Читать книгу Биение сердец (Сергей Семёнович Семёнов) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Биение сердец
Биение сердецПолная версия
Оценить:
Биение сердец

4

Полная версия:

Биение сердец

П. уже не единожды послушал «Большую фугу» Бетховена, которая так нравилась Сильвестро. Он двинулся дальше, слушал Рихарда Штрауса и Брукнера. Особенно его впечатляло скерцо из Седьмой симфонии, оно напоминало знаменитый «Полёт Валькирий». Орлиные когти кварт хватались и выдёргивали сердце из груди П., он летел куда-то в вершинах гор, парил над обыденностью и чувствовал в себе высший закон, по которому может уничтожить своё семя в лоне Амали. Стальные доспехи симфоний Брукнера вселяли в него хладнокровие, которое сама же Амали некогда в нём воспитала. Ей нужен был добытчик, а не жертва. День за днём она усердно ваяла карьериста, хваткого делягу, не упускающего своего, и у неё это успешно получилось. Но ростки искусства было не затоптать, они проросли сейчас, благодаря Северо, и дали свои странные плоды.

Однажды вечером П. вновь оставил Амали одну и отправился в беседку к старику. На сей раз они не захотели сидеть на одном месте и пошли к морю. По пути их, музыкой и приветливыми улыбками девушек, зазывали питейные лавки. П. уже давно позволял себе напиваться в компании Сильвестро и не стыдился пьяным и прокуренным возвращаться в постель к жене. Алкоголь южной ночью раскрывал двери души, бодрил дремлющий дух и подбрасывал в вершины гор, словно симфонии Брукнера. Разгорячённые беседой и вином, они вернулись на постоялый двор и взобрались в мансарду скульптора. Там Северо, не жалея динамиков, включил что-то из обожаемого Бетховена. Тело требовало движенья, чувства распалились до истерии, и старик схватил мужчину под руку и вместе они стали кружиться в диковатой пляске, громко топая по полу. Пустые и початые бутылки, которые всегда были у Сильвестро, гремели на гуляющих досках, воняло потом, спиртовой отрыжкой и хлебом. Мужчины кружились сначала в одну, потом в другую сторону и, по своему обыкновению, старик кричал во всю пьяную глотку: «Ха-ха, хе-хе! Пляши, танцуй, Маленький принц, давай ещё! Ух, ух, шибче, шибче, прялка! Ну же, ну же! Вытанцовывай из себя всё, что есть в молодом теле! Топай, топай, что есть мочи в пол!!!». П. захватило почти то неистовство, что было между ним и Амали в первые дни отдыха, но только теперь он был не хищником, который услаждал себя и самку, а влекомой куда-то жертвой в сильных лапах сокола. В этой безумной пляске тела содрогались, ноги выкручивались, дряхлые мышцы, на когда-то крепких руках Северо, колыхались, как желе. Это было нечто, сошедшее с полотен Брейгеля, настолько сочно, жанрово получалось у Северо. Складывалось впечатление, что и скульптура «Венцеклефта», задумавшегося над вечным, и не обращавшего внимания на загулявших, тоже подпрыгивает в танце.

Тем временем Амали в страхе раскрыла глаза и пыталась понять спросонья, что вокруг твориться. Потолок ходил ходуном и, казалось, вот-вот проломиться. Поначалу она думала искать мужа, но тут же поняла, что он над ней, стучит в потолок. Она лежала с открытыми глазами. Мысли набегали одна на другую. Доносилась грязная брань, стуки соседей, поднялся общий шум. Наконец хозяйка забарабанила в двери мансарды. Доносилась её сыпучая, как горох, речь. На какое-то время музыка с пляской прекратилась, мужчины начали греметь стаканами и разгорячённо общаться, затем Северо опять стал плясать буйную жигу, но без музыки, под аккомпанемент собственных башмаков.

