
Полная версия:
Собрание сочинений в 15 томах. Том первый
Я всё надеялся на авось. Авось, думал, туристские власти заартачатся, явят принципиальность и в самый последний момент что-нибудь да выкинут вкусненькое. Из запретительной серии. И я – не еду. Но не выкинули. Это уж совсем напрасно!
Вот когда кинулся я сучить петлю.
Поднялся в тамбур. Походя рванул дверь в соседний вагон. На ключе!
– Первая дверь нерабочая, – заворчала с платформы проводница. – Не выворачивайте почёмушки зря.
Не бегом ли сунулся в другой конец – перекрыто и там.
Было отчего пасть в отчаяние…
Поплёлся назад в тамбур. Николай – привёл же леший как на вред! – у самой у подножки. Вежливо интересуется:
– А чего это ты как с креста снятый?
– Топал бы, Хрен Константиныч, до хаты…
Лыбится, а сам ни с места.
"Или он догадывается?"
Тут вагон дёрнуло.
Николай сорвался следом, растаращил руки.
– Легкого рюкзака!
В ответ я круто тряхнул кулаком и побрёл искать пустое место, да завяз у первого же окна. Как стал, так и простоял то ли пять, то ли все с десяток остановок, наверняка простоял бы, злой, распечённый Николкиной плутней, и до самого до Танхоя, если бы…
Поезд уже огибал Байкал.
За окном, на воле, жила ночь, когда запнулись мы у какого-то столба в поле. Ни огней, ни людей.
И вдруг где-то в хвосте поезда задавленно полоснула гармошка-резуха. Гармошка шла: звуки накатывали чётче, резвей, яростней.
Парубки и девки, будто похвалялись друг перед дружкой, ядрёно, вперебой ввинчивали в темнищу тараторочки:
– Не поеду в Баргузин,А поеду дальше.Я того буду любить,С кем гуляла раньше.– Шила милому кисет,Вышла рукавичка.Меня милый похвалил —Какая мастеричка!– Через крышу дружка вижу,По чему я узнаю?По вышитой рубашке,По румяному лицу.– Напишу письмо слезами,Запечатаю тоской.Я пошлю по телеграфу,Пусть читает милый мой.– Мама, мама, полечи,Меня изурочили.Приходили два солдата,Голову морочили.– Я сидела на окошке,Три я думки думала:То ли сеять, то ли жать,То ли замуж убежать.– Миленький, удаленький,Пошто не помер маленький?Я бы не родилася,В тебя бы не влюбилася.– На углу висит пальто,Меня не сватает никто.Пойду выйду закричу:"Караул! Замуж хочу!"– Мой миленок смековат,Смековатей я его:Он мою подружку любит,Я – товарища его.– Моя милка умерлаДа на столах лежала.Я хотел её нести —Она убежала.– "Ангара" идёт по морю,Окна голубеются.Ты скажи, матросик, правду,Можно ли надеяться?Стоял поезд дольше против обычного, да и стронулся он как-то вяло, вовсе без охоты. Медленно поплыл состав. Весело вышагивали рядом с тараторочками на устах молодые.
Похоже было, не спешил уходить от них поезд; и машинистам, и проводникам, и налипнувшим к окнам пассажирам – всем вкрай как хотелось, нетерпёж подпёк! – дослушать непременно про всё, про что пелось…
И под счастливые голоса ночи, и под ленивый колёсный стукоток всё во мне полегоньку смирилось, успокоилось… прилегла маятная душа…
3
Всякая избушка своей кровлей крыта.
Жена мужу пластырь, муж жене пастырь
Напротив за откидным столиком в скуке провожала время тоненькая обаяшка с медицинским сундучком.
Светлана.
Медсестра.
То, что с нами ехала не крестная сила, а медицина, успокаивало как-то.
В соседнем купе девушка счастливо просила:
– Золотце, спой!.. Ну, спо-ой…
Дрогнула на гитаре струна. Красивый молодой голос повёл песню:
– А под ногами, сквозь туман,Встаёт хребет Хамар-Дабан…«Боже мой, если б ты знала, – писал я жене, – сколько ещё сору у меня не только в карманах, но и в голове: я отважился идти пешком через Байкал. А, будь что будет… Для сибиряков это обычная прогулка… Все на лыжах, один я так. 45 км! Это не любовь твоя Невский, даже не Новый Арбат.
