
Полная версия:
Что посмеешь, то и пожнёшь
– Спасибо. Что-то не манит… Если я в ад и пойду, так только оператором-истопником. Удружишь?
Глава тринадцатая
Каково сделается, таково и износится.
Всяк сам себе и друг и ворог.
1
От угла дома устало отлепилась маленькая чёрная фигурка и несмело потащилась по грязи к Кате навстречу.
Катя остановилась.
Сжимая глаза, судорожно стала всматриваться в фигурку и никак не могла понять, кто это.
Букет?
Не может быть. Не такой он смельчуга…
Букет без звонка не нагрянет. Букет во всём чтит, стережёт обстоятельность. Этот с бухты-барахты не прорисуется.
Тогда кому ещё её поджидать?
А между тем фигурка медленно надвигалась, всё слышней было, как протяжно чавкала под ногами глубокая вязкая непролазь.
Катя была порядочная трусишка. Панически боялась темноты, теряла в темноте всю себя.
К свету!
Скорей к повороту!
Там за книжным магазином горит фонарь! Бежать!
Полохливая Катя попятилась.
Фигурка слабо засмеялась.
Знакомый утомлённый голос позвал её:
– Ка-ать…
Дрогнула Катя.
Без письма, без звонка… Это что-то не так.
– Ваня… Ну ты совсем выпал из ума, – тихо зажаловалась с лёгким укором. – В смерть, окаянушка, выпугал!
– Чудно́, ёксель-моксель-фокс-Бомбей!.. Я за ней приехал. А она от меня бечь…
– Ка-ак – за мной? – насторожилась, подобралась она вся.
– Обыкновенно… А как приезжает жених за невестой.
– Да в ночь, наверно, Ваня, не приезжает, не караулит за углом. Ты давно в Гнилуше?
– А по свету ещё прикатил.
– Полный откид! И с той поры подпираешь угол?
– Зачем же… Парень я ходовой. Мог бы к тебе на заводишко привеяться. Но ты не разрешаешь мне на заводе возникать… Так я на девять сходил в кино. Честно отсидел сорок три тегеранские серии[257] и на свой посток к тебе под окошко. Стою вот, ёксель-моксель-фокс-Бомбей! Грею твой угол.
– Ты не помнишь, – осуждающе заговорила Катя, – кто мне клятвенно обещал, что без предварительного звонка или письма не приедет? Забей митинг[258], тогда и лети! Помнишь наш уговор?
– Помню, Катюшенька! Всё распрекрасно помню! – заторопился словами парень. – Только ты уж прости. Некогда было названивать. В десять ноль – ноль спрыгнул с крыши и к вашей милости!
– С крыши? Это уже лучше, чем с дерева. Всё-таки прогресс… Так ты чего не дал предупредительного звонка?
– А когда б я давал? В шесть утра всей помочью навалились тюкать. Грому на весь мир! Железо оно и есть железо, без грома не пустит в себя гвоздь. Эх, нечего гвоздю делать, бьют по шапке, надо лезть! Ты только представь! Ровно в десять вмолотили последний гвоздину, а в пять минут одиннадцатого я уже в электричке, летел тебе лично отрапортовать…
Сперва, когда он сказал, что спрыгнул с крыши, её зажгло позлословить над ним.
Но после, когда заговорил о какой-то помочи, о последнем гвозде, Катя смутилась. К чему обо всём этом он с таким детским энтузиазмом докладывает именно ей?
– Стой! О каких гвоздях? О какой помочи? О какой крыше? Почему ты считаешь, что я непременно должна знать обо всем этом?
– Катюшка… Да как же тебе да не знать? – разбито промолвил Иван. – Или, извини, у тебя корочка усохла?[259] Иль ты, притворка, напрочно забыла, про что и речь? Ну, пошарь по мозгам…
– Моя бестолковка, – постучала она себя пальцем по виску, – ничего не вспоминает…
– Тогда я напомню… Я приезжал к тебе в техникум в январе. Ты как говорила? Посади отдельно от своих нам вигвам и мы распишемся… Домину вывести не катушок сляпать. Про мою заботу-кручину прослышал молодняк нашего депо, пристегнулся в помощники. По выходным, после смены вламывали без дураков, рвали с огня! Сегодня надели крышу и – конец кину! Может, кой-какие там мелочишки подчистить ещё надо, так это в процессе всё утрясётся. Главно, дом под крышей! Наш с тобой домища! Наш небоскрёб! Наш!!!
