Читать книгу Ворота Расёмон (Рюноскэ Акутагава) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
Ворота Расёмон
Ворота Расёмон
Оценить:

4

Полная версия:

Ворота Расёмон

– Меня зовут Хасэгава.

Профессор любезно поклонился в знак приветствия. Если они и вправду были знакомы, гостья сама бы об этом заговорила – так он рассудил про себя.

– Я мать Кэнъитиро Нисиямы, – женщина произнесла имя сына четким голосом, а затем учтиво поклонилась.

Нисияму Кэнъитиро профессор прекрасно помнил. Он был одним из студентов, писавших критические статьи об Ибсене и Стриндберге и, кажется, специализировался на немецком праве, но даже после поступления в университет продолжал наведываться к учителю с вопросами о философии. Этой весной он заболел перитонитом и был помещен в университетскую больницу, куда учитель наведался пару раз, чтобы его проведать. И теперь это смутное ощущение, будто где-то он видел лицо посетительницы, уже не казалось случайным. Жизнерадостный молодой человек с густыми бровями и эта женщина были удивительно похожи, как две капли воды.

– О, Нисияма-кун… вот как… – Профессор кивнул сам себе и указал на стул напротив маленького столика. – Пожалуйста, садитесь сюда.

Женщина извинилась за свой неожиданный визит, еще раз вежливо поклонилась и села на указанный стул. В этот момент она достала из кармана белый предмет, который, вероятно, был носовым платком. Увидев его, профессор тут же предложил корейский веер, лежавший на столе, и сел напротив.

– У вас прекрасный дом. – Женщина нарочито внимательно осмотрела комнату.

– Вовсе нет. Возможно, даже слишком просторный.

Профессор, привыкший к таким приветственным ритуалам, тут же распорядился, чтобы служанка поставила перед гостьей холодный чай, и сразу же сменил тему:

– Как поживает Нисияма? Есть ли какие-нибудь изменения?

– Да. – Женщина скромно сложила руки на коленях, на мгновение замолкла, а затем произнесла ровным, отполированным до блеска голосом: – Дело в том, что я пришла снова по поводу моего сына… Но его, увы, больше нет. При жизни он столько вам докучал…

Профессор, решив, что женщина из скромности не берет чашку, как раз в этот момент поднес ко рту свою. Он рассудил, что вместо назойливых уговоров лучше просто показать пример, сделав первый глоток. Но прежде чем чашка коснулась его усов, слова женщины внезапно врезались в его сознание. «Так пить чай или не пить?» – эта дилемма, совершенно не связанная со смертью юноши, на мгновение овладела мыслями профессора. Но вечно держать поднятую чашку было нельзя. Тогда профессор, собравшись с духом, залпом выпил половину чая, слегка поморщился и сдавленным голосом сказал:

– Ну что ж…

– Даже когда он лежал в больнице, мы часто вспоминали вас. Я понимала, как вы заняты, но решила прийти, чтобы сообщить печальную весть и заодно поблагодарить.

– О нет, что вы… – учитель ошеломленно произнес это, поставил чашку и взял вместо нее веер с синей восковой пропиткой. – Все-таки не оправился… В таком молодом возрасте… А я вот и в больницу не наведывался, думал, уж наверное выздоровел совсем… Когда его не стало?

– Вчера как раз седьмой день был со дня смерти.

– И все-таки в больнице?..

– Именно так.

– И правда неожиданно…

– Мы сделали все, что было в наших силах, – все перепробовали, так что оставалось лишь смириться. Но все же, оглядываясь на все пережитое, нельзя жаловаться на жизнь.

Пока шел этот разговор, профессор неожиданно осознал странный факт: в манерах и поведении этой женщины ничто не указывало на то, что она говорит о смерти собственного сына. В ее глазах не было ни слезинки, а голос звучал совершенно обыденно. Более того, в уголках губ даже играла улыбка. Будь здесь кто-нибудь, кто лишь наблюдал бы за ней со стороны, не слыша разговора, несомненно, подумал бы, что она обсуждает что-то самое заурядное, вроде будничных дел. Профессору это казалось странным.

Однажды, когда профессор учился за границей, в кофейне, куда он обычно заходил, ему довелось услышать печальную весть о кончине кайзера Вильгельма Первого – отца нынешнего императора. Разумеется, это известие не произвело на него особого впечатления… И вот, как обычно, с безмятежным лицом, зажав трость под мышкой, он вернулся в съемную квартиру. Едва он открыл дверь, как двое детей хозяйки бросились к нему, обхватили за шею и разом громко разрыдались. Одной из них была девочка лет 12 в коричневой куртке, другой – девятилетним мальчиком в синих коротких штанах. Озадаченный профессор, обычно обожавший детей, гладил их светлые волосы и то и дело повторял:

– Ну что вы? Ну что случилось?

