
Полная версия:
Код из лжи и пепла
В этом симфоническом хаосе я чувствовала себя не гостьей. А исполнителем.
Сейчас предстояло сыграть свою первую ноту. И фальшивить было нельзя.
– Вот твой фронт работ, – сказал Соджин, отступив в сторону и жестом указав на кухонный остров. – Не бойся испачкаться. В этом деле грязные руки – верный признак того, что ты все делаешь правильно.
– Знаете, я как-то читала, что вкус – это не только формула из соли, температуры и тайминга. Это еще и эмоциональный ландшафт. Уравнение между тем, кто готовит, и тем, кто ест.
Он ничего не ответил, но в его взгляде мелькнуло что-то вроде: посмотрим, насколько ты в это веришь.
Я прошлась вдоль стола, скользя пальцами по разделочным доскам, контейнерам, крышкам. Мой взгляд перебирал ингредиенты, как археолог рассматривает находки – с уважением и намерением понять.
Я прошлась вдоль стола, скользя пальцами по разделочным доскам, контейнерам, крышкам. Мой взгляд перебирал ингредиенты, как археолог рассматривает находки – с уважением и намерением понять. Свиная грудинка с легким блеском, яйца, уже на грани поэтического совершенства, мисо паста, нори – словно полоски древнего свитка, кунжут, и лапша – нежная, шелковистая, готовая дрожать от малейшего прикосновения.
– Лапшу не трогаем, – предупредил дядя. – Она как поэтический размер – нарушишь ритм, потеряешь все. А вот бульон… посмотрим, что ты можешь с ним сделать.
Я шагнула к кастрюле, как к алтарю. Бульон – это база. Опора. Пространство, в котором все остальное находит свое звучание. Его прозрачность, цвет, плотность – все имело смысл. Все говорило.
– Свиной бульон на костях. Ароматный, насыщенный… – я медленно вдохнула, позволяя запаху заполнить легкие, – но «плоский».
– И ты можешь это исправить? – дядя чуть наклонил голову.
– Конечно, – сказала я тише, почти на грани между словом и намерением. Пальцами пересчитала ингредиенты на полке. – Сушеные шиитаке для глубины умами. Капля рисового уксуса, чтобы поднять вертикаль вкуса. И щепотка сахара. Не больше.
Я вытянула руку, зачерпнула немного бульона, капнула на тыльную сторону ладони, как учат в старых школах, и поднесла ближе. Все еще не то.
– Сахар? В рамен? – Хенри оторвался от стены, словно только что услышал, что кто-то намерен петь арию в соусе.
– Вкус – это не формула, – я бросила взгляд через плечо. – Это взаимодействие. Противоположностей. Как свет и тень. Без сладкого соль просто кричит. А с ним – начинает звучать.
Пока бульон медленно возвращался к жизни на огне, я взялась за яйца. Они уже были замаринованы, но теперь их нужно было раскрыть – аккуратно, чтобы желток остался текучим. Нори я разорвала руками, не от небрежности, а из уважения. Нож бы нарушил ее структуру.
– Ты с этим ешь или разговариваешь? – прошептал Хенри, боясь разрушить магию.
– Я с этим веду переговоры. Как дипломат. Если уговариваешь ингредиенты сотрудничать, они отвечают взаимностью.
Через двадцать семь минут (да, я засекала по внутренним биологическим часам) я дошла до идеального баланса. Бульон стал объемным, как музыка с глубокой басовой линией. Осталось собрать все вместе: щепотка зеленого лука, капля масла чили, акцент кунжута. Миска как симфония – все на своих местах, все звучит.
– Дегустация, – объявила я, подавая дяде первую миску, как реликвию.
Он взял ложку. Один глоток. Второй. На третьем его взгляд стал туманным.
– Это… чертовски вкусно, – выдохнул он. – Даже моя бабушка бы сказала, что это достойно ее кухни. А она однажды развернула целую свадьбу, потому что повар пересолил рис.
Он перевел взгляд на меня и, после короткой паузы, добавил:
– Слушай… ты, случайно, не потомственная ведьма?
– Отнюдь, – улыбнулась я. – Просто хорошо запоминаю рецепты и химические реакции.
Он засмеялся тихо, по-настоящему.
– Ладно, принимаем тебя. Без кастингов, без формальностей. Добро пожаловать в адскую кухню Сумин и Соджина.
И, как символ инициации, он торжественно снял с крючка вторую пару прихваток и протянул мне, точно также, как вручают знамя.