П. намеренно шумно вошёл в свой номер, громыхнув сброшенными с ног сандалиями, получая удовольствие от того, что беспокоит спящую жену. Его не пугало это мерзкое наслаждение, он знал, что Амали давно проснулась от грохота, который ему нравилось создавать, с удовлетворением понимал, что она терзается. Он был безобразен, обрушился в постель и Амали, напуганная, сжалась, придвинулась к самой стене. П. прекрасно чувствовал её тревожность и запустил руку под лёгкое покрывало. Он шарил ею, как вор в поисках добычи, бессовестно, нагло. Девушка не чувствовала в этих прикосновениях любви мужа, это был пьяный развратник с недобрыми намерениями. Ещё какое-то время она покорно лежала, подчинённая чужим объятиям, рукам старика Северо, а не своего супруга, и больше не могла терпеть, встала и убежала в ванную. Она закрылась на замок, несколько минут вслушивалась в тишину, стараясь быть незаметной всему свету, и горько расплакалась. Женщина чувствовала всем сердцем, что светлое небо её жизни накрывает плотная туча неведомой напасти. Впереди ещё виден яркий диск солнца – надежды на будущее – но позади приближается тёмная гряда, какие бывают жарким летом, полная холодной влаги, готовой исторгнуться потоками слёз.

Вдруг Амали в страхе схватилась за живот. Последние дни она была уверена, что там что-то крохотное уже появилось и начинает развиваться, но сейчас ей показалось, что в глубине перестало биться что-то новое, маленькое сердечко её сына, продолжения П. Пока она ещё верила, что всё было не зря, их любовь достаточно крепка, чтобы побороть любое горе. Девушка гладила ещё прежний, такой, как в день их приезда на курорт живот, и, повернувшись к зеркалу, увидела дорожки прокатившихся слёз на щеках. Но женскую интуицию было сложно заглушить доводами разума, внутренний голос настойчиво твердил, что самое страшное для неё ещё впереди. Она всё ещё чувствовала на себе похабные пальцы пьяного мужчины, недавние радости совместных часов, как в толчее волн мешались с недобрыми предчувствиями, отчего внутри всё рвалось. Ей казалось, что она задыхается от натиска беспорядочных мыслей, спутавшихся чувств, ей стало страшно от ощущения незащищённости, она с отчаянием поняла, что осталась одна в своей мучительной тревоге. Из комнаты доносился громкий храп господина П., который казался сейчас совершенно чужим, чудовищем, произведённым на свет скульптором господином Северо.

В жизни Амали были истории, которые, всплывая в памяти, доставляли мучительный дискомфорт.

На последнем курсе университета, когда девушка вступила в пору пышного, как благоуханный майский сад сирени, цветения, когда её черты перешли в состояние зрелости, говорившей о материнском здоровье, взгляд получил особую серьёзность, которая появляется после того, как девчонка, вскружённая полётами на качелях со сверкающей улыбкой, переродилась, разобравшись практически в том, что такое мужчина. Амали часто принимала задумчивый вид, как бы усталости от прозы дней, вид, который говорил, что она столкнулась с первыми разочарованиями в отношениях полов и теперь ищет поэзии, пьянящей как вино, пока тело ещё на плаву в кипучих водах физиологической страсти, ещё до конца не перегоревшей с первых дней её открытия. Молодые поклонники Амали не понимали всей глубины этого задумчивого взгляда на мраморном, как у античной статуи, гладком совершенном лице, её облик манил, как аромат дорогих духов, подавлял волю и многих заставлял, как в тумане, не видя ничего, мечтать о прикосновениях к ней во сне и просыпаться в жгучем желании перевернуть с ног на голову душную комнатушку общежития, ради неё пойти разгружать вагоны, чтобы, развернув в итоге пачку денег, доказать свою мужскую состоятельность. Задумчивость взгляда Амали на лекциях понимал лишь один человек – ещё не старый профессор. Можно было бы сказать, что он был молод, но его вид стирал представления о возрасте. Он был ненавязчив и деликатен, ловко ткал паутину ласкающих самолюбие комплементов, точно угадывал настроение и виртуозно умел развеять тучки житейской грусти, словно поглаживая, говорил похвалу, хлопотал за прекрасную студентку в деканате. Амали это оценила, но бездушно кокетничала в ответ, мило улыбалась, смущённо поправляла волосы, время от времени удивлённо вскидывала глазки. Ей до щекотки нравилась эта игра и забавляла мысль о том, как это выглядит со стороны. Она первая написала ему в соцсетях. Это была точка невозврата.