И выжал, вытолкал на променаж кто бы ты думала? Небезызвестный дружок юности. По старой памяти всё довоспитывал, в ранешние годы не успел: "В наш грустный век машин, в век лени не грех побольше хаживать, иначе превратишься в пристяжку к мотору". Тоже мне… Мартын с балалайкой, а туда же, в академики! Было не расплевался с ним.
Забраковал мои он ботинки, снял с лыж свои, всучил.
"И пальто, – командирничает, – не бери. Не донесёшь. Да и по коленкам окаянное будет хлыстать. А вообще-то, друже, в дороге и бородавка за пуд тянет…"
Взаменки дал штормовку, брезентуху свою. Кажется, домодельная.
У Николки у нашего в одних санях катаются "тонкая тактика и грубая практика".
Распрекрасно помню твоё: хочу в Сибирь, там все меха бегают. Покуда не совстрел. А нападусь если на Байкале на какого подходящего, обязательно дам ему наш адрес – попрыгает к тебе. Только уж очень не жди.
Простучали границу бурятскую.
Уже час ночи.
Скоро Танхой. Там пущу тебе письмо.
Из Танхоя союзом пойдём через Байкал. Карточка твоя со мной, значит, пойдешь и ты, маяточка моя».
4
Плохо знают люди, чем человек хорош.
Всякая сосна своему бору шумит.
Танхой.
Глухая ночь без звёзд.
Весёлый, гомонливый людской ручеек изгибисто течёт по тропинке меж плетнями от вокзальчика к школе.
В просторном спортзале самые проворные валятся впокат на маты: перед дальней дорогой сон не во вред.
Распахиваются рюкзаки.
Как-то непривычно подкрепляться в столь поздний час, но в охотку все едят, набивают в оба конца. Почему не облегчить рюкзак и мне, всё легче будет. Тем более, что есть отчего-то манит…
Скоро вкореняется тишина.
Покой до трёх.
Общим повалом, головами к стенке, лежат на матах тесно, боком; засыпают сразу, засыпают крепко – как пропащие.
Всем места на матах не хватило.
Лежат лоском, вповалку, и прямо на жёлтом крашеном полу. У каждого что-то такое приискалось, что можно было пихнуть под бок.
В зале убрали свет.
В предбаннике горит. Там толклись немногие, кто не собирался спать. Двое парней точили палки лыжные да парочка шушукалась у подоконника.
В угол к баку с водой прожгла девушка в красном. Рука прижата к щеке: зубы. Щёку порядком разбарабанило.
Хватила в рот воды, мёртво, с закрытыми глазами, постояла, с опаской чуть отдёрнула руку от щеки. В жалких глазах мелкая пробилась улыбка. Вроде полегчало, вроде отпустило…
Следом за девушкой в красном в зал правятся труськом на цыпочках пятеро или шестеро ребят. Вместе с ними проявилась в предбаннушке и Светлана, последней вот вошла со двора.
Спать Светлана не пошла, остановилась, сердито повела глазами на парней, что пропали в темноте за закрываемой с потягом дверью.
– Ну не нахалюги?! Это всё наши асы. Штабисты. Только что с совета. Как вам понравится? Не с велика ума в рукойводители переходом втёрли разъединую в штабе девчонку.
– С повышением, Светлана Ивановна!
– Тоже мне одна радость в глазу… Как же, доверили! Абы столкнуть на кого попыдя… Не к душе мне всё это, не к душе…
Ей так шло сердиться!
Чем больше сердилась, тем притягательней становилась она и – странное, необъяснимое дело – то, на что она сердилась, на что жаловалась, быстро и верно теряло всякую значимость, всякую силу; вовсе не сострадать – ломало тебя улыбаться ей.
– Как к начальству сразу вопрос. Что новенького мне в блокнот?
– Ну что там может быть? В рабочем порядке обговаривали детали. Раскомандировка такая. Давать ориентир, торить лыжню будет передовая группа. Впервые такая пропасть народу. Сто тридцать гавриков! Люд ото всей области. Бамовцев наших порядком поднабежало.
Из горушки рюкзаков Светлана выдернула свой, что-то достала. Не спеша надела бахилы, ещё один свитер.
– А теперь я тё-ё-оопленькая, – оглаживает на плечах свитер. – А теперь я гото-о-оо-венькая к свиданию с Байкалом…
Протягивает и мне зелёный свитер. Надевайте!
Я не отказываюсь.
