
Полная версия:
Собрание сочинений в 15 томах. Том первый
Я первый не вынес молчанки. Спросил:
– Так почему ж нельзя?
– Ну-у, хоть бы… как само враз… После удаления аппендицита не резон тут же кидаться на бублики…
Я вздрогнул.
Лет семь назад я был в Батуме.
Боль сбивала с ума, вертела по-страшному.
Боль переломила меня не надвое ли. Всё время я держался за живот, будто боялся его ненароком потерять, и умученно семенил боком.
Целых три дня метался я в горячке по Батуму. Только потом наладился домой, в Москву, когда сделал по командировке всё.
В Белореченске, в сонном кубанском городишке, меня сняли с поезда.
Ласковая, славная норовом нянечка сцепила в нитку тонкие старые губы, принялась в больничном коридоре скоблить мне грудь сухой безопаской. Выкладывала бабуся все силушки.
– Вам желудок будуть ризаты, – шепнула по секрету.
– Не будут.
Я положил руки на грудь крест-наперекрест.
– Иль вы вышли из толка? – осерчав, всё так же шепотливо отчитывала ласковая нянюшка. – Доведись до мене, я дорого не запросю. Напрямо зараз пиду пожалюсь самому наиглавному.
– И чем быстрей, тем лучше.
– Добре. Я вжэ пийшла, парубоче. Вжэ пийшла.
И действительно пошла.
В скорых минутах залетает хирург, всполошённая снеговая гора.
От большого, великанистого его халата в коридоре враз посветлело.
– Больной! Вы что же, и на нитку нам не верите? Почему без митинга не даёте брить грудь? У вас язва желудка!
– Доктор, извините, пожалуйста, но зачем вы наговариваете на мой родной желудок? И разу ж не болел! Гвозди кривые глотал – прямые выскакивали! Что хотите, а желудок не дам почём зря раскроить.
– Совсем врачи вышли у вас из веры…
– Я, доктор, от себя такого не слышал… Пока это вы сами на себя наговариваете.
Хмыкнул доктор.
Добросовестно упёрся мне тугим пальцем в живот, резко отнял – свет выкатился из глаз моих.
– Куда боль пошла?
– В низ правого бока.
Он нажимал ещё и ещё – понравилась дяде игрушка…
Кончилось всё тем, что нянечка, уже ничего не говоря по секрету, вовсе другое выголила место внизу.
У меня убрали, как сказал доктор, страшно некрасивый, переспелый аппендицит.
Следом за мной прооперировали "на ту же тему" ещё одного. А под утро, на первом свету, едва начинало синим мазать окна в палате, он умер от спайки кишок: ночью умял все бублики, что впотаях приплавила жёнка.
Дня три-четыре я толком и разу не ел, совсем без охоты к тому всё было.
А тут потянуло, позвало подкрепиться как следует. Мне ж помимо водички ничего путного не давали.
Дом далеко, передачи носить некому.
Как я просил хоть один бублик сбить охотку, а казачок и пожадничай…
Вспомнил я эту историю – разом утянуло, забрало жажду.
С виноватой благодарностью заглядываю Генке в глаза, со смешками подкашливаю, как мышь в норе.
– Что подкашливаете? Богатую любите?
– Очень богатую! Душой, лицом, станом… Одно слово, отдай всё и мало! Но сейчас!.. Будь у меня шляпа, Гена, ей-бо, снял бы перед Вами.
Не знаю, чем я расположил его к себе, не знаю, чем я вошёл к нему в добрые, только кинул он широко рукой, сказал:
– А послушайте… Непутно получается у нас как-то… А давайте на ты. Ну чего выкать? Не дипломаты!
– Давай попробуем, – потянулся я к согласию.
– Ну так скажи, куда ближе?
– Само собой, к Листвянке! Сколь уж пропёрли… И потом, не обучен я рачиться на попятный двор.