Он ей не нравился, девушка не знала за что можно было зацепиться в этом, как ей казалось, персонаже мультфильма, кроме тонкого ума. Между тем профессор был перспективен, имел полезные связи, знакомых, как говорят, в министерстве, ездил на хорошем автомобиле и, конечно, не был женат не только потому, что провёл всю молодость за книгами и диссертацией, накопив прослойки жира, затуманившие мужские прелести в виде пресса и подтянутой грудной мускулатуры, но и потому, что при разговоре пришепётывал и неконтролируемо брызгал слюной, пах едким потом, отрицая при этом существование дезодорантов, и даже в самых незначительных деталях беспощадно демонстрировал свою катастрофическую неопытность романтического общения с женщинами. При этом он цитировал великих поэтов и философов, подавал руку, открывал двери, двигал стул и знал ещё множество статей этикета, чем выгодно отличался от пошлых, грубых и неотёсанных студентов-сверстников Амали. Но не только это странным образом притягивало девушку. Она не подозревала, что в ней созревал некий байроновский герой с декларацией протеста обыденности. Угрюмый Чайльд-Гарольд пробудился в ней и требовал пуститься в неизведанные дали духовных островов, покрытых тоскливыми туманами. Она не представляла себе ясно эти образы, но если бы в тот момент кто-нибудь подсказал ей открыть известную книгу, то она вряд ли смогла бы оторваться, хотя многое оставалось бы для неё до конца не понятным. Как раз профессор и создавал в её душе различные маячки, которые бросали луч света в ночи её депрессии, упоминая о различных писателях и их книгах, которые могут ей помочь разобраться в собственной душе, и она с порывистой надеждой шла на их свет. Её не просто раздражала глупость и плоскость самцов с накаченными мышцами, они продолжали её притягивать своей мощью, ей хотелось бросить вызов предсказуемости завтрашнего дня. В блеске глаз скульптора Северо Амали, вероятно, заметила нечто из тех дней, загадочного Байрона, которого она так до сих пор и не открыла для себя, как тайную обитель, куда стремится сметенный дух в желании слиться со своей стихией.

Когда профессор деликатно просил девушку задержаться после лекции, вытирая при этом беленьким платочком в уголках рта, она покорно соглашалась. С благодарностью принимала похвалу и слушала стихи классиков, перемежающиеся с сочинениями самого профессора, о чём он скромно умалчивал. Нельзя сказать, что Амали заставляла себя принимать знаки внимания – ей приятна была мысль, что изысканные слова и поэзия адресованы только ей, она чувствовала себя аристократкой, думала, что достаточно умна и проницательна, чтобы оценить всю глубину чувств профессора. Она ощущала на себе его липкий вожделеющий взгляд, догадывалась, как каждую лекцию он мысленно раздевает её, как ложиться на её гладкую чистую кожу его горячее дыхание, и, как не смеют его дрожащие губы коснуться её, как он боится красоты, боится, что его отопнут, погонят прочь. И многие дни его вожделеющие взгляды всюду тенями ложились на её следы.