Кате стало не по себе.
Действительно, ставила такое условие, уверенная, что Ивашка, этот аршин с кепкой, вовек не сладит своего дупла и отпадёт сухим листиком. А он – с докладом! Нагле-ец!
«Ох и умнёха! Надо было затребовать что-нибудь невыполнительное… А то… свой те-ре-мок!» – краснея, запоздало корила себя Катя, уставившись в счастливого парня невидимыми в египетской тьме горевшими жаром глазами.
Стоя на своём, чтоб всё всегда было по ней, вслух капризно вымолвила:
– А все-таки, слово есть слово. Сначала позвони…
– А чего бюрократию развешивать? – искренне полувозмутился он и предусмотрительно помягчел голосом, подпустил неумелой ребячьей рисовки: – Может, я хотел увидеть тебя непредупреждённую?.. И увидел. И рад! У тебя целый букет. Букет – Букету! Ей-богушки, звучит!
Иван потянулся взять цветы.
Катя холодно отвела цветы в сторону.
– Не тебе. Не суетись.
– Не мне? А кому тогда?.. Э-э-э… – парень хлопнул себя по лбу. – Я тут распинаюсь про наш дом…А она… В ночь! С цветами! Да не со свиданьишка ли ты, моя ненаглядочка, катишь колёсики?.. Да так оно, похоже, и есть! – рассудительно заключил он. – Кроссворд, я тебя разгадал! Работать тебе сегодня в первую. Со своей смены ты не приходила. Так где тогда королила?
– Там и была, где была. Докладывать не собираюсь! – резко отчеканила Катя и, трудно вытягивая ноги из крутой грязи, побрела к дому.
– Ка-ать… Ну… Ты чего? – смято забормотал Иван, семеня следом. – Ну… Дай в зубы, чтоб дым пошёл! Только не обижайся… Я ж без претензиона… Ну… Завёлся кто здесь… Ну и на здоровье! Сегодня есть, завтра нету… Вот увезу… Жена… Мой броневичок… Никого у тебя не станет покроме меня одного… Я безо всяких претензий… Я тебя всякую возьму…
Пощёчина была столь звонкой, что где-то на дальнем конце улицы, выбегавшей на луговину к речке, на всякий случай спросонья залаяла предусмотрительная собака.
– Залез в чужую копну, ещё и шелестишь?! Так какая я – всякая? Разбросная гулёна, вью подолом? Мухами засиделая? Или ухо соломой заткнуто?
– Ка-ать… – повинно нудил Иван. – Ну… Выболтнулось с языком…. Ну что теперько?.. Смажь для равновесия и по другой щеке. В науку пойдёт. Говори-де, Ивашка, да оглядывайся, не буровь чего зря! Ну смажь! Только не комкай мне душу… Не мне ли в счастье во всём тебе угодить, попасть в честь? Нам ли открывать руготню? Приехал же забрать тебя…
– Это как забрать? Что я, чувал какой с гнилыми опилками? Кинул в кузов и повёз?.. Ты меня опросил?
– А то нет… Ещё в январе…
Как-то разом, обвалом, ударил плотный, тяжёлый дождь.
Что же делать? Звать гостя в хату Кате отчего-то не хотелось. Неловким казалось ей и хоть для приличия не пригласить его в дом, негоже и спровадить вот так в гостиницу, где у Ивана была оплаченная койка и где он уже однажды без места толокся до первого утреннего автобуса.
Человек с другого края области скакал. Пускай не родня, да и не чужой вовсе, на одной лискинской улице росли. С родной стороны привет привёз, а я ни на порог…
Она было повела его в дом.