– А до переднего двора… Сердчишко-то как? Не зачастит?
– Да терапевт вроде пел, что оно у меня, как мотор у новенького ТУ сто с лишним.
– Ну-у, тогда ты, орёлик, стопроцентно наш! Что ж я, леший-красноплеший, сбиваюсь с ума?.. Вот что… Кончай бежать, кончай рвать с огня. Иди спокойно. Забудь, что все ушли. Иди пока один. Я слетаю на передовую к своим, возьму на всякий случай компас. Тогда сама дьяволова пурга нам не в страх. Точка. Абзац.
10
Велика святорусская земля, а везде солнышко.
Солнышко на всех ровно светит.
Потихоньку выведрило, разгулялась понемногу погода.
Милостиво расступились, раздёрнулись тучи. В сине оконце солнышко глянуло.
Возвращался Генка в солнечном уже кругу.
Круг стремительно раздавался, рос. Светополье накатывало широко, могуче. Рай шел…
Разом всё окрест вспыхнуло белым пламенем. Куда ни пусти взор – бело, так бело, так ярко, что ломит глаза.
Без защитных очков чистая беда. Чего доброго, снежную ещё слепоту наживешь.
Впервые на своём веку пожалел я, что отправился загорать, а нарочно не взял тёмные очки: не поверил в марте сибирскому солнцу.
На разостланные вокруг богатые снега не взглянешь в полные глаза. Будто во спасение подвернулась полянка чистого, без снега сверху, льда.
Окаянную его черноту сердце не терпит, затолклось в непокое.
Тишком да бочком подбился к острому кончику схожей с саблей белой намети, стал как присох, а пустить шаг дале, ступить на сам лёд нет меня. Тонколёдица до такой ясности прозрачна, что, кажется, стань – ухнешь в эту в чёрную дурноверть.
И всё ж сбился я силами – стал. А став, почувствовал себя не прочней мальца, пробующего ходить; и причудилось, плотный молодой голос просит из детства: дубок стоять, дубок!
Ясно расслышал я весёлое мамино повеление держаться прямотело, не падать – разом крутнулся на голос, внаклон покачнулся, растаращил руки…
Устоять я устоял. Но на видах моих никого не было. Никто не звал, никто ничего не хотел от меня.
Лёд не трещал, не ломился.
Твёрдо, крепко всё подо мной.
А на душе ненадежно, без ран душа болит.
Всё кажется, лёд в смерть тонок, всего-то какая плёнка, слабая, прозрачная, скорей, призрачная.
Ложусь. Так оно спокойней.
По книжкам, озеро самое чистое. Вода в нём, твердит поверье, целая – целебная, оживляющая, приворотная; кто ею умоется, на весь век останется тут жить. Сквозь толщь воды в охотку увидать постель-дно, подсмотреть, на чём оно, славное, лежит-отдыхает под одеялом из саженных льдов.
Но дальше носа глаза мои не берут.
Прямо напротив лица – звёздное скопище трещинок, пузырьков; на локоть переполз – уже лунный пейзаж, рядом – опрокинутая веретёшка с сорвавшимися с неё нитками белыми (к разу вывернулась из памяти загадка про веретено: "Пляшу по горнице с работою моею, чем больше верчусь, тем больше толстею"), дальше очёсок ком, мерклое личико прялки…
Ни дать ни взять к ледяной к пряхе в гости привернул.
И диво это Сударыня Природа наряжала всю-то зиму зимнюю.
Неожиданно где-то справа раздался невозможно большой силы звук, что напоминал тот, когда из гигантского лука пустить исполин стрелу.
Стрела пролетела не поверху – прошила подо мною, с глухим стоном разламывая лёд: и в ту и в ту стороны чёрно лилась трещина в полпальца, которой ещё мгновение назад не было.