– Вы бы поспали, – говорит она, – а то тяжело идти… – И, медленно, вроде бы даже нехотя направивши шаг к улочной двери, добавила, будто в оправдание: – Схожу-ка в столовку. Гляну, что там да как…
В окно я вижу, как она, бело посвечивая себе под ноги фонариком, прошила по тропке к принизистому дому напротив с ярко горевшими окнами; в доме разлив света, такое море света, что ему, поди, тесно там, он не вмещался и широкими тяжелыми полосами, раскроенными крест-накрест переплётами, громоздко вываливался на снег.
Её свитер дал, набавил тепла, умиротворённости. Только сейчас мне стукнуло: эту одежинку она носила сама, живое это уютное тепло – её!
Уставившись в окно, я почему-то ждал её возвращения. Зачем? Вот с минуты на минуту войдет она, что я скажу?
Но ни через минуту, ни через полчаса она не вернулась.
А если там с нею беда?
Кинулся я в столовую.
Добегаю до угла, вижу: за неплотными занавесками в компании какого-то парня и деда Светлана чистит картошку.
Гм… Не переживайте слишком, сударь. В этом купе все места заняты!
Потерянно, как-то покинуто побрёл я назад.
Оглянулся.
Над столовой чёрно обваливались неприкаянные комья дыма.
Рядом с тропинкой, в ямке, вырытой в аршинном снегу, трое доваривали, судя по запаху, курицу. Убито спало всё живое вокруг. Из-под кольца лыжной палки крайками вздрагивал под толчками ветра нарядный импортный пакет – варилась не местная, а дальнестранная курица.
Покойно, согласно лилась беседа; невысокое пламешко тускло желтило задумчиво-восторженные молодые лица, сорило плотными искрами.
Срывался снег.
Разламывая широкие плечи, из зала вышел, закрывая глаза от крутого света кулаками, коренастый чернявый парень.
Оказывается, ему идти в первых. Не спеша достал из кармана компас, взял азимут на Листвянку – 338.
В осторожности распохаживая под дверью, сажает к себе на запястье рядком с часами и компас. Рука сильно вывернута, мне с подоконника, где прокуковал полночи, расхорошо видать. Часы выстукивают три.
– Хватит баклуши сбивать! – не успев ещё войти, через порог плеснула Светлана парню. – Ну-ка, милочек-огонёчек, давай буди!
Парень отчаянно-радостно размахнул до предельности дверь в зал, ощупкой нашарил выключатель, степенно добыл большого огня.
– Да будыт свэт! Ужэ тры нола-нола!
Он был кавказского замеса.
В тон ему и Светлана говорит громко. Слушай все:
– Кто не хочет – может спать! А завтрак, между прочим, заказан на всех. От а до я!
Две столовские бабы, на кассе и на раздаче, вскочившие к котлам в полночь, абы накормить экую тучу, весело пересмеивались и в открытой радости поглядывали на своих доблестных помощничков.
Быструха парень, пожалуй, тот, с кем Светлана чистила картошку, в клеёнчатом переднике, шально съехавшем набок, проворно собирал со столов несвежую посуду, горушками оттаранивал на кухню и там – видно было в раздаточное окошко – горячей, паровой водой её мыл плотно сбитый бородач.
Через малые минуты, нахваливая завтрак, уже последняя группа молотила на полный рот.
Я давно отстоловался, но уходить не уходил. От этого тёплушка, от этой чистоты, от этого спокоя не летелось в ночь, в метель.
– За полчаса, всего за полчаса эку оравищу дурноедов напитай! Стахановцы!
Светлана с улыбкой подавала поклоны и раздатчице, вытиравшей со лба пот, довольной, что к ней уже никого не было, и кассирке, что подбивала выручку, и мойщику в окошке, в ответ с поклоном тронувшему рукой низ своей курчавистой могучей бороды.
– А спасибко давать в первую очередь надо Гене, – сказала раздатчица. – Разворотливый…
Осадистый парубец, вихляя со столбиком тарелок к синей кухонной двери, оглянулся на те слова, сконфузился лицом и, накинув прыткости шагу, припадая набок, счастливо пропал за дверью.
