
Полная версия:
Подкарпатская Русь
Безотрывно смотрел Петро в окно.
Это несколько уняло, угомонило Ивана.
Ни холеры не слышит Петро!
Высмелел Иван, подзажгло его приплавиться к Петру с разговором. Однако, убоявшись, что и тут обломятся те же два слова, отхотел говорить. Поудобней лишь подобрался в кресле, плотней надвинул пальто себе на лоб.
– Иль ты замёрз? – бегуче покосившись, сторонне спросил Петро, отлепляя взмокший ворот рубашки от шеи и гоня изо рта струю воздуха на грудь в рясном поту.
Смолчал Иван.
Петро больше не трогал расспросами.
Минуты через три Иван опять скрадчиво высунулся верхом из-под воротника, как-то изучающе вылупился на Петра.
На память притекли отцовы слова про то, что ни в нём, в отце, ни в нём, в Иване, нет того, что есть в Петре и что в такой цене у отца. Что бы то могло быть?
«А, колода, ничего в тебе такое и не живёт кроме широкого генерал-баса. Сотня трембит в одном голосище. Эким голосищем только воюшкой выть, оплакивать дурь твою. На весь свет будет слыхать… Эх, тюха-мантюха, да ты или крепенько упал на головку? Я б на твоём месте… Ну чего было не поджаниться на этой?.. Не беда, что тощей сосульки, зато какая жемчужина в золотой короне! Всё б в кулачину ужал… Два домяки, её и батьков, отламывались, крючок, тебе… магазин со всем ювелирным сором, «Мустанг», фермочка… Бога-атая корона… Отшагнуть от такой… Приехал Петром, а стал бы мильёнщиком… А то приехал Петром и поехал Петром с тремя волосёшками внаперекрест. Тоже… Хох, вьются, как колышки… Лупай теперь, кудрявчик, в окошко. Близёхонек локоток, да пусто на нём. Одно дарёное пальтишечко…»
«Петро, а что если и впрямь привалит тебе кой да какое наследишко?»
«Ты-то, тоскливая фрикаделька, больно уж не убивайся по этой части, – набряклым голосом ответил Петро. – Что получу – дотла твоё. Семейка твоя громадная. Тебе нужней…»
«А ты, кудряш, не думал… Через частое ситишко той инюрколлегии к тебе прорвутся лише капельные гроши. А на месте огрёб бы долларик в долларик… Эха, родителёк…»
«А почему – родителёк? У нас для нянька было одно имя: нянько».
«Было, – Иван увёртисто ушёл от прямого ответа. – А теперь довольно с него и родителя».
Петро уничтожающе кольнул Ивана горячим взглядом и снова громоздко поворотился к окну, больше не трогая Ивана словом.
«В интерес, а будь во мне проклятое то, что вот в Петре околачивается, переписал бы, переиграл бы наш водитель-родитель завещание на меня? Я б тогда натурой хапанул… Не сжимался бы, как сейчас, от одной мысли, что я скажу дома, зачем мы мотались в ту Канаду, не пухнул бы во мне какой-то неясный клейкий страх… Та же Снежанка, чадо сотворённое, при встрече вымокрит всего поцелуями, а там и:
«Дедуска, а дедуска! А засем ты ездил?»
Так и брякнуть – посмотреться в канадское зеркало?
«А сто, лазве у нас нету своего зелкала? Целая ж вон тлюма стоит!»
«Трюма твоя-то целая, да не видел я в ней так насквозь себя».
«А новый ты поналавился себе?»
«Как собаке палка…»
«А в гостинчик ты мне пливёз сто?»
«Двести привёз!»
«Ну-у пла-авда?»
«Тайного привёз». – Так и брякнуть?
«А сто это такое?»
«А чёрт его мать знает, что это такое!
Кто я? Одно точно знаю, никакой я не… Ни тайный, ни явный. Я никого не предавал. Ни мать. Ни Петра. Ни себя. Ни отца. Так какого ж лешака надо было этому старенику сбуровить про какого-то тайного?