Власть самосохранения подбросила меня. Во весь опор рванул я вперёд, туда, где в порядочном отдалении маячила изогнутая в скобку наша колонна; бежал я по натянутым ветром белым струям, что казались мне надёжней голого льда, а потому давали ему державу, как дают её обручи кадке; бежал пригибаясь – вой летящих там и там стрел, пушечная пальба гремели со всех сторон; каждый миг шёл в цене за последний.
Страхи мои, на счастье, жили не век, жили, куражились ровно до той минуты, покуда не вспомнилось слышанное-читанное про тайности тутошнего льда.
А описал первым эти тайности русский посол в Китае Николай Спафарий (по пути в Пекин он в 1675 году переехал Байкал):
"… а зимнею порою мерзнеть Байкал начинающе около Крещеньева дни, и стоит до мая месяцы около Николины дни, а лед живет в толщину по сажени и больше, и для того на нем ходят зимнею порою саньми и нартами, однако до зело страшно, для того что море отдыхает и разделяется надвое и учиняются щели сажени в ширину по три и больше, а вода в них не проливается по льду, и вскоре опять сойдется вместе с великим шумом и громом, и в том месте учинится будто вал ледяной; и зимнею порою везде по Байкалу живет под ледом шум и гром великой, будто из пушек бьет (не ведущим страх великой), наипаче меж острова Ольхона и меж Святого Носа, где пучина большая".
11
Овца руно растит не про себя.
Своя работа – первый барыш.
Не добрал до меня Генка с сотню шагов и радостно, широко повёл рукой с компасом в сторону, откуда особенной силы шла пальба:
– Ну что? Послушать – без претензий работает Государыня Природа!
– От чего эта канонада?
– На данном этапе от солнца. Чутельку встеплело, лёд и ну расти вширь. А тесно… Вот и трещит. Вот и палит… Какую силищу даёт ему, – пристукнул лыжей по льду, – солнце! А уймись вот сейчас оно, – Генка покосился на толстое облако, что тяжело наползало брюхом на золотой ком, – и стрельба сядет.
И впрямь с минутами пальба всё мелела, мелела…
Под слышимые ещё глухие взвои Генка раздумчиво поднял песню:
– Мы расстаёмся, расстаёмсяНе в первый год, не в первый раз.Мы остаёмся, остаёмсяБез вас, любимые, без вас.Потому что у мужчин работа,Дело есть на краюшке земли…Култук, западный ветер, ветер с Руси, бережно нёс песню над неохватным белым безмолвием.
Мне стало почему-то совсем легко, я споро бежал рядом с Генкой. Мне было хорошо, славно было и оттого, что облако слезало с солнца, и оттого, что наближалась торчком стоявшая торосина, сквозь которую помилуй как ясно видать, как в оконное стекло, и оттого, что пел Генка, начальник мой. Начальство поёт – это с исстари лет всегда к добру.
Когда он допел, я спросил, что то была за песня.
– А, так… Собственное варево… В прошлый февральский месяц водил экспедицию на Баргузин. Первыми наскрозь пропластали хребтовину. В походе всем гамозом и сложили. Завтра на областном празднике песни спою. Не пустить бы петуха… Придёшь похлопать?
– Если доплыву до Листвянки…
– Доплывё-ё-ошь! Ты-то!
И он вытянулся.
Маршево, с вызовом подрал козла:
– Трое суток шагать, трое суток не спатьРади нескольких строчек в газете…– Брось, не смеши… Да если наш брат будет за несколькими строчками гоняться трое суток, на четвёртые его наверняка пихнут из редакции. По профнепригодности. Ну кто мечтает кормить лодыря?
– А где тогда борьба за качество? Зависла на плакате? Старче, да не составляй библию… Не верю, чтоб завеялся ты на одиннадцатом номере через это, – подолбил он палкой в лёд, – "древнее темечко Азии" выверять себя. Выверка – дело десятое. А вот первое – ра-бота. Да честная! От души! Не со вчера топчу я землюшку, различаю людей… Вот, к примеру, ты не кинешься мараковать на весь свет про то, что сам не видел, что не потрогал своими руками, своими глазами…
– …пятками! – подсказал я с усмешкой.