Но раннею весной профессор был вознаграждён Господом за все добрые дела и многолетнее, почти монашеское, любовное воздержание. Если бы мужчина накануне узнал, что грядёт день тот, die isto, он бы не выдержал страшного биения своего взволнованного сердца, оно разорвалось бы в груди и он умер бы с её именем на устах, ожидая соединение на небесах со своим Иисусом. Но всё случилось неожиданно, казалось, начинался ещё один божий день, когда приветливо, как и месяц назад, в его окно заглянуло солнце и он сел в свой автомобиль, послушал в дороге любимого дирижёра и виртуозный оркестр, приветливо поздоровался с коллегами в университете и начал свою лекцию, где, как всегда, ловил её взгляд. Амали была решительна – сама напросилась остаться после лекции, сама закрыла на замок дверь, и сама сняла одежду вначале с себя, затем с профессора. Только он увидел её молодое тело в нижнем кружевном белье, как ком подступил к горлу и его охватила мелкая дрожь. Он заметил, что руки его пошли белыми пятнами, как на защите диссертации, и не давал себе разрешения коснуться чистейшего, словно святые дары, тела Амали, пока она сама не взяла его за запястье и не придвинула горячую ладонь к своей маленькой груди. Он лепетал какие-то слова, чуть не теряя сознание, а она щипала его пухлые губы короткими поцелуями. В этом акте христианского сострадания она находила мучительное наслаждение, её вдохновляла на изобретательность мысль, что у профессора всё происходит впервые. После экстаза он рухнул, как святой Антоний, в раскаянии закрыл лицо руками, рыдая не то от стыда, не то от услады. Она наклонилась к нему, задевая обнажённым телом, и поцеловала в лоб. После этого великого дня профессор несколько раз ходил в церковь к мессе, сделал солидное пожертвование приходу Пресвятой Девы Марии и церкви Святого Креста. Он упоённо повторял хваления своему Господу, считая, что тот услышал его молитвы и Амали теперь будет рядом всегда. Студентка же получила полное управление своим наставником. С того дня она ловко манипулировала им с помощью мощнейшего оружия – своего бережно хранимого сказочного тела. У Амали больше не было никаких проблем с учёбой. Днём она слушала «поэмки» своего покровителя и украдкой между лекциями позволяла один раз поцеловать себя в лобик, а вечером и, всю ночь напролёт, кутила на профессорские деньги, которые тот исправно переводил на карту, в ночных клубах, захлёбываясь в шампанском и ласках молоденьких красавчиков.

Амали прекрасно понимала, сколь цинично она поступает. Это было равно тому, что отобрать конфетку у ребёнка. Профессор был абсолютно беззащитным перед силами любви, как беззащитен перед стихией одинокий моряк в бушующем океане. Всё чаще сердце Амали сжималось от жалости к бедняжке. Она несколько раз хотела прекратить свою игру, расставить все точки над «и», но откладывала решающий момент. Наконец она призналась, что он ей противен. Профессор был уничтожен. Он наивно, как могут только дети, верил и надеялся, что Амали всё же полюбит его по-настоящему за нежность, ласки, доброту и преданность. Каждый вечер он подходил к распятью в своей маленькой спальне, горячо целовал его и молил Бога о том, чтобы Амали осталась с ним, а она тем временем кувыркалась в постели со своим парнем, выходцем из студенческого общежития, который посещал лекции того же профессора, и также смеялся над его неказистостью. Всё неуклонно рушилось и профессора разбило, он впал в прострацию на несколько месяцев и не являлся в университет, тогда как там все, включая работников пищеблока, знали о его губительной любовной страсти.

Наконец коллеги убедили его вернуться к преподаванию. За это время он осунулся, похудел, стал как-то растрёпан, неопрятен. Он избегал Амали, но в последний день не выдержал и попросил её «лишь на пару слов». Чувствуя приближение окончательной разлуки, профессор упал перед студенткой на колени и страстно заклинал не бросать его, обливаясь слезами молил оставить телефон, дать хоть малейшую надежду видеть её издали. Амали была мучительна эта жалкая сцена, профессор напоминал старикашку, пропахшего изношенным телом. Валяясь у неё в ногах, хватаясь за щиколотки, не смея сделать большее, жалобно всхлипывая, как нищий, у которого отбирали последние крохи, он даже не подозревал, насколько омерзителен. Она пригрозила обезумевшему «грешнику» заступничеством своего жениха. Впервые за всю сцену профессор поднял на неё заплаканные глаза, минуту помолчал и, словно побитая палкой собака, отполз в свой тёмный угол.