Однако остановилась у молоденькой тоненькой ивы у себя под окном.
Защиты от голой ивы не было.
Иван, ругнув себя, ну как это он сразу не догадался, сдёрнул с себя плащ, торопливо, с извинением напахнул Кате на плечи.
Они молчали.
Слушали, как ливень жестяно барабанил по плащу.
Этот сухой, тревожный грохот разбудил бабу Настю.
Бело качнулась на окне занавеска, заломилась и в чёрно открывшееся пространство старуха угрожающе подолбила костью согнутого пальца по невидимому стеклу.
– Катёна! Вертянка! Чтой ты как какая сею-вею… Не хватит кочевать по ночи? Что за свиданка?
– Иду, бабушка, иду…
Сенная дверь была настежь размахнута.
Катя подтолкнула Ивана к жутко зияющему провалу.
Иван заартачился.
– Да не сахарные! – прошептал он. – Чего нам при ней?
– Разварня… Натощак не сговоришь! Иди, тебе говорят. Не бойся! Бабка сжила век, плоха на ухо. Ничего нашего не поймёт.
2
Комната Кати и бабки была узкая, протяжная.
В доброе, хлебное время, когда в доме не держали постояльцев, в этой проходной комнате не жили, и она служила лишь коридором. По одну руку в стене три окна на улицу, другую продольную стену сплошняком составляли темно-коричневые двери, что вели в отдельные просторные палаты, откуда доносился осторожный квартирантский сап.
В комнате до смерти тесно, так что для прохода оставалась не раздольней локтя дорожка, петлявшая меж стеной из дверей и Катиной и старухиной койками, разделёнными несколько наезжавшим на эту дорожку столом. Первая от порога койка бабки.
В переднем углу, у её ног, рядом с ведром воды на табурете высвечивало дорогое трюмо, вскладчинку купленное молодыми жиличками.
Не нравится бабке, что молодые не заперли уличную дверь на запор. С ворчаньем закрывает она и возвращается в свой старый уют под толсто стёганное, домашней работы одеяло.
Какое-то время старуха лежит недвижимо, затаённо следит в зеркале за молодыми.
Катя сидит на койке, к ней боком на расшатанном скрипучем стуле Иван. Над ними, на краю стола, белым помертвелым солнцем букет хризантем в вазе.
Старухе жалко Ивана.
Нарядный, во всем новеньком. Куклёнок! А чего ж ты, мысленно спрашивает его, весь такой тихий, жалобный, виноватый? Перед кем ты виноватый? Совсем, парнёк, не можешь держать себя в струне. Ну, чего ты прилепился на крайке стула, будто он куплен? Расселся бы, как чирей на именинах! Барином ей, непочётнице, подавай себя! Барином! Эхо-о, барин ты умученный… И умный ведь, только худенький… И чего ты приповадил её грести короной?[260] Ну чего ты, разнесчастушко, в немой панике то и дело удёргиваешь книзу рукава синего костюмчика? Прячешь просторно выскочившие зелёные манжеты с распрекрасными чёрными запонками с белыми каменьями? Чего ж, Ванюшок, свою красоту таить? Ах ты, бедуля… Да погуще ты на неё навались! Ты свою красотень так и тычь в бесстыжие глазья этой фукалке! Так и тычь! Тогда, может, и разглядит!
Старуха переводит взор на потерянно притихшую Катю.
Иван зачем-то наклоняется, лица не видать.
В суматохе старуха тайком отодвигается от подушки, просовывает ногу в простом чулке меж решётинами, наводит зеркальную доску на Ивана.
О! Теперь снова оба как на ладонке!
Иван захлёстывает внимание старухи.
Ей до горечи жаль этого низкого, тощего – хоть в щель пролезть! – парня. Ей хочется, чтоб всё у молодых прибивалось к ладу. Тянет даже помочь ему. Только как она не знает.
Первый раз баба Настя увидела Ивана в тот день вечером, когда Катя приехала в Верхнюю Гнилушу по направлению.
Он перед ней, перед Катей, на пальчиках. Чуть на ладошики не положит.