Ирония – всего-то лишь маска, а защищает; и если даже то из правды, что всерьёз не насмелишься сказать, вышло через смех – ничего, идёт и принимается как было на самом деле.
Шутка шуткой, только откуда он точно-в-точно всё знает?..
Верно, никогда не писал я с чужих слов. И этот поход выходного дня бамовцев не ладился расписывать по слухам. А что не сказал про это Николаю, так просто охота было вызнать, а как он на всё на это сам посмотрит.
С любопытством вглядываюсь в Генку, словно вижу впервые.
– Послушай, – говорю, – а откуда ты всё знаешь? Что, на лбу у меня написано?
– Четко причём! Вашего брата я вижу насквозь.
– И что ж ты увидел?
– Первого человека, чтоб лично участвовал в деле, о чём потом будет писать. Таким у меня своя цена.
Сразу после армии шатнулся Генка – куда ветерок, туда и умок – шоферить на Бам. От родового села это близь какая! Вся держава валила бить путь к океану. А Генка совсем рядом и сопи в сторонке?
Отошёл год. Заступил другой, и третий, и четвертый…
Про стройку пишут, неловко Генке читать. Сплошь восклицательные знаки. А чего восклицать? Погуще бы точек, так оно верней… Работа и есть работа, по сибирским аршинам простая, будняя. Может, чуть круче, чем где-нигде ещё. Но надобно ль с пяти до пяти, с начала до конца, обычную работу возвышать до подвига?
Думал бы почаще про это налетающий сюда самохватом наш брат. А то был не был, хвать что попало и бегом назад.
– У таких, – сердится, толчёт Генка горячку, – рука пишет, а голова по все дни отдыхает. Я их так и называю: Рукипишутголовыотдыхают. Непорядочный в жизни не бывает велик в своем сочинительстве. Грязь выше грязи не прыгнет. Я вот так считаю. Точка. Абзац.
С версту бежал он молча.
Злость стаяла, откатила от него; заговорил миролюбиво, успокоенно, держа во взгляде удивление, что вот рядом метёт заправдашний писарчук и потом про всё про это – и про то, как шёл, и про то, что говорили, и про то, что видел – наверняка напишет.
– У нас так не принято. У нас всё по трафаретику: вызов героя в контору, пятиминутный допрос и через неделю получите подвал восклицательных знаков.
Рукапишетголоваотдыхает спокоен в своей далёкости, а бедняжке «герою» за год не переморгать насмешек.
Было и сам Генка пал в неславу…
Как-то в первую бамовскую зиму уронил он, чадо сотворённое, свой самосвал с обледенелого бугра в речку. Сам, правда, успел выпрыгнуть, но всё одно вдогон за машиной скользом слетел в воду.
Доложился по инстанции. Начальство въехало во гнев: никто не заставлял, наледь, смотри в оба, другие ж возят не по Московской по кольцевой, однако ж машинами в речку не кидаются. Пообещалось родное подсыпать для профилактики строгача. Да то ли текучка закрутила, то ли пожалело бумаги на приказ. А, ладно! Лишних машин нету… Дуй до мая на подменку!
Это ж надо прежде из рассудка выбыть…
Покинь своего разновёхонького «камазёнка» подо льдом и бегай подменяй! Как же…
Обмакнулся Генка в проруби раз – выскок с пустом.
В повторительный нырок наплеснул-таки тросову петлю «камазёнку» на рог, выбился из чувств, а выгреб, выдернул трактором изо льдов.
Добежала эта история до местной газеты.
В газете и распиши, что было и чего не было. Но про то, что по большому Генкиному ротозейству машина юзом сползла в речку, и Генка это сам твердил, ни звука. Подали «героизм» эффектно, голенько. Выщелкнулся, как из скорлупочки!
