Читать книгу Подкарпатская Русь (Анатолий Никифорович Санжаровский) онлайн бесплатно на Bookz (14-ая страница книги)
bannerbanner
Подкарпатская Русь
Подкарпатская РусьПолная версия
Оценить:
Подкарпатская Русь

4

Полная версия:

Подкарпатская Русь

Удар вышел смачный, звучный.

– Да Вы что, ох-херели?! – заорал Иван, метнувшись тенью в сторону.

Переломившись в поясе, угнувшись, ударился Ванюк в бега.

Придерживая одной рукой штаны, другой старик сыпал убегавшему жидковатыми скачками сыну ремня.

– Да я Вам что, малец? – задушенно мычал Иван. – Да у меня внуков больше, чем у Вас волосёнок на понималке![69]

Старику удары казались мяклыми, ватными; разозлившись на самого себя, что не может срезать с ног сына, бросил придерживать штаны, из обеих рук так хлобыстнул Ивана по ребрам, что в том что-то не то сухо хрустнуло, не то охнуло, и Иван, вытянувшись, со всего роста съехал на землю.

Однако сам старик, запутавшись в штанах, как муха в паутине, ковырнулся в одно время с сыном; долбя в землю увесистой, большевесой пряжкой с изображением жеребца, захлёбисто грозился:

– Прибью, поганец!.. Не посмотрю на твоих внуков! Не посмотрю, что на голове осталось у тебя две волосёшки в семь рядов!

– Оно и у Вас не мохнатее…


Они лежали друг от друга метрах в трёх. Разбитые, не способные подняться. Устало переругивались.

– Надо было бить, когда укладывался поперёк лавки! – принципиально требовал своего Иван.

– А я отложил на за́раз… За мнойкой не закаржавеет. – Старик пробно взмахнул ремнём. – Вот отпыхкаюсь… Вот подымусь… Я ещё примну тебе, поджигалец, зелёный мох на заду… Ой и примну ж!

– Что ж Вы такой, извиняюсь, петух? А мамко говорили, что Вы у нас смирней травы…

– Правду казала… – Голос у старика наливался гневом. – А что ж ты у меня такой падучий до… Я так и знал, я так и чуял, станешь ты добиваться одного, ох, одного-о… Ох, Господи, паскудство и деньжура – всегда одним гуртом живут. Всегда! Кто же их разлучит? И когда?

– Увы, нянько, – вежливо отозвался Иван, – в наш с Вами век это не произойдёт. А потому чего скакать высоко? Давайте делать то, что надо делать.

На слове надо Иван сделал ударение.

– А что надо? – отрешённо буркнул старик.

– Для начала хотя бы уважать обычаи. Например, по обычаю, отец должен оставлять завещание старшему сыну. А он берёт и оставляет младшему. Может, возрасты сынов отец спутал?

– Не спутал, ой да не спутал… И обычай распрекрасно помнит… Тольке где, в каком человеческом законе записано, чтоб возради наследства сын бросал свою землю?

Внезапно старик твёрдо встал на ноги, карающе поднял ремень.

– Это кто же я, по-Вашему? – Охнув и держась за бок, прытко вскочил и Иван, не убирая остановившихся глаз с ремня и готовый во всякую секунду кинуться прочь, шелохнись только ремень. – Кто?

– Перемётная сума… Вероломец…

Иван отшатнулся, защитительно воздел руки:

– Я? Извиняюсь. Тогда Ваш дед, Ваш батько, Вы сами – кто? Да Вам ли резоны выставлять?

– Ядрён марш! – захрипел старик, звонко щёлкнув себя ремнём по неловко подставленной у живота ладони, поскольку мизинцем, вдетым в петельку брюк, придерживал их. – А невжель тебе, ползун, учить батьку?

Иван осмотрительно отшагнул.

Нежданным прыжком подобрался старик к зазевавшемуся Ивану, со всего маху ляснул ремнём по плечу.

Прянул ужаленный злой болью Иван в ночь, оглянулся лишь шагов через двадцать.