– Он у нас штабист, – пояснила мне Светлана. Я молчу про то, что уже познакомился с Геннадием на штабе перехода. – Будет замыкать колонну. До Бама Гена в Танхое жил. Мы заране и снаряди его гонцом. Просили сорганизовать спортзал. А Гена прояви от себя общественную инициативу, заказал и завтрак ещё. С завтраком такой крутёж… Полстоловки гриппует, так Гена с вечера примчал сюда. Дед, неспокойный Николай Митрофанович Ефиркин, вслед хвостом. На-кроили гибель дров, картошки начистили пять вёдер. С вечера так и не уходили…
– Вправде, дочуня, выдержали рекорд, не ходили, не ходили, – готовно отозвался старик, на ходу промокая руки полотенцем, что было вправлено одним концом под ремень на боку. – Люди мы небольшие, нуждица кликнула, мы с Генушкой, как армейцы, – валенок к валенку, подушечки пальцев к виску, натянуто подобрался, – тут как тут. Ну раз надонько, какие речи?
– Устали? – спросил кто-то.
– Э-э, – посмеиваясь, старик вяло повёл руки врастяжку, – не устаёт один Бог. А я… самый давний танхойский извековалец… Всю жизнь втуточке толкусь на одном местушке, стал быть, головной сибиряк, корневой… Вишь, однако запятая-то какая – надёжа на меня, как на вешний ледок! – потерял уже восемьдесят четыре золотых годика…
Он так и сказал, виноватясь, с детской горечью: годика, именно так, никак иначе, я не ослышался. Кроме горечи в его голосе, в лице было и детски-светлое удивленье, казалось, он и сам временами не верил своему уклонному возрасту, удивлялся, вроде года эти – так, пустое что невзначай сронил с языка, вроде это и не его года и вроде как его.
Но со стороны ни в какие силы ему не дашь его закатные, потопные года. Молодой, весёлый, крепкий румянец горел на тугих щеках, на которые высокие стариковские лета так и не осмелились накинуть сетку из морщинок. Не дед – роскошь! Одна борода всех богатств стоит!
Похоже, мой телячий восторг подбил старика похвалиться: простодушное сердце не терпит.
– Однако давнушко поставили меня на инвалидность, по-вашему, ссадили на пенсию по годам. А я как был вечно плотник, да так и остался. По се день хожу в совхоз. Не изработался, не истёрся ишо… Хватливый ишо так… Где починить, где состроить чо, там на вспохвате и я. Ничо в свете не надобно, абы топорок в руках… Не сплетни сплетаю. Во-он Генушка не даст почём зря брякать.
Гена – он вытирал соседний стол – согласно кивнул, подплеснул маслица в огонь, отчего старик, брызнув ясной улыбкой, пустил слова свои вольней, разбежистей.
– А чо! Не в престарелом, чай, доме… Ходи свети топорком! С бабкой мы одне в избёношке. Сподрушному хозяйству… какое оно там? – кот да веник! – бабка одна управу даст. Наизаглавно мы с ей ишо когда обладили! Ребятёжи полное накопили лукошко, впустили в жизню однех сыновьёв семь. Се-е-емь! С мальства никого не сняли с учебы. Все имеют грамотёшку. Все на все руки годные, служат кто где… При нас ни одного. Чем прикажешь заняться? Пинать воздух? Бабка – она у меня рекордная, с лица хорошая и так развитая на все стороны – навроде бы при делах-заботах. Норовит нигде не проспать… Покудова с пенсионерией перемоет известия все колодезные, и дня уже нету. Удёрнуло, забрало трудовой день, был, да весь вышел, сгас, недосуг и болячки свои стариковские понянькать. Поохивать, вишь, стала… Я покуда, Бог миловал, исправный здоровьем, не износил ишо. Век свековал, был тощей соломины. А в позатот год разморде-ел, навёл тело, широконько подправился. Прям бока заворотились!.. А… Глазами доволен, не тяжёлый на ухо, перевышение кровей, давление, – это игрушка ишо не моя…
– А одышка чья игрушка? – с напряжённым смешком подколол Генка, пробуя взять со столешницы горку тарелок.
– Собирай боле! – взбросил глаза вприжмур дед. – Генушка, бесхвостой ты ветродуй, где ж твоя стыдобушка? На кой жа ты перед заезжанином офальшивил дедку своего? – конфузно, уговорливо выпевал вослед Генке старик.
Вприбежку Генка нёсся с посудой на кухню и, похоже, не слышал.
– Терпи, голова, в кости скована… А! Это у него, у просмешника, так, с морозу сорвалось… Одно пустое, милок, званье, а не опышка… А хоть и… Чё ж теперь, скласть ручки? Молиться на её? У меня не дождётся! Мало-малешки ну давит… Топорком отбиваюсь, покудова не вышел из сил. А успокоюсь, угребу топорок туда, накажу в оголовье положить. Жили-были союзно ладом, вместе хорошо и отмирать…
Во весь разговор старик от души, просветленно насмеивался. Видите, ему даже помирать хорошо.