Ошибаешься, батюня! Никаким твоим тайным это дело, – подолбил себя в грудь по медальке, холодно трижды звякнувшей, – не вешают! Я был, есть и буду какой был повсегда, и новым, пустобрёшка ты Снежанка, я не буду. К чему мне новиться? Меня и такого, слава Богу, знают в самой в Москве, знают и ценят, ценят и вешают, – щелчок по медали. – Это малое золотце мне подороже самого большого, да с дуринкой. Нам большого не надобно, мы и с малым дружны… Какое имеем, такого золота мы и сто́им…»
Мысли путались, лились, скакали, будто шалый поток с косогора, пущенный грозовым ливнем.
«Петро, а как ты думаешь, тайным награды дают?»
«Аж два раза! Один раз шито, а другой раз крыто. Хэх!.. Ты что, рухнулся умком?»
«Ха! И я так думаю…»
«Ты про каких тайных печёшься?»
«Если б ещё я сам знал… – отмахнулся Иван. – Спроси что полегче… Скажи… А вот поездка наша… Это что, испытание Канадой или никакого испытания и не было? Как думаешь, выдержали мы эту испытанку?»
«Расфилософствовался… С канадского перегрева?.. Помолчи с глупостями. Дай посмотреть на эту землю, может, в последний раз… Она ж нам не чужая…»
«Не чужая, так и не своя», – несколько успокаиваясь, смазанным, неясным голосом пробормотал Иван и… проснулся.
Было нестерпимо душно.
Холодная испарина блестела у него на лбу, а он полуобрадованно подумал:
«А счастье, что всё это только сон… Наснится же какой-то волчьей, гниючей жути – на трёх тракторах не свезёшь…».
Подарок старуха Анна не приняла.
– Я ждала-выглядала… Думала, Вы мне моего Иваночка вернёте. А Вы… Невжель всего-то комком чёрного тряпья откупился? Пошей платье и не носи! Видал, надень только туда… Да невжель только там суждено совстретиться нам? Да невжель те его слова на скале[81], размытые слезьми моими, живут на посмех?.. Не верю… Рвался он с Вами вернуться – Вы не взяли! Не всхотели!
Как было ей объяснить, что дорога домой, отцова дорога домой оказалась трудней и длинней дороги из дома?
Этого братья объяснить не могли.
В который раз терпеливый Петро подступался передать свои вербовальные толки с отцом, в который раз Иван подхватывался расписать Петрову контрабандистскую выходку – ответом были два тихих горьких слова:
– Не верю…
Братья потерянно отвели глаза.
Старуха запричитала, не видя, не слыша их за слезами:
– Иваночко, Иваночко… Кулько[82] ж мне ещё куликати одной?.. Доки ж тебе блукати по чужине? Чужина немила, чужина без огня печёт… Не за годами Петровки… Наш день… Мы с тобой посвальбовали на Петровки. На Петровки и у Марички свадьба. Сойдутся четыре сотни душ… И не будет лише тебя одного…
– Как это не будет? – обрадовавшись нежданной своей мысли, вкричал Петро в материны причитания, так что Анна, замолчав, выжидательно подняла тяжёлые глаза на Петра. – Как это не будет? – повторил Петро. – Затребуем телефоном! Нехай вместе с сопроводительницей Марией летит к Маричке на свадьбу. Да не в качестве почётного гостя. В качестве жениха!
– Тю-у-у на тэбэ! – утомительно махнула мать рукой. – Пустое вяжешь.
– Именно жениха! Это ж будет Ваша золота свадьба! Нехай капелюшку припоздали, зато аж две свадьбы разом отскачем. Так отгуляем, все колышки в плетне, все листики в саду, все звёздушки на небе пьяные будут!
Петро снял трубку (у них с Иваном параллельный телефон), по срочному заказал отца на 41-2-82.
Но от телефона Петра отжал, оттёр Иван.