Ему тогда даже страшно было подумать, ну как она одна устроится, и он за свой взял счёт два дня, заявился вместе с Катей.
С Катей на завод, с Катей по Гнилуше угол искать.
У бабы Насти и пристыли.
Нет ничего одинаково хорошего или одинаково плохого.
Ивана не устраивало, что Катя будет жить в коридоре. Зато пришлось по нраву, что будет напару с бабкой. Всё какой-никакой контролишко.
Освоившись, Иван с извинениями да с корявой шуткой намекнул бабе Насте, мол, посматривайте тут за нашей пташкой.
Бабка и всплыви на дыбки, шумнула, я-де тебе не надсмотрщица, а после почитала его письма – Катя сама давала читать, – стала жалеть.
– Стоящой парнишок, не выкинуть с десятка! – говорила старушка Кате. – Ты, вертушка, пиши ему. На каждую грамотку засылай ответ души. Он-то тебе часто гонит письма, а ты, холодная лягуха, одним отбиваешься на целую пачку!
– А ну его! Ещё набалуется! – взакатки смеялась Катя.
– А зря! Из рук вон зря, крутишка! Наперёд кусок кидай. Этот за волей ходить[261] не станет. Цени… Письма какие ловкие! Он много читал, что ли? Письмища прям книжные!
И теперь бабу Настю донельзя допекало услышать, как говорит Иван, и она наладилась тихонько ссаживать косынку с одного уха (по обычаю, старуха спала в косынке).
Косынка подавалась, уходила под рукой назад, за ухо. Как только старуха переставала придерживать, косынка снова наползала на ухо.
Наконец, сбитая гармошкой косынка больше не накатывалась.
Бабка вздохнула с лёгкой, счастливой судорогой.
– Бабуль! А ты чего надставила локатор? – подломленно спросил Иван.
Их взгляды столкнулись в зеркале.
Старухе казалось, её манёвра никто не заметил, но, застигнутая врасплох, конфузливо разлилась в улыбке, с чистосердечным вызовом созналась:
– А горит послушать твои речи озорные!
– А речи, бабуль, старые. Ты их лет шестьдесят назад уже слыхала от своего деда… Вот, – набавил силы в голос, чтоб старуха ясно разбирала, – вот зову Екатерину Великую за себя. А она…
Бабка замахала на Ивана руками.
– Эт вы сами!.. Сами маракуйте! – И с подпрыгом отвернулась. – Не путайте меня в свой клубок!
И баба Настя туда же…
Уж ей-то, думает Иван, печали, послушай да забудь. Ан нетушки! Она тебе в полной демонстрации крутнулась к стенке. Уж она-то наточняк знает, что у Кати ко мне…
3
Катя ясно посмотрела на плащ, что висел на плечиках у порожка.
– Ну, Ваня, – прикрыла поддельно зевающий рот кулачком, – мне завтра в первую… Рано… Посидели на дорожку… Плащ, гляжу, твой высох. Ты б собирался в гостиницу.
Иван не шелохнулся.
Тревога втекла во взгляд.
– Катя, – с тоскливой мольбой прошептал одними губами. – Катя…
– Ну что катькать? Что? У людей самый сон! Чего мешать?
– Неужели я к тебе только на то и ехал – посушить плащ?
– Не знаю, не знаю! Ну, повидались… И до свидалки! Что ещё высиживать?
– Катя, малинка моя… Не серчай… Наверно, ты не совсем поняла… Всё так перепуталось… Я тебе ещё раз… По порядку… Помнишь, на Новый год ты сказала…
– Обалдеть!.. – с деланной отчаянностью взвилась Катя. – Одно и то же! Одно и то же! Ну сколько можно? Ну, ляпнула, дурцинея внасыпочку! Дальше что?
