью, а природой. Сказано и о том, что у этой природы есть обратная сторона: меланхолики непостоянны, потому что непостоянна сила чёрной желчи, которая легко переходит от жара к холоду. Различие между даром и опасностью проходит внутри одной причины, по её температуре. Вспомним три варианта ходовой формулы. Здесь средний и сильный впервые сходятся: то, без чего человек не выделился бы, и есть то, что подвергает его риску.

123...8
bannerbanner