Я взяла эти рукавицы словно реликвию инициации – не меч и не корону, а пару изношенных тканевых перчаток, пропитанных чесночным ароматом и историей, которую невозможно стереть.
Хенри подошел, смахнул с лица волосы, которые упали на лоб, и с легкой улыбкой произнес:
– Интересно, что у тебя с математикой, если ты так обращаешься с едой.
Я медленно вертела рукавицы в руках:
– Все дело в симметрии и в том, чтобы не бояться перепутать соль с сахаром. Иногда ошибки открывают новые горизонты и меняют взгляд на мир.
Вывеска «Закрыто» мягко загорелась на стеклянной двери. Последние посетители разошлись, оставляя за собой тихий шорох шагов и едва уловимый запах дождя на улице. Внутри повисла приятная усталость – не та, что ломает кости, а та, что окутывает теплом и приносит спокойствие, как легкий штрих на чистом листе после долгого дня.
Мы остались одни. Никто не спешил возвращаться туда, где не пахнет кунжутом и соевым соусом, где пар из кастрюль медленно поднимается и закручивается в воздухе, образуя мельчайшие вихри. Здесь, в этом небольшом мире, наполненном тихими звуками и ароматами, реальность отступала, уступая место чему-то настоящему.
Тетя Сумин – родная сестра приемной мамы Хенри, как я уже успела выяснить – расставляла на большом овальном столе манты, чашки с жасминовым чаем и горячие булочки с пастой из красной фасоли. Каждое блюдо заняло свое место, словно составляя часть незримого, но важного семейного обряда.
– Ну что же, повелительница табличек и владычица знаков, – с улыбкой начал Соджин. – Как ты решилась так дерзко нападать на клиента? Не боишься, что он окажется мстителем?
– Если решит вернуться, – я пожала плечами и осторожно подлила себе чай, – встречу его с тем же знаком. Может, даже подпишу: «Добро пожаловать в ад. Каскад цивилизованности на входе».
– О, звучит как новая вывеска, – пробурчал Хенри, перебирая пальцами край скатерти. – Если ее еще и над баром повесить, я уволюсь.
– Ты тут и так на птичьих правах! – дядя махнул рукой, отгоняя навязчивую мысль. – Ты хоть раз за смену налил чай тете без напоминания?
– А ты хоть раз вскипятил воду, не доводя ее до полного выкипания? – Хенри с серьезным видом посмотрел на него, но в глазах уже мелькнула улыбка.
Сумин рассмеялась, слегка качая головой, будто эти перепалки были неизменной музыкой ее семейной жизни – фоновой мелодией, без которой все вокруг казалось бы пустым.
– Вы всегда такие? – спросила я, не удержавшись от улыбки.
– С тех пор как Хенри наконец научился говорить внятно, – ответил дядя, подмигивая. – Раньше в доме было тише и спокойнее.
– А до этого он путал лук с чесноком. – Хенри крутил вилкой манты, поддразнивая. – Тот рецепт до сих пор лежит в архиве «кулинарных преступлений двадцатого века».
– Это был эксперимент, – махнул дядя палочками, – а ты – ходячий сарказм на ножках, не уважающий старших!
– Только если они действительно старше, – Хенри прищурился и бросил взгляд на тетю. – Правда, тетя? Ты ведь старше, чем он?
Сумин театрально вздохнула, сделала глоток чая и с легкой усмешкой сказала:
– Иногда мне кажется, что у меня двое детей, а не один. Только один – по паспорту, а второй – по недоразумению.
Вдруг я рассмеялась – искренне и неожиданно, не из вежливости и не из привычки. Этот смех разрядил напряжение. Он растекался по комнате, как первые солнечные лучи после долгой зимы, пробивая мой привычный панцирь.
– Вот это да, – Хенри приподнял подбородок, в голосе промелькнуло легкое удивление. – Значит, мы все-таки смогли увидеть тебя настоящей. Я не сомневался, что под этой броней из цитат и формул скрывается живой человек.
– Не стоит переоценивать, – тихо ответила я, смахивая уголок глаза. – Смех – тоже одна из форм интеллектуального освобождения.
– И в какой теории ты это нашла?
– В своей, – пожал я плечами. – Пока что только начала ее писать.
Вечер продолжался, как медленно текущая река – без резких поворотов, но с глубиной. Среди шума посуды, ароматов чая и непринужденного смеха я внезапно осознала: именно такие моменты остаются в памяти навсегда. В них – то, чего порой не хватает даже самым сложным уравнениям и теориям – живое, искреннее тепло.