– Ты чего? – как-то уступчиво возразил Петро, отдавая трубку. – Может, у нянька Мария. Я б и Марию сопригласил сюда…
– Ты что? Думкай! Совсем не дружишь со своей головой!? Разбегаешься-таки затесаться в четвёртые? После собаки?
– Ты про что?
– Про что и ты. Надумал-таки поджениться?
– Ты-то чего так печалишься обо мне?
– Не топтал бы в позор нашу фамилию… Иль не знаешь эти канадские штукерии? В Канаде женщин меньше, чем мужиков. Потому у них в семье какая иерархия? На первом месте дети. На втором – жена. На третьем – собака жены. А уж на четвёртое пожалуйте, господин муженёк. Четвёртое!
– А-а! Вон оно об чём твои горячие печали! Так ты сильно не горюй. В любви ж начальников не бывает. У Марьюшки нет собаки. И я на одну ступеньку перескакну выше. А третье место призовое. Я на третье согласен…
– Ну тогда…
– Сойдёмся мы, не сойдёмся… Кто сейчас скажет? А мне просто хочется её повидать… Мне подсоветоваться надо б и с няньком…
– А-а! Советуйся не советуйся… А раз твоя благоверка не отстёгивает тебе развода, делуха твоя прокислая.
Иван судорожно хохотнул. Помолчал.
И вдруг оправдательно, затравленно забубнил:
– Это он там, батечка, уже не помнит, кто у него из сынов старший. Но мы-то туй знаем, кто старший, кто голова, а потому – между прочим, я ещё отец невесты! – говорить с ним должен именно я. Мы наши свычаи-обычаи не ломаем… Мы чтим свои обычаи и ему советовали б чтить. А то он там совсем… Даже простился со мной в аэропорту как-то впрохладь…
Воистину «язык у человека на то, чтобы скрывать свои мысли».
Оттого так путано, так длинно нудил Иван про обычаи, про старшинство, что боялся допустить к телефону кого другого. Даже Петра.
А ну бухни батька про тайного кому второму? Что тогда?
И потом…
Чини воз загодя, покуда колёса не разбежались…
Наверняка все свои сбегутся на разговор, тесно облепят, не продохнуть… А ну выверни, вывороти непотребное что старик – почуют! Неминуче почуют!
И всполошённый, вошедший в панику Иван, жалея, что в последнюю зиму протянул к себе в дом телефон, вымел, выставил из комнаты всех до единого.
На своём пепелище и старый петух всем генерал!
Для верности намахнул крючок на дверь – дали Калгари.
Прикрывая шалашиком ладони трубку, сбавленным, уполовиненным голосом быстро спросил алёкавшую бабу Любицу:
– Баба Любица! Что там сейчас у вас?
– А что у нас… Ночь… Как и тогди, как ты говорил от нас с Белками. Дождь… Холод…Прямушко зима зимняя. Ветер крышу рвёт… Климат у нас поганючий. Разбойничает антициклон. Нагоняет этот антициклон южный наш соседушка. Что этот соседушка нагонит, то и терпи. Сидим на антициклоне, как на пороховой бочке… Как Вы там долетели?
– Из нормы не выпали, баб Люб. Знаете… – Иван замялся, в тревоге обдумывая, как позвать отца. – Знаете, на Петровки отдаю я младшенькую… Я Вам про эту пешую фасолю без краю лалакал… На Петровки отмечают в Белках и день села… Летели б к нам на свадьбу с няньком. Сам он там далече?
– Далече, сынку, далече… Спокинул нас нянько наш… Ушёл до земли спати…
– Ка-ак?! – с подстоном вырвалось у Ивана. – Где случилось это, мамко?
– В Торонто… На взлётной полосоньке… С его ли сердцем было догонять самолёт с сыновцами?
В старом голосе, тихом, усталом, был упрёк и Ивану, и Петру. Она удушенно, обездоленно заплакала.
– Какое горе горькое придавило нас… – пусто, сторонне проговорил Иван, проговорил без боли, почти безразлично.