Ту газету знакомый почтальон, с которым Генка водил прочную дружбу, первому Генке принёс похвалиться. Весь наличный тираж Генка готов был конфисковать, лишь бы ни одна живая душа в поселке не прочитала.
Переморгал Генка свой «подвиг», не помер и всё покатилось старым колесом. Рукипишутголовыотдыхают пописывали, поселок посмеивался.
И вот однажды общее собрание дало Генке раскомандировку. Ты редактор стенгазеты? Ты. Отныне рисуй не только в свою стенновку, а всё наистоящее засылай в район, пускай там имеют всё из первых верных рук да не потешают.
Хотел было завозражать: а почему именно я пиши? Или это я у Бога в бане веник украл? Так, извините, не крал. Ни в чём не виноват!
Однако зубаститься раздумал, пошёл слать. Вроде что-то выплясывается, раз печатают. Всякая язва в поселке попалась в тоску: кончился районный юмор.
Шире – дале.
Чувствует Генка, грамотёшки недохват, пора копить ума. Проломился по конкурсу в университет. Заочник. До защиты ещё годы и годы, а он тихомолком, без спеха сгребает до кучи материалишко – загодя выбрал дипломную "Журналист на Баме".
Уж кого-кого, а пишущей братии тут до дуру, как жеманнных вертушек на демонстрационной площадке в модном доме. Живой конвейер. Одни уезжают, другие приезжают. Держи в виду, наблюдай за мастеровитыми в работе.
Вот вышла чья-то статья. Генка сопоставляет, что есть в жизни, что выплеснулось на газетный лист, что осталось за его обрезом, почему осталось.
А ну кто со стороны напиши про то, о чём уже писал сам Генка – о, такой классике у заочника своя цена! По косточкам неделями раскладывает, без белой зависти всё маракует, всё докапывается, чем же сильно перо столичного иль областного спеца и где его, Генкины, минусы зарыты. Сравнивает. Выворачивается столькое поучительное! Полный тебе университет без отрыва от Бама.
По природе своей Генка наполеонишка. Надалеко знает, чего хочет, а чего не хочет. А не хочет он набольше всего потеряться в жизни без известий.
Конечно, и книжки, и фильмы есть про журналистов, но всё то, считает Генка, разухабистые посказульки об этаких розовых бесшабашных херувимчиках. Всё-то им дозволено, всё-то им по плечу, всё-то они могут, все-то они знают, везде-то они в героях. Впору руби скульптуру. Сажай на белого коня, шашку в руку!
Ложь всё то!
Да разве херувимы эти не плачут от обид?
Да разве не у этих ли верченых честняг хлеб с горечью?
Да разве это у них гарцуют на сберкнижках жиреющие мильоны?
Да разве не их ли сострадающее сердце стихает на десять лет раньше, нежели у всех у прочих?
Велит душа написать праведную книгу о журналистах…
Бам перепахал, перекроил, на свой лад переплёл его. Что было негодное сшелушил, соскрёб. Ясное, доброе, чистое легло прочно, закрепло в нём, уядрело, уякорилось.
Вырос, выработался из мальчика мужчина.
Но даже новые крутые годы бамовские не развели его с романтикой. Как был неисправимый романтик высшего класса, да так и остался: не видеть мир в походах – не жить!
Уж извеку ведётся, во все времена человеку был и будет нужен подвиг – зов его неугасим, вековечен, – пускай и ма-а-аахонький, про который один лишь ты и знаешь, но подвиг, иначе "из жизни уходит соль".
12
Двум шпагам в одних ножнах не ужиться.
Женская лесть без зубов, а с костьми сгложет.
И снова небо задёрнули огрузлые тучи; разом смерклось густо, круто, будто и впрямь свет повесился.
И снова лупил снегохлёст да такой, что дальше локтя ни зги не видать. На Байкале по семи погод на часу.
Мы побрели по компасу.