Старик шёл медленно, без аппетита. Не останавливаясь, уходя боком, зажаловался Иван нудким, восковым голосом:

– Что ж так биться? Живьём же в могилу уроете…

– А мне, сыну, – глухо, понуро подавал старик слова, – краще бачить тебя в могиле, чем живого такого… Непотребное, ох, непотребное, сыну, вертишь языком, как вода мельничным колесом… Мельница мелет – мука будет, язык мелет – беда будет… Ну надо такое выворотить – батько-изменщик?.. Да, мы уходили со своей земли… Не с жиру уходили… Бились с горькой нуждонькой… Беда пихала нищую голь за море, к сытому куску… Деду с батьком доля обратной не дала дороги… У меня забрала её проклятущая Клавдюха… Устал… не годен говорить… нервы едят… слезы давят… Кусок хлеба был нашим поводырём, один он выволок нас из Белок… Что же тебя, сыну, гонит? – с укоризной помотал старик головой, поверх брючных петель застёгивая на ходу пояс.

Завидев это, обмяк Иван.

С опущенной головой, повинно поскрёбся назад, к отцу навстречу.

– У тебя что, – ещё глуше, доверчивей, со слезами в голосе продолжал старик, в полной растерянности вглядываясь в Иваново лицо, родное и получужое, – у тебя что, негде жить? Так не соломенка, не шевченковская хатка – дворец у самого! Нечего кусать? По два кабаняки на год колешь. Свои коровы, прорва курей-утей… Сам жа давно похвалялси, за стол не садишься без мяса! У тебя не на чем в гости скатать? А «Жигули» на что? Заездили тебя на работе? Так это вот золото, – царапнул ногтем медальку у Ивана на груди, медаль жалобно тенькнула, – за что тебе? А на что ты в отпуск исколесил все юга? Эх, хлопче, хлопче… А четыре дочки? А внуки? Разве тебе там, дома, нет заради кого жити?! Я всё это, сыну, взвесил ещё когда получил от Вас первое письмо. Покуда ждал, как я хотел, чтоба Вы оба остались здесь. А прилетели мои соколятки – край возробел. Не-е, думаю, такого чуда не может быти… Доволе с меня, пристынь хоть один… Но ежли останутся оба-два – я готов! Готов-то готов… Да разве это не разбоище – отнять у Русинии два таких сокола!? И выреши я тайком про себя, что попробую отщипнуть у неё самую малость. Дай, думаю, возьму для своей последней старости, возьму-ка из двух зол для Русинии большее… Пускай поделится со мной… Прибился я к мысли взять Петра. Он там меньше нужный. Не задалась жинка, нема ребятёжи – у тебя четверо их! Может, думку грею, тут подберёт свою судьбу с Марией?..

– Как же! – ядовито подвернул Иван. – Ух и ищет в поту, стахановец весь старается! – ткнул назад. – Поди, на Вашей плите! Конечно, извиняюсь, глубоко извиняюсь за прямоту…

– Ох, хлопче, твоя прямота поганей воровства…

– За жизнь, за всю жизнь я ни у кого ничего не спионерил… Я просто, открыто… Долгохонько таки, нянько, топчете Вы земельку… А не то что в чужих людях – в своих сынах заблудились. Не к тому, ой не к тому подъезжали Вы насчёт остаться при наследстве… Давайте напрямки. Не очень я поважаю людей, что хо-одят, хо-одят вокруг гвоздя… А надо гахнуть по шляпке и дело в шляпе. Быстро и точно по адресу.

– Ну-ну, скажи… Гахни без митинга.

– Зачем же Вы ферму?.. Раздорогуше Петрику почитай всё пристёгиваете?

Старик ждал этого вопроса, ждал весь месяц.

Знал, видел, что Петро не останется, почувствовал это старик в первый же день, как приехали сыновья, и только потому объявил написать завещание именно на Петра.

– Чего Вам унижаться перед ним, навязывать своё же добро? Не хочет, ну и не хочет. И не надо! А Вы посмотрить кругом внимательней. Может, сыщется душа, что с вечным благодарением приняла бы Ваше наследство?