Всё же стыд от слёз в трубке царапнул его, и он с холодной рассудочностью подумал, нелишне бы и ему вподхват рыдануть, под момент надо показать бабе Любице, что горе-горюшко у неё с ним одно. Он пробовал заплакать, делал над собой усилие и – не мог.
Напротив. Вместо слёз лезла на лицо обмяклая, мятая, услужливая улыбчонка, мысли сносило на то, что вот наконец-то не стало единственного свидетеля его теперь навсегда уже скрытого падения. Всё, всё кошмарное за чертой, позади, больше нечего жаться, ни один пёс больше не посмеет ляпнуть ему непотребщину.
В самом деле…
Улетал туда человек человеком, при награде. Награда его при нём (бросил липкий взгляд на пиджак, медалью светился со стенной вешалки); не подмарана чистая репутация, полное уважение всех к нему при нём. И на миг здесь, в Белках, никуда не отлучалось…
Лишь один он знает проклятое то. Так он уж как-нибудь да не выдаст себя. Сбережёт. Разве, может, когда ненароком во сне откроет рот?
«Не-ет… Оттеперь надобно спать одному, обязательно только одному. Один чтоб в комнате… Ни тени чтоб чужой!.. Постой… И что ж теперь? Довеку страх огородит мои дни? А-а, страх… Не высовывай язычок на себя и будь спокоен!»
Поднялся Иван духом, высмелел, гаркнул в трубку от полноты чувств:
– Я спокоен уже сейчас!
– Насчёт чего ты, сынок, спокойный? – спросила сквозь слёзы баба Любица.
– Вам этого не постигнуть, – с нажимом ответил он.
Больше не слушая, что говорила старуха, и, опустив трубку к коленке, он с любопытством загорелся выяснить, что бы он получил, пристынь он у отца.
– Ба-аб, – Иван снова поднёс трубку к уху, – а что там за ферма была у нянька?
– Не ферма… Одно званье, сыно. Не своя… Помирал один, так отказал… Они приятелевали. Разом приехали, разом побирались по миру. Товаришок так и не оженився. Перед смерточкой просил нянька: «Хочу, чтоб только русин… карпатец закрыл мне глазыньки. Сделай, будь ласка, а я тебе всё своё отпишу». Исполнил нянько, как приятель просил…
– И получил что?
– Бедную хатку под городом. Заколотил, зашил досками окна. А коров – не дай Господь, попортятся! – за так отдал тамошнему соседцу приятеля.
– Коров, коров сколько?
– Не то три, не то четыре…
– Бож-жечко… м-мой!.. – сражённо прохрипел Иван, роняя трубку.
Трубка свисла на туго крученном чёрном шнуре со стола.
– Иваша… Сыночок… Иванко… – бесприютно, пропаще звала баба Любица из трубки, что маятно покачивалась.
Не слыша её, заметался Иван по комнате, потерянно рассуждая сам с собой:
«Как я м-мог? Ка-ак?.. Неужели нянько отошёл с последней мыслью про меня, что на три рогатины я чуть было не сменял всё? Ах, нянько, нянько… Да не сбирался я ничегошеньки менять! Да и что на что менять? Горшок на глину? Да у меня у самого дом полная хрустальная ваза… У самого корова, тёлка, бычок, овцы, гуси… У самого ферма!.. Тогда, спро́сите, на что было затевать тот распроклятый кладбищенский балаганко? Простите, нянько, виноват. То была всего лишь игра… Всхотелось, подожгло глянуть, а как оно поведёт себя батенько, узнай, что его сын ладится стать невозвратцем. Добре подсыпали Вы мне ремня, до смерти останутся рубцы на сердце… Ка-ак славно сделали! Я обрадовался за Вас… И вперекор себе и дальше понёс чепуху, втягиваясь всё глубже в игру, желая слышать Ваши ответы, залепетал про то, что дети могут жить где ни вздумай, – с отцом ли, с матерью ли. Это их воля, их право. Выбирай! И на мои «доводы» Вы, приговаривая сквозь слёзы: «Сыну надобно повсегда жити тамочки, где мати, где Родина…» – жгучим ремнём