Через несколько месяцев до неё случайно дошли вести, что профессор удалился в обитель, где его разбил тяжёлый сердечный недуг, в результате которого беднягу парализовало. Она подумала тогда, что скорее всего он умрёт, хотя совсем недавно это был ещё крепкий мужчина.

Амали в одиночестве прогуливалась по берегу южного моря. Воспоминание, которое пронеслось в ней за несколько секунд, вызвало волну отчаянной тоски. Мир разом померк кругом, будто она убила больное животное и видела, как заливались сукровицей его глаза в смертельной муке. Лазурный берег уже не выглядел праздничным счастливым местом, хотелось держаться подальше от радостных людей. Тревожность разливалась в ней, словно из опрокинутой чаши горькое вино; Амали начала понимать, что наступает время расплачиваться за все бесчестные поступки в жизни. Перед глазами у неё возник образ того самого парня, с которым она была, пока профессор ещё не подозревал, что он, на самом деле, мерзок. Когда она спала с молодым и дерзким первокурсником, любившим каждую свою фразу приправить кручёной руганью, в паузах она вспоминала про уродца Квазимодо, с которым ассоциировался профессор, как она подарила из жалости ему своё прекрасное тело Эсмеральды. Сейчас её сердце жгло калёным прутом это горделивое чувство. Она представила рядом с Квазимодо старика Северо и вдруг решила, что проклятый Харон хочет её тело и взял для этого в заложники любимого мужа. Ради его спасения, ей придётся насытить страшного зверя, явиться на растерзание в его пещеру и почувствовать кровавый запах его шкуры, увидеть красный огонь в глазах. Кажется, вот идёт к ней Северо чеканной поступью чуждой и непонятной музыки Бетховена, которая пугала её на рассвете и той роковой ночью. Может, если она в ней хоть что-то разберёт, это поможет ей вернуть П.? Она достала телефон и нашла несколько композиций, но при первых же звуках появилось чувство, что это сейчас так не к месту и только запутывает её, когда совсем не ясно, что предпринять и что будет дальше. Её терзала мысль о несправедливости – неужели она должна расплачиваться за то, что была красивее и счастливее своих подруг? Кто-то помогал ей, когда она плакала ночами от мысли, что на неё никто не обращает внимание, что она дурна собой? Она, сцепив зубы, преодолела саму себя, стала красавицей и в чём же здесь вина? Её старшая сестра всегда получала больше ласки и тепла, родители считали её умнее и крепче. Почему же ей нельзя наконец расправить плечи, жить уверенно и брать от жизни самые сладкие её плоды? Она начала понимать, что любит П. всем сердцем, не мыслит без него завтрашнего дня и готова пойти на всё, даже отдаться Северо. Она была уверена, что старик похотлив, как когда-то профессор, им нужно лишь одно и тут же ей становилось ясно, что до этого дня она бесчувственно держала возле себя П., не подозревая, что любит его по-настоящему. Только теперь осенило её, ради чего она хотела сына, а поначалу таила в себе эгоистичные мысли, что ребёнок будет её маленькой забавой, подобно собачке. Как остро захотелось сию же минуту услышать от П., что всё это ей привиделось, что у них по-прежнему будет ребёнок, он прекратит эти странные выходки, которые совершенно на него не похожи. Амали теперь мечтала только об одном, вернуться в номер и увидеть там прежнего послушного, мирного П., взгляд которого точно скажет, что минувшие дни – это просто дурной сон, они всё также любят друг друга.