Из пурги, из этого бешеного, слепого окаянства, выпал, вывалился к нам забитый снегом Борис.
– Ну, чалдоны желтопузые, как вы тут? Слеза в глазу не стынет? Живы?
– Живы-то живы – отвечаю, – да нет ничего тяжелей тащить пустой желудок.
– У-у! Это мне только на руку. – Рывком спины Борис подтолкнул на закорках брюхатый, готовый лопнуть, рюкзак.
Я помог ему снять. Достал свой.
Дуло, словно в трубу.
Под стон белого ветра завертелась, забегала по кругу глубокая термосная крышка. Хлеб, колбаса. Горячий чай с лимоном. Да придумай что вкусней средь Байкала!
– Мужики, чего торчим кольями вкруг рюкзака?.. Как в стоячем кафе… – Я поискал, где б присесть.
– Не рассаживаться, – бросил на меня Генка глаза. – А то кто будет подымать?
Я посмотрел на него сквозь ленивую злость.
– Вообще-то не лошади… стоя жевать…
– Прихватывал бы князев стол, кресло…
После богатецкой еды – теперь можно с голодным повоевать! – с силой кинул я разом полегчавший рюкзачишко себе на плечо.
Борис решительно снял, молча впихнул к себе.
Какое-то время, будто для разгона, Борис плавко, влюбовинку вышагивает вместе с нами. Потом потихоньку отламывается вперёд.
Уводит, удёргивает за собой и метель.
И солнцу, что скоро проглянуло, и глухому выстрелу вдалях Генка шально орёт евтушенковское:
– Мой Байкал – громобой,у тебя я всегда на причале.Моих предков с тобойкандалы обручали.Расчистился горизонт.
Завиднелись впереди горы!
Горы!
Словно из самого из Байкала вынырнули.
По низу каменной прядки рассыпались спичечные человечки. Похоже, наши устраивали привал.
– Сколько до наших? – спросил я Генку, подсадил повыше на нос свои далевые очки.
– А я почём знаю… Байкальские вёрсты чёрт мерил, да в воду ушёл.
О! У миража жестокие шутки!
Битый час мы летели, покуда обеденный таборок наших не стал виден явственно.
От чёрного кома отпала мелконькая одна фигурка. Во весь карьер ударилась к нам.
Быструха проворно нарастала, приближалась.
Это была Светлана.
Не доскребла до нас малые метры. Остановилась.
– Мужчинам медицинская помощь не требуется?
Генка пошёл к ней.
– Доктор… – я обогнул изумлённого Генку, готовно понёс ей руку. Я очень люблю подсовывать врачицам что-нибудь из своего. – Доктор, пощупайте, пожалуйста, у меня хоть пульс!
Она с улыбкой взяла руку.
Я смотрел на неё, смотрел и не мог в большой неволе убрать глаза. Когда Светлана улыбалась, на её щеках всплывали смешки; эти ласковые умилки, эти ямки походили на круто кипевшие дикошарые, бешеные, затяжины на речном гиблом полноводье, губящие в момент всякого-разного, только кто попадись.
Свободной рукой я сжал у запястья её свободную руку. Крохотные толчки в радости забились мне в прихватной большой палец.
– Сердце… Да у нашего доктора есть сердце! – в тихом удивлении доложил я Генке.
Без вины, без причины лицо его зачужело, взялось землёй.
– Между прочим, по какому праву ты держишь её за руку?
– По праву, возможно, больного. Доктор, проверьте и у него пульс. Пускай успокоится. И скажите, чей лучше.
Ямочки потонули у неё на щеках.
Она с усилием взяла и его за руку.
Тут же сухо обронила:
– Одинаковые… Боевая ничья…
– Собирай ещё чего! – меж зубов пустил Генка. – Враки.
– Ну уж знаешь! – дрожаще, с обидой возразила Светлана.
Ничегошеньки больше не сказала, повернулась и скорей заторопилась прочь.