Боже, да настань та минута, он, гляди, и смерти посмеётся в лицо.
Привернувшийся к моменту фотокор из областной молодёжки всё постукивал меня скобкой указательного пальца в локоть, восторженно шептал:
– Дедулио на разговоре хороший. Любит поговорить… Ну и уважь, потолкуй ещё за жизнь, дай на последе ещё хоть разок щёлкнуть. Ничего подобного не снимал… Не улыбка – праздник! Так и просится в кадр! – и, припав на одно колено, отстраняясь верхом, всё щёлкал, щёлкал…
Старику поглянулось сниматься, и он, уловив, что заезжанам всякое словцо про тутошнее в интерес великий, помалу подтираясь, приподлизываясь, заискивая, порядка ради спросил нашего согласия на одну историю и тут же, разумеется, получив его, накатился повествовать про Байкалову дочку Ангару и про богатыря Енисея – одной этой легенды довольно, чтоб насниматься дуриком досхочу.
"Давным-давно жил в нашем крае могучий, седой богатырь Байкал. Не было во всей стране равного ему по силе и богатству.
Суровый он был старик. Как рассердится, так и пойдут горами волны, так и затрещат скалы. Много рек и речушек было у него на посылках.
Была у старика Байкала единственная дочь Ангара. Первой красавицей она слыла во всём мире. Очень любил её отец-старик. Но строг был отец к ней и держал её взаперти, в неведомых глубинах.
Не давал ей старик даже наверх показаться. Часто, часто тосковала красавица Ангара, думала о воле…
Прилетела раз на берег Байкала чайка с Енисея, села на один из утёсов и стала рассказывать о житье-бытье в привольных степях Енисея. Рассказывала она и о красавце Енисее, славном потомке Саяна.
Случайно подслушала этот разговор красавица Ангара и загрустила…
Ёще раз она услыхала о красавце Енисее от горных ручьёв и ещё более заскучала.
Решила наконец Ангара сама повидаться с Енисеем.
Но как вырваться из темницы, из крепких высоких стен дворца?
Взмолилась Ангара Богам и Богиням:
– О вы, тэнгэринские Боги,Хоть сжальтесь над пленной душой,Не будьте суровы и строгиКо мне, окруженной скалой.Поймите, что юность в могилуТолкает запретом Байкал…О, дайте мне смелость и силуРаскрыть эти стены из скал.Узнав о мыслях любимой дочери, Байкал запер её крепче и стал искать жениха из соседей – не хотелось отдавать дочь далеко.
Выбор старика Байкала остановился на богатом и смелом красавце Иркуте. Послал старик Байкал за Иркутом.
Узнала об этом Ангара и горько, горько заплакала. Взмолилась Ангара старику отцу, просила не отдавать за Иркута: не нравился он ей.
Но Байкал не слушал, еще глубже спрятал Ангару, а сверху хрустальным замком замкнул.
Взмолилась снова Ангара богам и богиням.
И решили ручейки и речки помочь ей. Стали они подмывать прибрежные скалы.
Близилась свадебная ночь. Крепко спал в эту ночь старик Байкал. Ангара взломала замки и вышла из темницы.
А ручейки все рыли и рыли. Старик всё ещё крепко спал… Но вот проход готов. Ангара с шумом вырывается из каменных стен и мчится к своему возлюбленному Енисею.
Вдруг проснулся старик Байкал – что-то недоброе увидел он во сне. Вскочил старик и испугался. Кругом шум, треск. Понял старик, что случилось. Рассвирепел. Выбежал из дворца, схватил с берега целый утёс и с проклятием пустил им в беглянку дочь.
Но поздно… Не попал. Ангара была уже далеко.
Этот камень так и лежит до сих пор на том месте, где прорвала утёсы Ангара. Это и есть Шаманский камень.
А Иркут тем временем запоздал в пути и заночевал в тридцати пяти верстах от Байкала. Вдруг наутро слышит вдалине шум, треск.
Смекнул Иркут в чём дело. Он ещё раньше знал об Енисее через птиц кедровок и хариусов скользких.
Решил Иркут перерезать путь беглянке. Вернулся немного обратно и стал пробивать скалы наперерыв Ангаре.
Но трудно было это. Медленно шел Иркут. Наконец скалы пробиты и Иркут быстро помчался по долине.