– Тебе легко сказать… А я где что возьму? Тот же кирпич, тот же лес, ту же жесть на крышу? Да и на что? Какие у меня капиталы? Вечно живёшь в минусах… Что получу, всё в семью гоню, в один котёл. С моей дохлой минималкой далеко не побежишь… Со мной то и ходило денег, что даст мать на обед. Перестал я в столовки бегать, начал копить…
Взяли Ивана в подковырки. Слава борцу за мировую талию! Давай, давай! Ещё Алисултаника[262] обставишь! Наверняк! Куда ему тягаться с тобой?! Только слишком низко не кланяйся этим юаням. Помни, деньги прах, ну их в тартарарах!
Молча сносил Иван насмешки, в крепких вожжах держал свою затею. У него копейка к рублю бежала, рубль сливала. Рубль звал рубль. Только что чёрт люльку не качал.
На Май у Ивана заночевал закадычник Тимоша Сдвижков. Комсомолюк. Вождёк деповского комитета комсомола.
Спали на веранде на одной койке.
Ивану приснилась Катя, и он захлёбисто толковал с нею о доме.
Бедный Тимоша с полночи не мог сомкнуть глаз, да и не хотел. Затаив дыхание, подслушивал сонного Ивана и, ни слова Ивану не говоря, сразу в местком.
Вызвали Ивана в местком. Попеняли, почему это он таится от ребят, и пошли как по нотам. Проводим три молодёжных субботника. Всё заработанное – на покупку стройматериалов! Подвезти – деповский транспорт. Строим – сами!
И вымахнули Ивану домину!
Но это не всё.
Комитет навалился на администрацию. Парню двадцать восемь, женится. У парня непотопляемая анкета, у парня золотая голова, шарики бегают классно, а он у вас шесть лет всё дудит помощником машиниста.
Добился комитет, будет Ивану в конце ноября экзамен на машиниста.
– Вишь, сколь всего набежало? – уныло говорит Иван. – И это ещё не всё. Комитет уже заказал пригласительные на нашу свадьбу.
Катя горестно сцепила пальцы рук. Похрустела.
– Если не секрет, позволь невесте узнать, когда у неё свадьба?
– На Октябрьскую! На Октябрьскую! – готовно выпалил Иван.
– Оп-цы-цы! – нервно хохотнула Катя. – Показательное муроприятьице застолбил твой профсоюз. А ты без памяти и рад. Бесклёпочный! Так им нужна красивая галочка в отчёте! Так и снаряжайте ту галочку к венцу!
Иван долго молчит.
Потом, словно пробуя голос, говорит несмело, снова выкруживая к сломанному разговору.
– Как же?.. Ты ставила условие… Я… Всё депо… Да весь же город знает! С какими глазами возвращаться одному? Скажут, врал, всем врал. Никакой Катерины нету и всю эту комедищу разыграл ради дома. Не-ет… Без тебя мне назад нету пути…
– Глупушки! – обрезает Катя. – Автобус, электричка… Они-то распрекрасно дорогу знают. Довезут.
Разговор снова надолго глохнет.
– Или ты, – говорит он, – пасёшь меня в запасных? Я устал от тебя… Я как на духу… Шила в мешке не утаишь, всё наружу выпрыгивает… Я к тебе с женитьбой… А ты всё фырк да фырк. Всё на после да на после сталкиваешь… С отчаянности я и подумай… Раз не суждено с Катериной, сойдусь, кто любит меня… Хотя та любовь меня вовсе не грела. Тому года два… Пришатнулся я к Танечке Шуршовой. Ну зачем ты тогда ко мне сама подошла? Зачем было сажать меня по-новой на старый поводок?
Катя задумывается.
И впрямь. Зачем?
Парень нравится и не нравится. Так, может, и надо было с самого первого раза дать вольную? Беги, петушок, на все четыре! И не было б этой бесконечной нуди?
– Ну, разлепила нас с Танечкой… Дальшь как всё повела? Назначили расписку на Новый год. Помер отец, подожди год. Жду. Называешь Май. Пришёл вот дорогой Май… Переносишь на Октябрьскую. С Октябрьской снова на Новый. Потом вот… дом. Стои́т дожидается тебя не шалашишко какой из палых веточек. Когда он тебя дождётся?