Но дети не успокаивались. Шмыгая носами, они выпалили:

– Говорят, наш дедушка-кайзер скончался!

Профессора поразило, что смерть главы государства могла вызвать у детей столь искреннюю печаль. Это заставило его задуматься не только об отношениях между императорским домом и народом.

Впервые со времени приезда в Европу его – японца, верящего в философию бусидо, – настолько сильно потрясло то, что до этого момента уже не раз привлекало внимание: порывистое выражение чувств у европейцев.

То странное смешение недоумения и сочувствия, что он испытал тогда, осталось с ним навсегда – сколько ни пытался он забыть, не мог.

Сейчас же ровно в той же мере его удивляло обратное: почему эта женщина не плачет?

Однако за первым открытием вскоре последовало второе.

Как раз когда разговор гостя и хозяйки, перейдя от воспоминаний об умершем юноше к подробностям его повседневной жизни, готов был начаться по новой, случайным движением корейский веер выскользнул из руки профессора и с легким стуком упал на паркетный пол с мозаичным узором.

Конечно, беседа не была настолько срочной, чтобы не допускать даже минутного перерыва. Поэтому профессор, слегка наклонившись на стуле, потянулся рукой к полу.

Веер лежал под небольшим столиком – там, где белоснежные таби женщины скрывались под ее сменными туфлями.

В этот момент взгляд профессора случайно упал на колени женщины. На них покоились руки, держащие носовой платок. Разумеется, сам по себе этот факт не представлял собой ничего особенного. Примечательным было то, что руки женщины сильно дрожали. Более того, ее дрожащие руки в попытке подавить бурный всплеск своих эмоций так сильно сжимали платок, что казалось, она вот-вот его разорвет. Затем он увидел, что смятый шелковый платок едва заметно шевелится по краям, будто обдуваемый легким дуновением ветра.

Ее лицо улыбалось, но все ее тело пребывало в агонии от страданий.

Он поднял с пола веер и вскинул голову. На его лице появилось необычное для него выражение. Это была слегка театрализованная, преувеличенно сложная эмоция, в которой смешались благоговейное чувство от того, что он стал свидетелем чего-то сокровенного, и удовлетворение от осознания этого чувства.

– Нет, ваша боль понятна даже мне, человеку бездетному, – сказал профессор, чуть откинув голову назад, словно смотрел на что-то ослепительно-яркое. Его голос был низким и сдержанным, но полным эмоций.

– Благодарю. Что уж теперь говорить, прошлого не воротишь…

Женщина склонила голову. На ее сияющем лице по-прежнему играла широкая улыбка.

* * *

Прошло два часа. Профессор принял горячую ванну, поужинал, набрал вишни в саду и снова удобно устроился в плетеном кресле на веранде.

Затянувшиеся летние сумерки все еще сохраняли остатки света, и просторная веранда с распахнутыми стеклянными дверями оставалась слабо освещенной. В этом полумраке профессор, с пятого месяца по лунному календарю, сидел, закинув левую ногу на правую и откинув голову на спинку плетеного кресла, и рассеянно разглядывал красные кисточки фонарей гифу.

И хоть привычным движением взял в руки Стриндберга, но так и не прочел и страницы. Этого следовало ожидать: его мысли все еще были поглощены благородным поведением госпожи Ацуко Нисиямы.

За ужином профессор от начала и до конца рассказал эту историю жене. Он восторгался японскими женщинами, следовавшими принципам бусидо. Его жена, любящая Японию и японский народ, не могла остаться равнодушной к этой трагедии. Профессору было приятно осознавать, что он обрел в ее лице заинтересованного и отзывчивого слушателя. Жена, та женщина и фонари гифу – теперь эти три образа всплывали в его сознании, окрашенные неким этическим подтекстом.

Сложно сказать, как долго он предавался этим счастливым воспоминаниям. Но вдруг он вспомнил, как один журнал давно просил его написать статью. Этот журнал под названием «Книга для современной молодежи» предлагал высказать видным деятелям в своей области собственное мнение по общим темам нравственных принципов. С мыслью о том, что сегодняшнее происшествие может стать хорошей основой для новой статьи, профессор почесал голову и решил как можно скорее описать свои впечатления по этому поводу и отправить.