крепонько вбивали в меня убедительные советы. Я был рад за Вас… И мне жалко было Вас в слезах… Одначе не мог я сознаться, что играю с Вами и продолжал гнуть комедию… вплоть до сегодня… Не хватило во мне духу остановиться, сказать всю правду. А правда та… Кто, может, невольно в самом начале нашего гостеванья подал знак к этой игре? Вы. А я весь в Вас, я Ваша кровь – я и подхвати… В этом вся моя вина перед Вами. Простите, нянечко, и спасибо за урок, хотя и ненужный. Вы «уберегли» меня от страшного, гнилого шага, что я и не собирался делать. Зато я увидел, какой Вы настоящий русинец. Это только больная тень Ваша была там, а весь Вы здесь… Зачем мне было тиранить, казнить Вас своей проверяльщиной? Каюсь, я и себя вымучил, загнал этой дурьей игрой самого себя в чёрт те какие дебри… Что только мне ни мерещилось… Какие только страхи не жгли, не били меня… Кажется, только сейчас я начинаю приходить в себя, начинаю понемножку понимать и Вас, и себя… Я снова дома… И как горько, – Иван покаянно обошёл глазами стены, раздольный заоконный сад в рясных завязях плодов, – и как горько, что всего этого Вы никогда уже не увидите… нянечко, родненький нянечко… А… Знайте, знайте, милая мамко Любица, какой чудный, какой ясный был человек наш нянечко-о!..»
Рассвобождённые слёзы тяжело закрыли Ивану глаза.
Подлетел к столу, схватил трубку – уже разъединили!
Забарабанил по рычажкам, немедля требуя соединить опять с Калгари.
Тут тревожно постучали в дверь.
Не выпуская из руки трубку, он ватно подошёл к двери.
Услышал насторожённое дыхание. Наверняка все дома. Соседи ещё набежали.
В нём начал пухнуть сосущий, какой-то давящий, иезуитский ужас.
– Алё… Алё… Алё… – изношенным голосом звала телефонистка.
Иван не отвечал ей, не убирая загнанного взгляда с крючка.
«Откинуть крючок? В самом деле откинуть? А что я, иван-покиван,[83] скажу им всем? Что?»
Вторник, 24 июня 1980 – 15 июня 2014. Воскресенье.В центре европы
Роман о странностях любви
Без хлеба и любовь умирает.
С золотом, как с огнем: тепло и страшно.
Русинские пословицы1
Первый звон – чертям разгон.
Цвёл июль, макушка лета.
После долгих, уже ненужных, пустых дождей наконец-то вкоренилась ясная погода.
В солнечное утро звено Марички вышло на подкормку кукурузы, что доставала уже до пояса.
Маричка сама подвезла на тракторе нитрофоски, установила на обоих культиваторах норму высева, заправила банки удобрением. Махнула хлопцам:
– Пошёл!
Только стронулись трактора – подлетает на мотоцикле Иван Верейский, молодой рослый заведующий отделением. Крупное лицо печально-виноватое.
– Маричка, я с горе-новостями, – жалуется. – Жди гостей.
– Каких? – насторожилась Маричка.
Иван скосил глаза на соседнее с её участком пастбище.
На пастбище бугрились здоровенные туши труб. Строители газопровода в аккурат подобрались уже к самой к Маричкиной кукурузе.
Со вздохом добавил:
– С минуту на минуту должно нагрянуть пускай и небольшое, а всё ж начальство. Покажет, где именно пойдёт тут трасса «Дружбы».[84]
У Марички вырвалось больное:
– Иваночко! Ну да что ж это будет?! Столько положили труда и – губи?
– А что, Маричка, поделаешь, раз надо? – Заслышал машину, осёкся, кинул быстрый взгляд назад. – Вот! Полюбуйся!
Из-за труб вывернулся «бобик».
Не сминая скорости, стремительно катится к межине поля.
– Про него речь, – мрачнеет Иван, – а он навстречь…
Мда-а, едрёна корень. Вот сейчас ткнёт пальчиком и хошь не хошь, а режь на корм эвона какой коридорище кукурузы. Готовь этим доблестным газовичкам фронток работ!