Глава 6
«Любая система стремится к равновесию. Кроме человека. Он – аномалия. Вечный источник нестабильности, особенно когда вмешиваются чувства. Логика рушится, схемы сбиваются, алгоритмы перестают работать. Потому что сердце – это не переменная, а возмущенный фактор, разрушающий даже самую точную формулу устойчивости».
– Амайя Капоне, раздел «Термодинамика эмоций», личные заметки.
– Агрх, это просто невыносимо, – выдохнула я и рухнула на кровать, будто мое тело – спутник, сошедший с орбиты под весом собственных мыслей. Матрас жадно поглотил мою усталость, как зыбучие пески в пустыне бессилия. Но даже его мягкость была не способна амортизировать мой внутренний надлом.
– Что, скучный день в университете? – раздался ленивый голос Арона в наушниках.
Было такое чувство, что он сидит на моем подоконнике, покачивая ногой и разглядывая меня с едва заметной усмешкой.
– Если бы, – устало пробормотала я, раскинув руки, превращаясь в несимметричную звезду на простыне. – Сначала какой-то тип в университете, навязчивый, как вирусная реклама, а потом снова этот… мужчина. Он появляется, как ошибка в алгоритме. Повторяется. Систематически.
– Мужчина? – Арона мигом утратил свою насмешливость. – О ком ты?
– Мы сталкиваемся уже третий раз за неделю. Три раза, Арон. Если событие с низкой вероятностью повторяется систематически, значит, ты не субъект случайности.
Я зажмурилась.
– Он смотрит на меня, будто я часть его уравнения.
– Опиши его, – резко сказал он. Теперь в его голосе я слышала не просто сосредоточенность – это был контроль над уязвимостью, как у оперативников, зажатых в шахматную вилку.
Я повернулась на бок, прижимая подушку к груди, словно это мог быть мой щит.
– Он как реинкарнация. Его черты до боли знакомы. Черный костюм, идеально сидящий по фигуре, сшитый из тени. Высокий, как молчаливый небоскреб. И родинка под правым глазом. Родинка, как метка. Почти как биометрическая подпись. Такая же, как у него.
– М-м-м… – протянул Арон. Но в этом протяжном звуке я почувствовала дрожь.
– Не может быть, чтобы это был просто прохожий. И ты это знаешь, – прошептала я.
– Это человек Ворона? – в голосе появилась сталь. – Он сейчас у нас в фокусе. Но, черт, откуда ему знать, где ты? Мы работали чисто.
– Я тоже думала, что пересечений быть не может. Но он смотрит на меня, как на фрагмент его прошлого. Или будущего.
Я резко вдохнула.
– Ты думаешь, если я прикинусь испуганной студенткой и притворюсь, что приняла его за криминального босса из сериала, – это сработает?
– Теоретически, – отозвался он после короткой паузы. – Поведенческая модель «наивная жертва» все еще работает безотказно. Главное – не демонстрируй, что ты представляешь угрозу. Пока не появится рационально обоснованная необходимость.
– А если он рванет за мной?
– Тогда ликвидируй. Сбрось балласт эмоций, действуй по протоколу. Найди его слепую зону, задействуй фактор внезапности. Убей. Четко. Без сентиментов.
Я кивнула. Он этого не видел, но мозг уже фиксировал движение как команду к исполнению.
– Кстати. Я изменила стартовую легенду. Устроилась официанткой в семейное кафе. Побочный эффект – очень правдоподобная бедность. Думаю, взять стажировку в одной из крупных корпораций. Профиль, инвестиции, устойчивый бизнес-контур. Хочу накопить. Заработать честно. По завету отца.
Я запнулась. Слова повисли в воздухе, как неудачно закрытая скобка.
– Но честно – это ведь понятие относительное, правда? Особенно, когда за каждым долларом скрывается чей-то компромисс.
– Есть одна компания. Они работают с медийными личностями. Я проверю, ведут ли сейчас набор. Пришлю тебе ссылку. Обещаю.
– Арон, я говорила тебе, что ты самый лучший?
– Ты говоришь это слишком часто. И только тогда, когда хочешь, чтобы я взломал тебе что-нибудь, достал пропуск или проверил чужие цифровые следы.
Пауза.
Слово «лучший» остро резануло воздух, как игла по винилу – не по той дорожке. Я на секунду замолчала, переваривая его реплику. И все же что-то в его молчании отзывалось теплом – не снисходительным, а выжидающим. Он наблюдал, зная о моей улыбке, и не спешил ее прерывать.