Он почесал голову той рукой, в которой все это время держал книгу. Профессор наконец заметил том, оставленный без внимания. Подцепив визитную карточку, которую использовал в качестве закладки, он открыл страницу, с которой собирался продолжить чтение. Как раз в этот момент вошел слуга и зажег висящий над головой профессора фонарь гифу, и мелкий шрифт перестал казаться таким трудным для восприятия. Профессор, не испытывая особого желания читать, рассеянно бродил глазами по странице. Стриндберг писал:

«Когда я был молод, все говорили о носовом платке мадам Хайберг, который, должно быть, был привезен из Парижа. Это была двойственная сцена: улыбающееся лицо и в то же самое время руки, разрывающие платок надвое. Сейчас мы называем такое “слащавой сентиментальностью”».

Профессор положил книгу на колени. Он оставил ее раскрытой, и визитная карточка с надписью «Нисияма Ацуко» по-прежнему лежала посреди страницы. Однако в мыслях уже не было этой женщины. Ни госпожа Ацуко, ни японская цивилизация не занимали теперь его ум. Это было нечто неясное, таинственное, что стремилось нарушить его внутреннюю гармонию. Разумеется, прием постановки, который подверг критике Стриндберг, и вопросы практической морали – вещи разные. Но в том, что он только что прочел, был некий намек, нечто, что словно бы пыталось нарушить его умиротворенное и расслабленное после горячей ванны состояние. Бусидо и его основы…

Профессор неудовлетворенно несколько раз покачал головой, а затем, подняв глаза, снова уставился на яркий свет фонаря гифу, расписанного осенними цветами…

Сентябрь, 5-й год Тайсё

6. Бататовая каша

Когда уж это было, и не припомню: то ли под конец периода Гэнкэй[18], то ли как провозгласили годы Нинна[19]. Впрочем, это не так уж и важно. Читателю достаточно знать, что дело было в стародавние времена, называемые эпохой Хэйан. В ту пору, в годы регентства Фудзивара-но Мотоцунэ, среди верных ему самураев служил некий чиновник пятого ранга[20].

Мне хотелось бы с самого начала внести ясность в то, кем был этот человек и как его звали, однако, к сожалению, ни в одной из хроник не сохранилось никаких сведений о его персоне. Возможно, он не стоил упоминания в силу излишней заурядности: жизнь подобных людей не представляла никакого интереса для составителей древних трактатов. В этом отношении они очень отличаются от современных писателей-натуралистов, у которых в распоряжении оказалось намного больше свободного времени.

Итак, в годы регентства Фудзивара-но Мотоцунэ среди верных ему самураев служил некий чиновник пятого ранга. О нем и пойдет этот рассказ.

Чиновник пятого ранга обладал заурядной внешностью. Первое, что бросалось в глаза, – его низкий рост. Следом шли красный нос, опущенные уголки глаз и реденькие усики. Впалые щеки делали подбородок слишком узким. Губы… Впрочем, если бы я взялся перечислять его черты одну за другой, то это заняло бы вечность. Описание внешности чиновника уже имеет завершенный вид при той незаурядности и неряшливости, которые я попытался придать ей.

Неизвестно, когда и при каких обстоятельствах этот чиновник попал в услужение регенту Мотоцунэ. Однако ни у кого не вызывало сомнения то, что он ходил в одном и том же уже полинявшем от времени суйкане, на голове носил помятую шапку эбоси и изо дня в день безропотно выполнял свои обязанности. И, как следствие, никто даже не задумывался, что этот человек был когда-то молодым. (На момент рассказа герою уже перевалило за сорок.)

Казалось, что с самого рождения его реденькие усы под обмороженным красным носом развевались на ветру проспекта Судзаку. Все, от регента Мотоцунэ до пастушков, твердо, без каких-либо сомнений, верили в это.