– Не бельмастый… Вижу, вижу эту… А отписувать ей не стану. Чересчуру она этого хочет!

– А на что ж подсовывать тому, кому это не надо?

– Надо. Это надо мне. Это надо тебе.

– Предложение наоборот?

– Как угодно называй…

– Оставляя обоих, Вы ловчили, чтоб не остался ни один? Зачем же предлагать не предлагая?

– Чтобушко отвадить самого себя от мысли, что кто-то из Вас останется. Довольно, что я загиб здесь… Вы же, вы же нужны дома. Ваш дом там! Ваш дом – дома. А не в гостях.

34

Не твоё мелется, не лезь и отгребать.

Пёс псу брат, да кто тому рад?

Иван молчал.

Прикидывал, с чего бы это начать до предела прямой разговор.

Чего уж таиться… Последняя ночь, а там…

А что там?

Во весь месяц ходил Иван бирюк бирюком, всё молчком да молчком. Петро уже с улыбушкой и попроси: ты хоть домашним улыбайся через раз, перекинься когда словечком. Свой же! А то нянько в шутке проговорился, что побаивается-таки молчащих собак.

Иван всего-то и сделал тогда, что в ответ только натянуто улыбнулся и тут же выпустил из головы Петрову побрехушку.

Но потом, потом повалилось что!

Одному – целая ферма, деньги, вагон денег – лопатой не прогрести. Другому – подачки какие-то, так, мелочинка, полторы тарары. Мол, ну на что собаке толстый карман?

Ивана даже затрясло: молчащая собака – это он, Иван?

«Значит, я у Вас в цене бегу не выше молчащей собаки? Раз собака – мне по штату положено рвать! Рвать! Ныне молчанье себе в убыток!»

– Нянько, нянько! – как в лихорадке завскрикивал Иван. – Вы уж выслухайте!.. Мы говорили, знаем, кто чего хочет… Но это ещё не всё. Не всё!.. Посмотрите попристальней вот на меня…

Остановился Иван. Остановил и отца.

Унимая дрожь, обнял мягко за плечи отца.

– Вы меня видите в этой темнотище?

– Смутно… А так-таки ж вижу.

– У нас у обоих одно имя, одного корня в нас бегает-мечется кровь, одного мы обличья… Две капли… Порознь мы скоро высохнем, нельзя нам порознь, – ноюще, вязко наваливался Иван. – Поразворотистей я Петра. Больше гожусь к Вашей жизни… Почему же Вы не видите меня за Петром?

– Потому, зла ты мельница, что в Петруше есть то, чего нет ни во мне, ни в тебе, – отчуждённо осадил Ивана старик.

– Ну да! Петро – центнеровый ком золота! – хохотнул сухо Иван.

Молчание.

– Что же тогда? – насторожился Иван.

– Прожил жизнь вместе с братом, а брата и не разглядел… Ты себя-то хоть знаешь?

– Ну!..

– Нукнул, а сказать и нечего… Вот пошмынькай, поскобли всякого из нас, тот-то ещё скажется. Что я, что ты, – старик безнадёжно махнул рукой, – ни пёс ни баран. А вот… – голос у старика потеплел, посвежел, – а вот Петро у нас – милая косточка…[70]

– И только за то ему целую ферму?

– А что, прикажешь дробить на половинки? По половинке на нос?

– По крайности, так было бы справедливей.

– Тебе только и петь про справедливость!

– К тому ж я старший, – умученно напомнил Иван. – Порядок приневоливает отдавать первое внимание всё же старшаку!

– Не-е, сынку. Порядок такой, какой его отсюда пустят, – старик подолбил себя пальцем в грудь. – А твой порядок на то и живёт, чтобушки ломать его через коленку.

– Дедов обычай через коленку?

– Ежле его с мыслью рушат, стал быть, есть на то веские резоны. Я не хочу половинками стравливать Вас… Не стану переписывать завещание, не стану делить-дробить эту ферму…

– О! – искренне просиял Иван. – Нечего дробить! Лично я не возражаю, если… если не дробя… Чего мелочиться? Не в пример неблагодарной милой косточке я в ответ готов согреть Вашу последнюю старость…

Старик тоскливо пожалел, что не мог увидеть в эту минуту Иванова лица. Что на нём? Мольба? Смех? Досада?