Никаких приемов. Только его присутствие в линии – почти материальное, почти рефлекс.
Я усмехнулась и уткнулась лицом в подушку, пытаясь заглушить шум внутри, скрыться от собственного дыхания.
– Удивительно, как быстро ты выучил поведенческий шаблон. Ты точно не прошел курс поведенческой психологии на Курсере?
– Нет, я просто слишком долго тебя знаю… И слишком долго храню твои секреты.
Я замерла, как частица, пойманная в ловушку между измерениями. То ли он сказал это невзначай. То ли слишком «значай».
– Иногда мне кажется, – прошептала я, глядя в тень от собственного локтя на простыне, – что я как Шредингеровская кошка. Жива и мертва одновременно. Неизвестна, пока не откроют коробку. Но, может, я сама стала этой коробкой. И ты единственный, кто знает, что в ней.
– Возможно. Но я не хочу открывать ее. Не хочу разрушать ту вероятность, в которой ты счастлива. Даже если это иллюзия.
От его слов внутри что-то сместилось – не страх, не боль, а нечто глубже. Узнавание. Как если бы весь мой внутренний мир оказался сложной системой уравнений, и он, случайно или намеренно, подставил в нее нужную переменную.
Голос исчез. Осталась тишина – не пустота, а плотная, насыщенная пауза. Та самая, что дирижер держит на грани, прежде чем ударит первый аккорд. Симфония выживания началась бы именно с такой тишины.
Я стояла у окна с чашкой зеленого чая – не столько из любви к его вкусу, сколько из-за высокого содержания L-теанина, который, согласно исследованиям, способствует ментальной ясности.
Сейчас мне не нужна была поэзия. Мне нужны были формулы. Четкость. Предсказуемость. Цифры, которые не лгут. Потому что чувства – они как вода в руках: как только думаешь, что удержал, они ускользают.
А вечер стекал по окну мягкой размазней, как недосказанное прощание. Я смотрела в расплывчатое отражение – и вдруг он всплыл. Не тот мужчина в черном, с которым мы столкнулись трижды за неделю. Не та угроза, от которой я должна защищаться. А другой. Тот, о ком я запретила себе думать.
Мальчик из моего прошлого.
Имя не поднималось с глубины. Оно утонуло во мне, завязло между памятью и страхом. И все же – он ожил. В движении этого мужчины. В том, как он смотрел. Прямо. Слишком прямо. Словно собирал из меня уравнение, знал решение, но давал мне время самой додумать.
Я замерла.
Та же родинка под глазом. Те же точные шаги, выверенные заранее. Не шаги – код. Программа.
Я выдохнула, слишком резко. Воздух царапнул горло.
Дежавю? Наука скажет – десинхронизация нейронных импульсов. Химия, сбой, ничего личного. Но если дежавю приходит не один раз… Если взгляд проникает под кожу – не может быть, чтобы это просто совпадение.
Он умер. Я знаю это. Я стояла там, на холме, когда землю закрыли навсегда. Я видела фото, поставленное у гроба – то самое, где он еще смеется.
Но разве не сам Вернер Гейзенберг доказал: наблюдение влияет на наблюдаемое? Что, если я просто хочу видеть его? Что, если мой мозг ломает правила, чтобы вернуть хоть что-то знакомое? Я не псих. Или, может, именно поэтому – скучать до такой степени, что реальность начинает шататься.
Он был единственным, кто понимал, как можно сравнивать кварки с характерами. Кто говорил, что человек и звезда – одно и то же, просто разные стадии горения.
Он звал меня Айя. Для него в нем было все: смысл, нежность, аксиома. Никто больше так не говорил. Никто больше не верил в меня так безоговорочно.
Я выдохнула и аккуратно поставила чашку на подоконник. Руки дрожали, и я задержала движение, боясь нарушить хрупкий баланс между мыслями и реальностью.
Чай не грел. Теперь там внутри что-то другое. Тяжелее. Медленнее. Под кожей, как вшитый код: а если это и правда он?
Мозг хрипло смеется – «Прекрати. Это абсурд».
А сердце тихо отвечает: «Но ты знаешь. Ты знала бы».
Мистика – это не доказательство. Но память…
Память знает тропинки туда, где разум не горит.
И я чувствую: правда в тени.
В тех местах, где мы больше чувствуем, чем понимаем.