– Ничего не скажу. Надо подождать…
– Четвёртый год уже жду. Пора б…
– Хоть завтра выскочу! – сорванно выкрикивает она и, выждав паузу, уже с весёлым укором, твёрдо выставляет свой новый резон: – Я никогда не была на море. Надо сперва поехать отдохнуть.
– А разве нельзя ехать на море мужем и женой?
– Нельзя, – она ласково приставила ему ко лбу прохладную подушечку пальца и подвигала им, как бы втирая, вдавливая свой довод.
– Ну, нельзя и нельзя, – соглашается Иван. – Не век же будешь на море. Вернёшься когда-нибудь.
Катя кокетливо качает головой.
– Одна у нас говорила: выйду, у кого будут свои «Жигули», дача и кляча. Я у тебя всего этого просить не стану. Ты нахалина такой, всего достигнешь. Потом от тебя ничем не откупишься, как от смерти… Я ведь про дом так… Просто слово подбежало такое…
Иван глуповато просиял.
– Так пускай подбежит ещё! Ради тебя… Подожду…
– Полный безандестенд!..[263] Го-осподи! Некультяпистый! Кто ж тебе вложит ума? Нет, нет и нет!
В такт с каждым тихим, усталым нет Катя всё злей давила Ивану на лоб.
Конфузясь, потея, он счастливо пялился на неё из-под её руки.
– Ну что встромил глаза, как баран в новые ворота? Пока смотрел, ворота уже постарели. Всё, Ваня, кончен балок.
Неужели это в самом деле всё? Неужели вот так можно взять и объявить сонным голосом, что всё кончено? Да разве можно всё это кончить?! Мы росли в Лисках на одной улице, жили в соседях, виделись каждый день. Сколько себя помнил, столько и любил эту Катеньку, и вот эта Катенька, пряча за кулачком зевки, говорит, что всё кончено. Нет, нет! Что угодно, только не это! Правда же?!
С больным жаром Иван упирается вопросительным взглядом в Катю.
– Это всё, – ровно подтверждает она своё.
– Бодастенькая м-моя… Ты что-то перенедомудрила…
– Пока ты сам это и пере… и недо…
Заикаясь, он попросил воды.
Она подала.
Напиться и уйти?
Напиться и остаться! Навсегда!
Непослушную, словно чужую, руку впихивает он мелкими толчками в тесный карман. Под пальцами хрустко щёлкнул, будто выстрелил, газетный катышек. Иван дрогнул. От рясных блёсток пота засиял под ярким светом лоб. Загнанно, неотрывно смотрит на Катю.
На последнем терпении ждёт она его ухода.
Догадывается ли она, что у него в руке? Может, сказать? Как она среагирует? Ведь выпей, он уже не увидит её реакции, вот в чём вся штука. Несправедливо… Почему человеку отказано в последнем желании? Почему ему не дано знать, как воспринимают близкие его смерть? Ведь ему только бы увидеть боль, раскаяние на родном лице, больше ничего не надо… Увидеть и уйти…
Ивану кажется, что Катя слышит его мысли и как-то насторожённо улыбается ему.
В улыбке Ивану видится надежда.
Не всё ещё потеряно! Рано ещё выставлять жизни счёт!
И он, судорожно сглотнув воздух, залпом осушает бокал, не вынимая потной руки из кармана.
– Ты чего весь вспотел, покуда пил? Будто в гору тащил свой потухший паровоз…
– Тащил, Катя! Тащил! – торжествующе расплывается Иван. – Я ещё выскочу из беды… Только бы ты помогла… Невозможного я не прошу. Не выхватывай последнюю надеждушку… Ты только пообещай разкогда угодно. И назад я не поеду. Остаюсь!.. Тракторишко тут заваляха сыщется. Иль в шофёры… Зато рядом… Возле… Мне бы видеть тебя хоть издалёчка…
Нуднота эта надоела Кате, наскучила до последних степеней.
– Епишкин козырёк! Какой-то с кукушкой… неандерталец… – в сторону роняет она отрешённо. – Я даже не обижаюсь… Я не обижаюсь на того, на кого уже не обижаются врачи… Ну, останься… Что заменится? Между нами всё кончено. Точней скажу. Тому не кончаться, что и не начиналось.