Вплотную старик приблизился к сынову лицу. И рассмотреть его выражения не мог. Сплошной темно-серый ком под шляпой, больше ничего…

Показалось старику, что Иван задавил в себе, сглотнул тонкий смешок.

– Иванко, Иванко, змей ты вострокопытный… Чего ты пырскаешь?

– Ня-янько, ей-бо, обижаете, – отвечал Иван, отвечал тем вкрадчивым, скользким голосом, когда то, что и как говорится, можно повернуть и на серьёзное и на шутку. – Как можно? Какие ещё хаханьки? Говорил и в повтор скажу: от души хочу согреть своим сыновьим теплом Вашу последнюю одинокую старость.

– Так и одинокая! – перехватил старик. – При мне баба Любица, Мария… Они меня подобрали. Уберегли… Я не один… А на твоих руках такая семья. Так где ты нужней? Ты про это подумал?

– Вот именно! Подумал! – сорванно, почти зло выкрикнул Иван, чувствуя, как у него под ногами шатнулась земля. – Я весь в Вас. Прежде чем за что взяться крепенько подумаю. А подумав, твёрдо гребу под себя. Ну где видели Вы, чтоб грабли от себя гребли? Хотите начистоту? Дело не в одной ферме. Ферма – так, боковой припёк, есть вроде к чему пристегнуться на первых порах. А там бы я в обиду себя больше не дал.

– А тебя уже обидели?

– Обидели. Белки обидели. Под корень обидели. В Белках я на грани…

– На своей земле на грани? Чудно́ у тебя пляшется…

– А по-другому пока не выгорает. Собираюсь податься в район. В Иршаву. На завод.

– Пустое! Уйти со своей земли… Да ты что? Бачь, сыну, кто может сойти, сшатнуться со своей земли хоть на малый шажок, уйти поблиз, всего-то лишь в район, тот может и вовсе утащиться даже в чужую землю, в чужой язык, в чужую веру… Небогацкое это счастье… На что родные тебе рвать корни? Иванко, Иванко… Был ты неприметный, тише тихого. Всё молчал, всё в тенёчек жался…

– Это по Вас. Вам это в масть. Да беда! Вся надежда была на дурака, а дурак-то и поумнел! Вижу, не понра-авилось… А кому понравится прозревший дурак? – заблажил лихоматом Иван, свирепо жестикулируя.

– Воистину, тихая собачка больно кусает, – подумал вслух старик.

– А хватит! Сколько можно, чтоб кусали меня! Самому пора кусать! Качнусь на завод. Полную сулят возможность. Я выполнительный. Не пропаду. Вламывай, изобретай!..

– А разве в Белках, – старик уважительно тронул медаль, – тебе худо изобретается?

– В том-то и соль! Года на отходе. А что я такое сделал? Неужели радь вот этой единственной золотушной бляшки, – щёлкнул ногтем по медальке, – стоило изжить даденную мне жизнь? А если поплотней подумать?.. Лучше меня ну кто меня знает? Не соломой набита голова, не глупые руки… За четверть века эсколь наизобретал! А где оно? Всё моё охочие до чужого добра разворовали. Одна труба дошла до госиспытаний. Да и та… Вылечу я и с этой трубою в трубу. То я звонил туда от Вас, при гостях. Сказали, что всё пучком катится. Первые результаты обнадёживают! А позавчера уже сами позвонили мне сюда с той испыталки, з-под самой Москвы… Нахваливали, нахваливали… Под конец и накрой мокрым рядном: вещь стоящая, но выскочили недостатки, одному не осилить. Срочно кидаем на прорыв тяжелую артиллерию… Не испытательная станция, а обдираловтрест. Присосётся кучка матёрых хабальных жульманов со связями. Ещё ж самого и вымахнут из авторов! Такое счастье приключалось со мной… Довольно мелочиться, – бухнул кулаком по медали-пятаку. – Наступает сезон большого золота! Они ещё узнают меня там! Я еще посчитаюсь с ними… Вы, нянько, на голом месте обросли фермой. А я… А я только получи её – как бы я размахнулся! Ежле подсобите, подтолкнёте, крепостно ухвачусь за золотую жилу, надёжно ухвачусь. Ведь этот месяц я не только пил-гулял, не только по Вашим раскатывал горам-прериям. Я врос в них!