Где даже мертвые могут быть ближе, чем живые.
Рем сидел на заднем сиденье машины – не развалившись, не откинувшись, а ждал. В этом ожидании не было суеты. Только выверенное, как у хищника, затаивание.
Город расплавлялся в жаре, как перегретая схема, но Рем не вспотел. Даже не дрогнул. Он был вне климата, вне раздражения. Он был – операционной системой в теле человека.
За стеклом капала жизнь: вялая, бессмысленная, перегретая. Внутри – тишина, разреженная, как на дне глубоководной впадины. Его лоб касался стекла – не в жесте усталости, а в расчете. Холод от окна заземлял. Концентрировал. Последний бастион здравомыслия в мире, где все, кажется, решено безумцами.
– Судя по запасу жизненной мощности в моем деде, он переживет не только глобальное потепление, но и его отмену, – выдохнул Рем, вдавливая висок в прохладное стекло. В движении – ни усталости, ни слабости, лишь хищная необходимость снизить температуру тела.
Голос – вкрадчивый, с отложенным укусом. Ленивый, как ртуть на белом мраморе: блестит, скользит, ядовито опасен.
– Он занят до одержимости, но все равно умудряется лезть в мои дела с настойчивостью роя, которому внушили шахматные дебюты. Считает, что моя жизнь – его несостоявшийся гамбит. Только он почему-то играет белыми и за меня, и против меня одновременно.
Он усмехнулся краешком рта, но в этом было не веселье, а диагноз.
– Потрясающе. Гроссмейстерская шизофрения, замаскированная под заботу. Думаешь, я шучу? – Он поднял глаза, острые, как срез оптики. – Он просчитал мой первый побег из дома за три дня. Оставил ключ на лестнице, в кроссовке. Потому что был уверен, что я уйду. И хотел, чтобы я это сделал по собственному сценарию.
Он откинулся назад, губы едва шевельнулись в беззвучной ругани. Напряжение в теле тянулось вниз от плеч, сдавливая виски словно тугой обруч. Дед – председатель, империя, ответственность – все эти слова звучали как приговор из чужого языка, где слово «личная свобода» оказалось вычеркнуто навсегда.
Рем знал цену молчания. Особенно того, что глушит не звуки, а желания. Ему не нужно было зеркало, чтобы увидеть, кем он стал: идеальная копия – выточенная, выверенная, выдрессированная. Он шел по жизни, как по коридору, выложенному плиткой из чужих решений, и не важно, чьи отпечатки оставались на стенах – его ли руки или руки деда. Все равно итог был один: свободы не существовало. Была дисциплина. Была структура. Была холодная, почти стерильная необходимость быть тем, кого от него ждали.
И все же иногда – в промежутках между шагами, в щелях между задачами – в нем что-то дрожало. Не страх, нет. Он давно научился вскрывать страх, как замок. Это была тоска. Протест, укрытый под слоями идеального воспитания. Молчаливый крик того мальчика, который когда-то хотел быть кем-то иным – не наследником, не продолжением чужой воли. Тем, кто может просыпаться без графика и засыпать без отчета. Дышать – без плана.
– Господин, – ровный голос Эдена с переднего сиденья прорезал тишину, безэмоциональный и острый, как тревожный сигнал в пустоте. – Ваша ситуация выходит из-под контроля. Слишком много внимания. Слишком много женщин. Слишком много камер.
Рем улыбнулся, но без звука. Слишком много – это его постоянный фон.
– Отношения – это личное, – продолжил Эден. – Но когда ваш партнер – знаменитость, а каждый вечер превращается в представление, любой ваш шаг становится оружием в руках прессы. И не только прессы. Появились подозрения: кто-то тщательно собирает данные – фотографии, движения, окружение. Вы не замечали никого подозрительного?
Рем медленно повернул голову в сторону Эдена.
– Нет, –ответил он, и пауза после этого слова растянулась дольше, чем нужно было. Он лгал. Лгал так же привычно, как дышал.
Но память выстрелила – да, он вспомнил. Последнее фото. У того кафе, где воздух был пропитан пудрой ванили и каким-то необъяснимо знакомым ароматом. Где время, казалось, запуталось и замерло.
Машина остановилась на светофоре. Рядом проехала девушка на велосипеде – огненно-рыжие волосы разметались в горячем ветре. Она сняла резинку с запястья, и в этом простом, почти интимном жесте – связывании волос – скользнула что-то на грани запретного.