Море было неспокойно, начинался шторм. Пляжные спасатели убрали буи и вывесили таблички о запрете купания. Ветер трепал майки на загорелых мужчинах и сдувал широкобортные шляпы с дам. Берег начинал пустеть. Амали заметила, что надела сегодня джинсовые шорты – те самые, которые так нравятся его П. Она ступала босяком по тёплой гальке, солнце не буйствовало, его скрыла пелена облаков. Амали смотрела на далёкую линию горизонта, от ветра чуть слезились глаза. Внезапно её подхватила волна катарсического просветления, на душе стало ясно, бело. Так бывает у детей, когда они сильно рыдают, слёзы вымывают печаль и они умиротворённо вздыхают. Но, это чувство также стремительно закончилось и Амали в беспокойстве схватилась за живот. Она разом всё поняла – П. подмешивает к её еде таблетки, она не может забеременеть. Может быть благодаря чувству предварительного страха этого открытия, она сейчас же не пустилась в истерику, а только лишь бессмысленно побрела, сама не зная куда.

Господин П. не знал, куда ушла его жена и не хотел это выяснить. Он радовался изменению погоды и ждал скорого дождя. Мужчина вспоминал, как в юности, в курортном городке, где он отдыхал со своим братом и родителями, в первый же день их пребывания пошёл дождь. Это был совсем не ливень – крупные капли ложились пятнами на сухой асфальт, море, окутанное лёгкой дымкой, его крохотный кусочек виднелся в уголке балкона (общий вид выходил на стену соседнего отеля) и П., тогда самый обычный школьник, с грустью глядел в его призрачную синь. Сейчас ему захотелось вернуться в тот день, вновь ощутить на горячей коже холодные капли, неподвижно смотреть, как продолжает суетиться курортная улочка, как торговцы, даже не думают расходиться, громко нахваливают свои фрукты, как купальщики лениво расхаживают вдоль прилавков, даже не скрываясь от дождя. Всё так необычно – он привык, как дома, если идёт дождь, то нужно прятаться под зонт, иначе ты промокнешь, простудишься и заболеешь – ведь северный дождь неуютный, безразлично идёт часами и разводит грязь. Дождь у моря – ещё один из комплементов приезжему – он даёт передохнуть от яркого солнца, создаёт необходимый для полноты жизненных ощущений контраст, смену одного другим. Похоже, что в жизни П. тоже всё менялось. Обычно, он не радовался переменам, воспринимал их настороженно, с «мысленной ворчливостью», но обязательно наступал переломный момент, когда он, убеждённый, что как прежде уже не будет, приветливо принимал новые условия жизни.

П. как будто потерял в суете прощания с прошлым всё, что связывало его с Амали. Он подумал о «их миссии». Кто бы это мог быть – мальчик, или девочка? Он представил, как утешает Амали, представил её такой, как в первые дни их любви – желанной, самой прекрасной на свете, доброй и ласковой. Представил, что она, наверное, относилась к нему с почти материнской заботой, словно гладила своей теплокровной рукой его сметенную душу, так тихий огонёк молитвы успокаивает страждущего. В чём же она виновата, такая чистая, словно икона? На одном из ранних свиданий, Амали обратила внимание на то, что у П. расстегнулась и отлетела запонка и стала бережно застёгивать её своими аккуратными пальчиками, улыбаясь при этом. П. всё больше воспарял в этих мыслях, они были приятны, как гармоничное звучание многоголосного хора, он с блаженством восходил на следующую ступень духовного экстаза. Он вспоминает месяц май, юную зелень и Амали в платьице, которое он томительно переживал в своих снах, столь прекрасных, что, казалось, сердце останавливается. Призрачно далёкая, туманная мысль П. уносилась куда-то в детство, в смутные его образы. Всё причудливо соединялось в общем кружении. Амали – женственная стихийная в своих порывах и, в то же время беззащитная, её новое платье, из-под которого красуются обнажённые ноги, так просто, ни капли не вульгарно, как у школьницы, которая не осознаёт, что скоро станет женщиной и эти ножки станут её оружием, охотничьим копьём. Теперь П. понимал, что его Господь посылал эти счастливые мгновенья, как утешение, что все наслаждения молодости для него сводились лишь к одной странной форме мучительного томления, которое теперь, почему-то приятно вспоминать, как воздействие притупляющего боль наркотика.