– Боже! Боже! Вызнал я своих сынов… Лучше б я всего не знал… Мой сын…

– Нянько! – хватко перебил Иван, ему уже начинало надоедать это переливание из пустого в порожнее. – Нянько, Вы деловой человек. Стыдитесь громких слов. От них я и так на пол-уха глух, как лыко. Подобьём спокойно бабки. В Белках я всё равно не жилок. Считайте, подаюсь в Иршаву. Не дальше. Вам… У Вас один зачёт, что в Иршаву уедь, что…

– В Иршаве под ногами всё ж не чужие кочки… На своём подворье и петух губернатор!

– А в первый вечер Вы что пели? Оставайтесь, жинок, детвору вытребуете потом. Сами ж говорили! А теперько назад пятками? То Вы поёте так, то этако… Когда ж по-настоящему?

– Всегда, сыну…

Не туманил старик глаза. Не привирал.

Был он из противоречивых желаний.

Жили в нём разом двое. Жили неладно.

Один, мятый жизнью, ветхий, усталый, нашёптывал: уламывай хлопцев, нехай держатся при тебе, затишней будет за ними добирать остатние денёчки…

Второй, помнящий родство Иван, противился: не мути хлопцев, у самого житёха наперекрёс рванула, так хлопцам хоть не ломай.

И чем ближе к концу отлетали гостевые дни, старик всё больше слушался, подчинялся второму.

При сыновьях у старика цвёл рай на душе.

По временам старик забывался. Ему казалось, что он живёт в своих Белках, из города к нему нагрянули в отпуск сыновья. Не мамона, не изверг какой; знает, не пристынут подле него навек сыны, а не позвать жить вместе дома совестно от самого себя, от Анны; старик говорил ставшие обязательными в таких случаях родительские слова, звал остаться.

Но стаивала забывчивость, и старик, казнясь, про себя жалел, что непотребное сорочил…


Долго и молча брели отец с сыном.

Не вынес Иван ночного молчания.

Кажется, участливо спросил:

– Как же Вы будете один со своей старостью?

– А куда я денусь? Управлюсь как-нить сам. Своя стреха – своя утеха…

– Нянько! – жалостливо запросился Иван. – Я думаю, мы те два кота, которые всё ж помирятся на одном сале.

– Нет, сынку. Я своих решеньев не меняю. И довольно про это. К вечному дому, – старик поворотил тяжёлые глаза к кладбищу, – нас с тобой поведут разные стёжки…

Тяжело брёл старик к огням. Никлым, холодным.

Там был город, там была своя жизнь, и старик брел ей навстречу.

Растерянный, смятенный Иван с минуту колом стоял на месте, совершенно не зная, как быть, то ли удариться за отцом, то ли повернуть назад. Но, вспомнив Петров наказ не пускать из виду отца, помолотил вслед за ним.

– Ты чего увязался за мной?! – озлясь, закричал старик, расстёгивая снова ремень. – Возвращайся! – ткнул тяжёлой пряжкой в сторону Петра. – Возвертайся зараз к Петру! К машине… Блудила ты окаянный… Чуешь?.. К Петру!

Иван вкопанно остановился.

«Куда ж идти, лихоманка тебя возьми!? – Злорадно хмыкнул: – Вот куча смеха! За няньком пойди – ещё ремняка подсыпет. Вернись к Петру – всё одно биту быть. На что бросил нянька одного?»

Так и не решив, куда идти, затравленно топтался Иван на месте. Наконец неведомая сила подтолкнула его вперёд, и он, не думая, поплёлся вперёд, за отцом; через несколько мгновений Иван уже шёл крадучись, шёл на таком чёрном отстоянии, что совсем не видел фигуры отца, и только белая отцова шляпа была Ивану еле угадываемым, призрачным ориентиром.