Из-под напрягшихся набухлых бровей Генка, заледенелый, недобрый, каменно воззрился ей вослед не мигая. Выворотил:
– Тоже мне лекаришка-крутишка… От общей могилы ключница…
Что подсатанило, что именно разозлило его круто?
– А ты случаем не слыхал? – спросил он меня угрюмо, жёлчно. Желваки налились, ожили, заходила на скулах, выскобленных до мёртвой сини чисто. – Было у Байкала триста тридцать три сына, среди которых, как ни старайся, не отыскать, прошу прощения, ни тебя, ни тем более меня. И была одна дочка Ангара. И вот однажды убежала она к Енисею… Комедь вся… убежала ж… – маятно, потерянно загрёб он рукой в сторону крылато отдалявшейся тоненькой фигурки, скользом, с натугой едва касался подушечкой большого пальца маковок четырёх остальных пальцев, словно порывался потрогать это простое и разом беду сулящее слово «убежала», хотел и – боялся, отчего накалился, всю злобу, похоже, гнал на меня и уже через минуту лешево взглядывал в мою сторону сквозь ненависть.
Что ещё за дьявольщина!? Угорел в нетопленной хате! Неужели девушка воистину позарез необходимое зло в походе? Не хватало ещё сцепиться.
– Слушай, – процедил я внатяжку, – чем я тебя огневил? Скажи прямо… как мужик мужику… Может, у тебя с нею роман?
– С продолжением! – рыкнул он.
– Завершишь экскурсией в загс?
Он отмолчался.
Открытый разговор у нас не вязался, обламывался…
13
Не обычай дёгтем щи белить, на то сметана.
И комар лошадь свалит, коли волк пособит.
Табор наших снимался уже дальше, когда мы с Генкой в молчании, что удлиняло путь, пристали к крайним.
Я тронул за локоть фотокора, что шёл мимо, попросил снять на виду костра посреди этого ледяного кладбища без конца. Грешен, охота уцелеть хоть на карточке.
Малый, кислый, медвежеватый в движениях, заметно вылинял. В столовке гоношился экий вертоголовый орёлик, теперь же он долго и трудно опускался на колено; уныло щёлкнув, так же долго и трудно подымался, еле поднялся и неуверенно заколыхался за убегавшими.
А костерок (дрова несли ребята с собой), умело разживлённый, всё ещё жил. Над ним с переяслицы, с шестка, что лежал на развилочках, свисал котелок. В котелке высоко кипела вода, давала ключ.
И Генке и мне Борис с верхом, в оплыв, ухнул в портянухи, в самодельные деревянные чашки, крутого кипятку, отвалил по ломтю хлеба с салом, как вдруг принесло откуда-то глухое посвистыванье, будто кто свистел в кулак под толстым одеялом.
Насторожку выгнули Генка с Борисом шеи, как бы сказал липкий к словесным штукам Генка, "повесили уши на гвоздь внимания".
– Полетели! – гаркнул Борис. – О! О-о-о!..
Вылупили мы с Генкой шарёнки, куда тыкал пальцем Борис, но решительно ничего не видели.
– И свиста крыльев не слышите?!
– И свиста, – сознался Генка, розовея в лице.
– Ну послушай тогда, язёвый лоб! – горячечно выпалил Борис, победным жестом указывая на филировавшего в сторонке парня, готового вот-вот прыснуть, и одновременно требуя от того прибавки в эффекте.
Все вокруг грохнули над розыгрышем.
А предыстория тут такая…
Ангарский исток (он совсем возле), верстовым валом выкатывающийся из Байкала, даже в рассамые клящие холода не мёрзнет, парует, вот и – уж чего-чего, а рачков, рыбьей мелочёвки невпроворот, – вот и кормятся там зимним днём политые жиром утки. А в ночь их нет на воде, нет на берегу. Где же ночуют? Как вызнать?