Ее шея – тонкая, изящная, словно стебель редкого цветка, и в то же время такая хрупкая, словно живая рана.
Она повернулась. Их взгляды встретились, и время замерло. В ее глазах не было удивления. Там была узнаваемость – словно она увидела не просто мужчину за стеклом люксовой машины, а призрак, тень, проклятье из прошлого.
Рем на мгновение забыл и о деде, и о его играх. Он понял одну вещь: он хотел уничтожить ее. Не телом – это было бы слишком просто. Он хотел стереть то, что связывало ее с той частью его жизни, которую он давно пытался похоронить, но тщетно.
Вот она снова. Мысль вспыхнула электрической дугой, вспоминая ярко и резко, как запах паленого металла.
Точно. Тогда она ударила меня. Не словами, не взглядом – табличкой, по лицу, с той неожиданной дерзостью, на которую способна лишь безумие или острое воспоминание.
Между прошлым и настоящим не было ни секунды паузы.
– Опять ты? – ее голос, сорвавшийся с губ, был как упрек самой реальности.
Не дожидаясь зеленого, она рванула с места, словно пыталась вырваться из плена времени. Огненные волосы вспыхнули, оставляя за собой едва уловимый шлейф пыли и ванили.
– Эден, за ней! – Рем выплюнул команду, ледяной тон сменился почти подростковым надрывом. В груди взрывался адреналин, горючий и неукротимый.
Эден без лишних слов вдавил педаль газа. Машина рванулась вперед, прорезая городской шум, как акула в косяк рыбы.
– Почему она такая быстрая? – прорычал Рем, следя, как рыжая тень растворяется в лабиринте улиц.
– Господин, вы ее знаете? Почему мы гоняемся за девушкой? – голос Эдена дрогнул. – Это может обернуться судом. Или прессой. Или чем похуже. Вы же не хотите…
– Молчи. Смотри. Гони, – отрезал Рем, не моргая, не дыша, словно сам стал частью погони. Его взгляд впивался в вихрь рыжих волос, как прицел.
Она свернула за угол – резкий, почти карикатурный поворот, как на сцене. И исчезла. Просто – растворилась. Город поглотил ее, распахнув асфальтовые пасти.
– Ты ее упустил? – Тишина в салоне стала натянутой, как струна перед последним аккордом. – Хочешь сказать, ты, Эден, не можешь угнаться за девчонкой на велосипеде?
– Велосипед… он двигался как-то… неестественно быстро, – выдавил Эден, сам не веря в сказанное. – Я никогда…
– Ладно. Разворачивайся.
Голос Рема стал тише, почти шепотом, но в этом шепоте не было ни растерянности, ни сомнений – только чистый, выверенный яд. Он отвернулся, оперся лбом в стекло, в надежде выдавить из него не отражение, а ответы. Ответы, которых город отказывался давать.
Кто она, черт возьми? Почему ее лицо – как незавершенный эскиз, набросок, сделанный рукой кого-то слишком хорошо знакомого с его болью? Почему каждый ее жест, каждый поворот головы оставляет болезненный след, открывая старые, давно забытые раны?
Почему злость? Такая острая, такая невозможная. Злость без логики, без причин. Жгучая. Как воспоминание, вырванное с мясом.
Он закрыл глаза. Позволил себе опустить заслон. Не чтобы убежать – он давно утратил этот рефлекс. А чтобы точнее вспомнить.
Вспышка. Детство – не теплое, не мягкое, как в фильмах, а острое и молчаливое. Он сидел – нет, прятался – в углу старой библиотеки приюта. Там, где пыль не просто оседала, а укрывала, как саван. В руках – книга. Тяжелая, на другом языке. Он стащил ее, как стащил бы зажигалку – не из вредности, а от нужды.
«Божественная комедия». Данте. Ему не было и десяти, но строки вызывали странную ясность. Он читал не просто историю, а руководство – как пройти через ад и не сгореть. Слова резали, как лезвие – чужие, старые, но почему-то свои. Он склонялся над страницей, погружаясь в текст с такой сосредоточенностью, что казалось, он растворяется в каждом слове.
И тогда раздался голос.
– Ты читаешь Данте?
Он вздрогнул. Солнце било снаружи так ярко, что он не увидел ее лица – только силуэт на фоне света. Тень. Или ангел. Он не был уверен.
– Ты уже в аду, если тебе это интересно, – продолжила она, с каким-то неприличным знанием, не по возрасту. – Но там, внизу, ведь есть и те, кто сохранил достоинство. Даже среди льда.