35

Трудно выйти из беды, как камню из воды.

Пропали звуки шагов.

Всё вокруг налилось плотной тишиной. Затаилось.

Было так черно, будто ночь никогда отсюда не уходила, будто никогда сюда не завёртывал день.

До рези в глазах пялился Петро в темноту – дальше руки ничего не видел.

Похолодело, застыло у него всё в животе.

В детстве Петро боялся кладбищ, так и потом, в спелые года, кладбищенской отваги в нём не набавилось. Всякий раз, очутившись в Белках рядом с кладбищем, отворачивался от него и старался как можно прытче прошить мимо.

Так то дома. То совсем не то, что здесь…

Чужая земля…

Серёдка кладбища…

Глухая ночь…

Один…

Петро поймал себя на том, что ноги сами принесли его к машине, облитой изнутри мертвенно-слабым светом. Рванул за ручку и тут же тихо, беззвучно прикрыл дверцу: на передних сиденьях, свившись в калачик, спала Мария.

Стыд ударил в лицо.

Он, медвежеватый мужик, со страху летит с кладбища, а тут же, посреди кладбища, праведным сном младенца спит женщина. Ей не страшно, ей всё равно, что вокруг, она хочет спать, и она спит; эта спящая любимая женщина устыдила его своим безмятежным сном, заставила, не поворачиваясь, на ноготочках отступиться от машины.

Он отошёл и остановился, как отуманенный.

Вид спящей женщины устыдил его, но и дал смелости.

«А почему кладбищ обязательно надо бояться? – впервые подумал он. – Почему, блиныч?»

Пугнув себя солёным словцом за не поддающуюся объяснению трусость, он, сомкнув зубы, сомкнув так, что вспухла желваки, пошёл назад, к отцовой могиле. И если б его спросили, зачем он возвращается, он бы не смог ответить.

Страх, пригнавший Петра, был такой силы, что он даже не запомнил, в какой именно стороне была отцова могила, и теперь Петро шёл наугад, шёл осторожно, боком, невесть для чего готовно выставив вперёд гиревые кулаки.

Ему почему-то припомнилось, что в Белках как-то особо не отдаляют покойников от живых. Кладбище было посреди села.

Не то что здесь, Бог знает где от городской окраины. И кладбище до́ма называют не кладбищем, а вечным селом.

Забрал человек свои года, провожают с почётом в другое село, в вечное, средь живого села – чтоб мёртвым было одинаково близко к своему старому дому.

«У них своё село… Заселено село… только петухи не поют, люди не встают… Смерть… Хлебом не отманить, деньгами не закупить… Вечная загадка без разгадки…»

Петро с ужасом ощутил, что под ногой нет никакой твёрдости, он уже ничего не мог поделать: тяжесть тела переместилась на опускаемую в неожиданную пустоту ногу, и он, заваливаемый собственным слоновьим весом, обмирая, больно упал, едва не вывихнув ногу.

С минуту он лежал, не отваживаясь шевельнуться, боясь, что, пошевелясь, непременно слетит в преисподнюю.

Он тихонько шевельнулся на пробу…

Твердь не расступалась…

Насмелился, ошарил всё под собой и вокруг, насколько доставала рука, немного успокоился. Он завис над приоткрытой могилой. Ещё не заселённая вечная хатка.

Прощупал выпуклую надпись на плите. Отцова!

«Нянько, нянько… А таки чувствительно Вы целуетесь…» – горестно усмехнулся, трогая в кровь рассечённый висок.

В сердцах толкнул плиту, высвобождая ногу. Расхлебенилась, размахнулась настолько расщелина, что Петро мог опуститься в могилу.

И Петро, опираясь одной рукой на край отодвинутой плиты, а другой – на верх могильной стены, пружинисто, мягко опустился.

Не без боязни погладил бетонные стены, пол.

Всё было гладко, осклизло-холодно…

Повiй, вiтре, на Вкраiну,Де покинув я дiвчину,Де покинув карi очi,Повiй, вiтре, опiвночi.