То, что было истинно, что медленно, но верно приближало его к конечной цели, осталось позади, в тех днях. Как сквозь пальцы вода, из его жизни уходило всё наивное, доверчивое завтрашнему солнцу. Старик Северо рисовал ему другую жизнь. Эти картинки сплетались из его туманных фраз, странных жестов, из описаний виденного всюду, таких ни на что не похожих описаний; из книг и музык, которые он то мурлыкал, то рокотал глухим басом; из его непослушной седой копны волос, пропахших табаком и вином. С Сильвестро господин П. верно шёл к конечной цели, и она была очевидно не достижима в посюстороннем мире; она проглядывала, как райская поляна сквозь сухие скрюченные ветви, в изгибах тонких мелодических линий мазурок Скрябина, шершаво звучащих со старой пластинки в мастерской скульптора, просматривалась в репродукциях полотен Босха, Брейгеля, Левитана и Айвазовского, начала отдалённо раскатываться в апокалиптических зовах меди Реквиема Верди. П. всё больше хотелось слиться с проявлениями творящего духа, прожить каждый отдельный голос в хорах Генделя и квартетах Бетховена. И тут, как острая пика, прорвались в памяти первые звуки «Большой фуги» Бетховена, которую он впервые услышал с мансарды Сильвестро ранним утром. Пронзительная малая децима ре минора ударяла в виски, как приближение дула револьвера, заставляла зажмурить глаза, съёжиться всему нутру и затихнуть на обрыве скалы, схватиться за край, как за последний миг жизни, зависнув над глубокой пропастью. Эта пика Бетховена нещадно колола всё удобное, спокойное, что было в прошлом господина П. Почему-то эта истерзанная децима ненавидела в нём Амали, императивно желая расщепить её, заполнить всё пространство внутреннего мира одиночеством, глухим, сумрачным, но правдивым, как хлёсткий холодный ливень, пробивающий землю.

Но почему-же нельзя пустить в свой новый мир Амали? В ответ он вспоминал множество маленьких мгновений своей жизни. Не простой была задача собрать их, чтобы увидеть общий план, понять, где закрались опасные противоречия. Он вглядывался в себя и через пелену сложных умозрительных рассуждений, теоретизирования, того, что он называл «для-себя кантианством», сложно было распознать истинные чувства к Амали – через неё он ещё больше любил себя. В спокойном ритме шла череда положительных, сомнительных и отрицательных ощущений от прожитого вместе, и все эти ощущения были равнозначны друг другу. Теплота и нежность сменялись холодностью, скепсисом. И вот в один прекрасный момент старик Северо вторгся в их идиллическую жизнь и занял в ней хозяйское место, фактически – место Амали. Но неужели сам П. это допустил? Внутренняя улыбка светлела в нём, когда он постепенно стал додумываться, что хочет быть столь же свободным для себя от других, как скульптор Северо. Неограниченные пространства фантазийных творческих миров расширяли упругую сферу его бытия, в ней размещалось непостижимое разумом разнообразие творческих решений, как неограниченно множество комбинаций шахматиста. Парить в ежеминутно расширяющейся вселенной своей мысли, которая в обращении даёт всечеловеческую творческую мысль, – вот чего хотел для себя П, что заставляло сейчас участиться его дыханию. Чувственная сторона внешних впечатлений скрылась в тень, на передний план выступили со временем забытые ощущения единения с творящим духом, которые он испытывал, когда, в том числе, выходил на театральную сцену. Как бы не старалась Амали, она не могла воспроизвестись в этой вселенной, как думалось П., хотя бы через то наивное возрождение сценических ощущений, которое она натужно пыталась проделать из вечера в вечер. Но ему не было жалко живого творения, возможного ребёнка, которого теперь не будет по его воле. Он весь обратился в какое-то рыцарское хладнокровие, закованное в доспехи молчаливого безразличия. Ему казалось, что он почувствовал в себе новое могущество решать не только свою, но и судьбу Амали. Он словно забыл, что отчасти, уже позволил однажды себе эту привилегию, когда присвоил ей это имя, ненавязчиво, словно оно должно было за ней быть.

bannerbanner