Если бы это Катя выпалила в гневе, в пылу, Иван, может, и не поверил бы её горячим словам. Да сейчас они были произнесены бессуетно, спокойно, как-то выверенно, итогово, так что не поверить им Иван не мог, но, поверив, окончательно потерялся.
У него достало сил дойти до ведра.
Зачерпнул воды, сыпнул в бокал серо-белого порошка.
– У тебя что, изжога? – спросила Катя, приняв этот порошок за хлебную соду.
Он кивнул.
Прощальными глазами обошёл комнату, жалко и сиротливо улыбаясь. Он медлил. Он ждал, ждал хоть намёка на надежду в чужом взгляде Кати. Неужели у неё и мысли нет, чтя это уже всё?
4
Катя сидела на своей койке и молча ждала его ухода. Изжога так изжога, пей, мне-то какое дело, говорило выражение её лица.
Он уже поднимал бокал к губам, когда Катя, почуяв запах чеснока, рванулась к Ивану, вытолкнула из руки бокал.
Бокал слетел на пол и разбился.
Заворочалась укутанная с головой старуха.
Больше никто и никак не прореагировал на этот короткий, как хлопок, шум.
Кате кажется, что у неё развалилась высокая причёска. Царицей проследовала к трюмо и принялась обстоятельно, рассвобождённо взбивать, ухорашивать волосы, мстительно любуясь собой.
Выходка эта вывела Ивана из оцепенения.
Ни удивлённый, ни огорчённый тем, что опять, словно в дешёвеньком фарсе, всё обошлось, он несколько мгновений с полным безразличием наблюдал, как она, вовсе не замечая его, извивалась перед зеркалом, упоённо хлопоча над великолепием бабетты.[264]
Глухо спросил:
– Сколько можно играть?
– А эсколь захочу! – хлёстко стегнула.
– Э нет, милахуня! – всё так же глухо пробубнил Иван, закипая. – За кого ты меня дёржишь? За долбонавта? Ну сколь можно кидать метлу?[265] На конце концов каждый отвечает за свои штукерии. Тоже деловая колбаса!..[266] Ты не даёшь мне житья, не даёшь и смерти! Что же ты за изверг!? Вечная мозгобойка!
Резкий прыжок перенёс его к Кате – он дважды ударил её в спину ножом, что лежал на подоконнике.
Всё так же держа расчёску глубоко в волосах, Катя запрокинулась на старуху.
Выглянув из-под одеяла, старуха блажно завопила.
– Молчи, глуха, – меньше греха! – сквозь зубы прицыкнул на неё Иван, медленно занося над Катей нож.
Со страха ничего не соображая, старуха сошвырнула с себя край одеяла и, боясь перевернуться на живот, привстав, накрыла собой Катю и увидела, что уже над ней стоял нож.
Капля крови стекла с ножа и, упав старухе на нос, мелким алым веером рассыпалась по сторонам.
Старуха не знала, что делать, и не спускала вывороченных глаз с ножа, от которого, казалось, не могло быть большой беды: нож короткий, столовый, всего на палец красным отростком высовывался из пестрой магазинной обертки. (Вчера Катя купила; не развернув, сунула на подоконник.)
В следующий миг старуха сдёрнула со спинки кровати свою юбку, со всей старой силы перевалила ею Ивана с плеча на плечо.
– Ну ты, прелая авоська! Ещё драться… Не суетись, пока я тебя не смокрил!
Плашмя приложив пластинку ножа к старухиной щеке, Иван толкнул с такой силой, что старуха скубырнулась с Кати на пол. Падая, старуха угадала поймать за полу пиджака, так что Иван, замахнувшись Кате в грудь ножом, сполз, съехал – удар завяз в одеяле.
Это набавило ей смелости, и навалилась она из крайней силы тянуть Ивана от Кати, настёгивая по чём попало веником, подвернулся под руку.
Может, это и помогло.