Петро не мог понять, откуда лилась эта заветно-томительная песня, откуда шла.

А песня росла, набирала силу, ширилась.

Мiж горами там калина,Пiд калиной е хатина,В тiй хатинi дiвчинонька,Дiвчинонька-голубонька.

Кто же пел?

В кручинном голосе Петро вроде угадывал то молодого отца своего, то молодого кума Торбу, то стариков, что были на вечёрке…

Петро так явственно их заслышал, что высунулся из могильной ямы удостовериться, что пели именно они.

Но сверху давила духотой чёрная тишина, нигде не было ни живой души.

А может…

А может, то пели все молодые мужики, покинувшие в горевую годину дома, в Карпатах, невест, молодых жён, и отправившиеся в чужую землю за своей долей? Не нашли своей доли и молодыми полегли в эти каменные мешки?

Повiй, вiтре, де схiд сонця,Де схiд сонця, край вiконця,Край вiконця постiль бiла,Постiль бiла, дiвча мила.Повiй, вiтре, тишком-нишкомНад рум’яным бiлим личком,Над тим личком нахилися,Чи спить мила, подивися.Чи спить вона, чи збудилась,Спитай iї, з ким любилась,З ким любилась и кохалась,И любити присягалась.Як заб’еться iй серденько,Як зiтхне вона тяженько,Як заплачуть карi очi —Вертай, вiтре, опiвночi.А якщо мене забулаИ другого пригорнула,То розвiйся по долинi,Не вертайся з України.Вiтер вiе, вiтер вiе,Серце вяне, серце млiе.Вiтер вiе, не вертае,Серце з жалю замирае.

Петро достал из гамака карточку.

На карточке мамко была ещё молодая, и Иван с Петром ещё хлопчики. Это их первая карточка. С осени сорок четвёртого. Верховина тогда только что надела шапку Советов, и у бездольных Голованей просеклись первые рубляши. Из тех первых рублевиков они и отложили на этот снимок…

В тесной печали глянул Петро на карточку, в тёмное зеркало будто посмотрелся, и бережно поставил её в передний могильный угол.

36

В чёрном деле честь не спрашивай.

Притискивая к груди свёрток, старик неслышно выскользнул из дома и тут же попятился, вжался в тень за угол. Навстречу катил одноглазый «Мустанг». У Марииной машины со светом бегала лишь одна сторона.

Мария с Петром не заметили старика, это было ему в руку. Настёгивая из последнего, торопился он чёрными улочками к Джимми. В другой раз не сел бы с ним рядом в одном чистом поле, а тут статья особая.

– Дедулио-о! – пропел Джи, притворно раскинув руки. – Каким ветром?

– Русинским! Русинским!.. – отпыхиваясь от скорых шагов, повторял старик с каким-то торжеством, с каким-то ясным, с видимым вызовом и в голосе, и в самой манере держаться. Так ведут себя люди, раз и навсегда решившиеся на что-то такое, на что прежде у них целую вечность не хватало духу.

Джи скрестил руки на груди, в нетерпеливой выжидательности уставился на старика, понимая, что тот спроста к ночи не прикатит.

– Я скромно подозреваю, – вязко залоснился лицом Джи, – что я тебе крупно нужен. Крупное дело? Не так ли?

– Джимка! Пёс ты муругий! Как же без крупной надобности?

Старик забирал широко, для прочного разгона подступался к затее с дальних подходов.

– Дедулио! Голубчик! – Джи облапил старика и даже, кажется, без фальши чмокнул в дряблую, вислую щёку. – Ещё минуту назад я молил Бога послать мне… Боженька не фраер, он всё слышит! Дошла до его уха моя молитва. Снарядил тебя передать мне тысчонку?

Пухнул Джи с радости.

Победно выставил руку с предельно разжатыми пальцами.

– Не тяни, дедулио! Спеши облегчить свои карманы, а заодно и участь мою.

Размыто улыбаясь, не зная, серьёзно ли, в шутку ли отнестись к словам Джимки, старик, слабо высвобождаясь из сатанинских объятий, выдавил с чужеватинкой:

bannerbanner