– Э-эй!.. Э-эй!.. Да куда-а!? – в отчаянье замахала руками Маричка, видя, как колёса, миновав межину, вдавились в мягкое тело её земли.
Ударив передком и наклонив от себя крайние кукурузи – ны, машина стала. Откачнулась назад.
Тяжело охнув, хлопнула дверца.
К Маричке с Иваном нехотя, как-то лениво, с чужой тя-гостной улыбкой на широком лице двинулся громоздкий, медвежеватый чернявый парубок.
– Это и есть ваше начальство? – с ядком хохотнула Маричка.
Иван зашептал:
– Срочно приказываю. Меняй гнев на милость! Начальство оченно не любит непочтительности.
И, смеясь глазами, с деланным подчёркнутым прилежа – нием потянул руки по швам, выпячивая простор груди.
– Отставить, – без аппетита качнул рукой дюжий парубок и без желания, словно по принуждению, поручкался с Иваном. Они были уже знакомы.
– А вот наш Бог по кукурузе, – кивнул Иван на Маричку.
Парубок понёс к Маричке массивную руку:
– Богдан Клавдиевич Гойдаша.
– Мария.
– А дальше?
– Что дальше?
– По отчеству?
– Не обязательно! – зардевшись, смято бросила.
– Ну а всё-таки?
Открытая отчуждённость не во нрав легла гостю.
Гость явно уязвлён. Оттого, может, и опрометчиво настойчив.
Разворотистый Верейский, как свою руку знающий кремнёвый Маричкин характер, канючит с улыбкой:
– Свет Ивановна! Да сознайся уж, как там тебя по батьке, раз ему так кортится.
Все рассмеялись.
– Ну что, – говорит Богдан, – прогуляемся… Покажу, где у вас пройдёт наша трасса.
И веселун Богдан, досмеиваясь, грузно зашагал немно – го впереди. Под ногами у него хрустко ломались, падали с корня тёмно-зелёные сочные, раскормленные стебли.
Почернело всё в глазах у Марички.
«Я каждой кукурузинке по сотне раз кланялась. А он прёт, яко танк!»
Вспомнилось, какая дураха была весна.
Из-за холодов на целую неделю посеяли после срока. Схватилась корка. Не подсоби зёрнам – не пробьются к свету. Пробороновали – закупали дожди.
«Блюдца» сплошь и рядом затянули делянку.
Кукуруза в «блюдцах» желтела, вымокала.
Под гибельным дождём девчата мотыгами пробивали канавки, гнали из «блюдец» воду, подсеивали вручную…
Так тяжко далась эта кукуруза, а он, как гусарский конь, чалит не глядя себе под ноги, крушит всё, выворачивает с корнем. Давит растеньица – будто на душу тебе наступает!
– Что ж вы наступаете? – не стерпела Маричка.
– А летать, увы, нас не научили, – прижав руку к груди, с поклоном ответил Богдан. – И потом, всё равно ж брить! Что тут такого?
– Чужие труды топчете!
– Заплатил и топчу.
– Будто из своего кармана!
– Из своего. Из газового. Отставим этот пустой спор Давайте к делу. Мы отчекрыжим у вас ленту в двадцать четыре метра.
– И чего языком вертеть, как вор мельничным колесом? – вскипела Маричка. – Норма ж… В правлении подымался разговор… Ширина отчуждаемой полосы всего-то две-над-цать!
– Нужно двадцать четыре, – монотонно повторил Богдан, всем своим видом давая понять, что эта торговля начинает его утомлять. – Техника тяжелющая. Гигантская. Чтоб не мотаться для разворота в конец поля, будем разворачивать – ся на месте.
Трудно себя удерживая, Маричка медленно из стороны в сторону пронесла отставленный блёсткий от мозолей плоский палец перед самым носом у Богдана:
– И чего гнать порожняк!? Боюсь, любимушка, не будете вы разворачиваться на месте. Или вы думаете, что я упала на голову и глупей резинового сапога? Заплатили за двенадцать, а дай-подай им все двадцать четыре? Как же! А вы когда-нибудь слыхали про уважительное отношение к каждому клочику земли?