Однако поздно… Ангара отбежала уже дальше. Она уже приближалась к Енисею.
Так Ангара достигла Енисея.
А старик Байкал мечтает до сих пор догнать беглянку; и если Шаманский камень сдвинуть с места, Байкал выпрыгнет из берегов и настигнет свою дочь, затопив все пути своими водами".
5
Где воля, там и дорога.
Середка всему делу корень.
Нашему ндраву не препятствуй:
за безобразия заплатим.
На площадке перед вокзальчиком уже начиналось построение.
Мы со Светланой спешили туда.
В сарае за ладным малорослым забором недовольно прогорланил петух.
Вследки за нами вышагивала с лыжами на плече плотная царь-деваха. Посочувствовала:
– Неосторожные уж эти перекати-поле… Не дали бедному пете поспать.
Убитые голоса впереди, потерянные голоса за спиной:
– Какой пластает снежище!
– Не под момент…
– Да-а, подлип жуткий…
– Видимость на нуле…
На построении я рядом со Светланой. Ещё того чище. Держу её лыжи, сундучок.
– Товарищ медицина, – подкатываюсь, – а пока вы с визитом вежливости пребывали в столовой, одну снегурочку ох и допекали зубы…
– Что ж не позвали?! – сине полыхнула Светлана глазищами. – Я ж вам на то и говорила, куда пошла!
До чего она переменчивая да нарывистая! Ещё мгновение назад была сама сватая кротость и на! Отчаянное недоумение, попрёк неотмолимый окаменели во взоре.
– Знаете… как-то не подумалось, – припоздало почувствовав свою вину, смято обронил я. – Извините.
– И не подумаю! – с вызовом, сухо бросила она вполголоса. – Будто от ваших извинений легче той девушке. Гляньте, нет ли её поблизости?
Выломился я по пояс из строя, перебрал ближних по левую руку, перебрал по правую.
– А знаете, не вижу… Да вы уж не убивайтесь. Возможность исправиться Бог подаст. У меня такое предчувствие, вагон ещё хлопот свалится сегодня на ваши хрупкие плечи. И потом, ничего ж страшного и не было у той де…
– Конечно, конечно! – отчуждённо перебила она. – Чужая боль с мармеладом.
– С мёдом! – взмыл я на дыбки. Нотаций я не терпел.
– В таком случае, – слабо, без силы почти она чуть качнула верх лыж к себе, как бы пробуя нехотя, крепко ли я держу, но и этой невольности вполне хватило, чтоб завёлся я окончательно. Я подтолкнул лыжи к ней, чему она в первое мгновенье удивилась, растерялась даже, однако скоро собрала себя и уже в следующее мгновенье вовсе без колебаний, со спокойным хладнокровием тянула лыжи к себе; я не сопротивлялся; напротив, услужливо протянул ей и сундучок, – в таком случае, – в зыбкой досаде, полуобидно повторила она, принимая свой скарб, – отдавайте мои игрушки. Я больше не играю с вами.
– А я с вами.
Опустелые зябкие руки тотчас налились тяжестью, сами собой с виноватой бережью потянулись к лыжам, к сундучку взять назад – узкая, высокая ладошка в пуховой варежке всплыла заградительным щитком. Не надо, не надо!
Прогромыхал, подгоняемый снежным вихрем, товарняк.
Голова колонны двинулась, помела через рельсы к берегу.
Берег какой-то хитроватый, со скользом. Сверху снег, а под снегом наплески – ледяная корка, нагнанная с осени прибоем.
Первые падения, первые восторги…
У откоса все выстраиваются в одинарку, друг за дружкой, потихоньку переступают по мере того как медленно уходят, втаиваются в смоль ночи передние.
Им-то, ждунам, что? Им всем можно не спешить. Тропить, бить лыжню им будут другие. Только мне какой привар с той лыжни?
Как птенец из гнезда, вывалился я из цепи и рядом с нею, не дав ловкости ногам, кубарем скатился с возвышенки.
Под ногами Байкал…
Лёд тяжело засыпан, снегу не по колено ли.
Я оглядываюсь, но ничего не вижу кроме снега под собой, кроме снега сверху, кроме снега вокруг – ночной, слепой круговерти. И если б не весёлые голоса за спиной, подумалось бы, что стою где-нибудь в глухой степи.
Как человек, не лишенный некоторой обстоятельности, я постучал каблуком в очищенное от снега круглое оконце льда. Ничегошеньки, не ухнул. Держит!