– Допустим. Даже читал в газетах. И что?
– А то, что делаете, как не себе. Давайте спокойно. – Маричка мирно свела на груди ладошки. – Что вы замышляете тут колобобить на первых порах?
Богдан повёл плечом.
– Монтировать трубу.
– Как это выглядит?
– По-моему, красиво. Завезём на «Ураганах» двадцатипя – тиметровые трубы и станем сваривать в одну нитку… Уч – тите, какой техникой работаем. Не дадите, сколько просим, – колёсами подавим больше!
– Извините! – Маричка щитком выбросила руку. – Что выделим, тем и обойдётесь. Провезти трубы, сварить… Хватит, я считаю, и восьми метров.
– Помилуйте, – устало посмехнулся Богдан. – Вам ли знать, сколько нам хватит? И потом… За двенадцать уже за-пла-че-но!
– Тем хуже для вас! Вот здраво рассудить… Сразу тран – шею рыть свою не кинетесь. А покуда раскачаетесь, у нас кукурузушка поспеет. Уберём, тогда и копайтесь на здоровье!
«У-у! Такая и у козла молока выпросит!» – лениво поду – мал Богдан и, вымолчав с минуту, заговорил сердито:
– Ну да сколько же можно торговаться? Вон трубы на пастбище ещё везут!
– А везите хоть сюда! Восемь метров очищу. А попробуйте мне залезть дальше!..
От решительности, с какой говорила Маричка, гость (ка-ков гость, таков и калач) несколько растерялся и ничего не нашёл лучшего – сел да укатил.
Через короткие часы девчата выстригли серпами отме – рянную Маричкой полосу.
Будто сняли с себя ленту живого тела.
2
Коли по вершинам хочешь ходить,
научись сперва ползать.
Вечером не горелось сразу забиваться в душные вагонушки, что стояли на ископыченном пустыре за селом, и Богдан, наскоро перекусив в вагончике-столовой, шатнулся в прогулку по Чистому Истоку, окраинке Белок.
У Богдана была своя, выверенная годами, мода знакомиться с новыми сёлами, через которые тянул газ.
Богдан надевал галстук, тирольку шляпу, споласкивал рот одеколоном и, приосанившись, торжественно выступал в боевой культпоход. Он часами неприкаянно бродил по улицам, ищуще пялился поверх плетней с перевёрнутыми банками-глечиками, пялился во все дворы подряд и, наскочив где на канашку с соответствующими его запросам радостными достоинствами, деловито поправлял угол белого платочка, видимого из кармана на груди, котовато, с небрежно-льстивым шиком приподымал шляпу, коротко кланялся, здороваясь.
Обычно этот променад обрывался в том дворе, где Бог – дану удавалось-таки завязнуть в разговоре.
Но сегодня…
Как-то неуверенно мурлыча про то, что у него и в Том – ске есть, и в Омске есть любимая, Богдан продул с кило – метрище, и ни в одном дворе не наткнулся ни на одну мало-мальски приличную заводилочку.
Катастрофически быстро темнело.
– Ха тире ха! – устало присмехнулся Богдан. – Даже никакого намёка сегодня на улов. Жирный прочерк!
Он огляделся. Подумал:
«Что ж я зря бегал? Хоть воды напьюсь!», – и свернул в бедный двор.
Калитка в ветхом, скособоченном плетне висела лишь на одной ржавой петле.
Навстречу из ветхой хатки вышла высушенная боль – шими годами-хлопотами сухонькая маленькая старушка Анна. Узнав, что Богдан с газа, обморочно всплеснула ручонками.
– Господи – и!.. Да далась тебе та вода! С газа сытый не будешь! Гляди, голодом там сидите!? А ну, хлопчак, заходь ко мне на свежий борщ!
И даже набежала стопочка сливовицы умочить горло.