Думаю, даже и описывать не стоит, как окружение относилось к нему из-за такого внешнего вида. Для самураев он был интересен не более обычной мухи. Его двадцать сослуживцев, с чинами и без, встречали его появления и исчезновения на службе с удивительным равнодушием. Даже если он что-то говорил, то никто вокруг не считал нужным прекращать разговоры. Для них существование нашего героя было равнозначно воздуху, который свободно витает повсюду, не создавая никаких препятствий для взгляда. Если даже низшие чины могли позволить себе такое отношение в его адрес, то начальство – высокопоставленные самураи – и вовсе не воспринимало его всерьез. По отношению к чиновнику все испытывали детскую ненависть, которую прятали под напускным безразличием, общаясь с ним одними лишь жестами. Так как человеку был ниспослан дар речи не просто так, некоторую информацию сложно было донести одними лишь жестами, однако в этом обвиняли слабый ум чиновника. Так и не заговорив с ним, сослуживцы оглядывали его с ног до головы, с макушки измятого и перекошенного эбоси до пяток рваных соломенных сандалий, презрительно фыркали и резко поворачивались к нему спиной. Несмотря на это, чиновник ничуть не злился на их выходки. Его слабоволие и трусость не давали ему видеть в чужих поступках несправедливость.

Между тем самураи не упускали шанса вволю поиздеваться над ним. Старшие сослуживцы использовали его невзрачный внешний вид, чтобы отпустить какую-нибудь старомодную шутку, а младшие – чтобы отточить на нем так называемое мастерство остроумия и красноречия. Они неустанно в присутствии чиновника обсуждали и его нос, и усики, и эбоси, и суйкан. И это далеко не все. Часто темой для разговоров становилась его бывшая жена с оттопыренной нижней губой, с которой он разошелся лет пять-шесть назад, а также ее отношения на стороне с одним монахом-пьяницей. Временами же они решались на уж совсем скверные проделки. Перечислить их все сейчас не представляется возможным. Однажды, например, они выпили из его бамбуковой чашечки все саке и помочились туда. Думаю, одного этого случая уже достаточно, чтобы читатель мог домыслить остальное.

Однако чиновник оставался нечувствительным ко всем этим выходкам. По крайней мере, со стороны это выглядело именно так. Какие бы слова ни говорили в его адрес, лицо оставалось недвижимым. Он лишь молча приглаживал свои реденькие усики и продолжал работать. Но когда проделки сослуживцев заходили слишком далеко, например, когда они прицепляли бумажку к его пучку волос или привязывали сандалии к ножнам его меча, он начинал улыбаться так, что было непонятно, смеется он или сейчас заплачет, и говорил: «Ай-ай, ну нельзя ж так». Тем же, кто видел эту его улыбку и слышал его голос, тут же становилось его жалко. (В этот момент им казалось, что голосом красноносого чиновника говорили тысячи неизвестных и таких же обиженных ими людей, которые упрекали их за жестокосердие.) И эта жалость, какой бы смутной она ни была, на мгновение охватывала их сердца. Только, увы, мало находилось тех, кто продолжал сострадать ему дольше одного мгновения. И среди таких немногих был один самурай без ранга, который приехал из провинции Тамба[21]. Это был молодой человек, у которого только-только под носом начинал расти мягкий пушок. Поначалу он, как и все из его окружения, презирал красноносого чиновника без особой на то причины. Однако стоило ему услышать: «Ай-ай, ну нельзя ж так», как с тех пор этот голос все не выходил у него из головы. С того времени только он один видел в нем совершенно другого человека. В этой бледной, истощенной и почти нелепой маске он видел в первую очередь человека, который страдает от унижений со стороны общества. Каждый раз, когда этот самурай без ранга думал о чиновнике, ему представлялось, будто вдруг весь мир явил ему свою первоначальную полную цинизма сущность. И в то же время ему казалось, что обмороженный красный нос и редкие усики одним своим существованием рассеивали тревоги и приносили утешение его душе…

Однако этот случай был, скорее, исключением. Если не принимать его во внимание, то чиновник по-прежнему продолжал страдать от презрения окружающих, влача поистине собачью жизнь. У него даже не было нормальной одежды, лишь один серо-голубой суйкан и одна пара шаровар-сасинуки того же цвета, но все это уже давно утратило свой первоначальный вид настолько, что невозможно было догадаться о первоначальном оттенке одеяний. И если суйкан еще можно было спасти: у него лишь немного растянулись рукава, а плетеные шнуры одеяний выцвели, то низ штанов настолько износился, что на него было невозможно смотреть. Чиновник ничего не носил под хакама, поэтому его худые ноги постоянно мелькали в прорезях, что даже у злословящих коллег вызывало чувство жалости, будто наблюдали, как тощая лошадь тянет непосильную ей поклажу. Мечом, который он носил при себе, уже нельзя было никого напугать: золотые вставки на рукояти потеряли свой блеск, а черный лак на ножнах облупился. Когда прохожие замечали его красный от природы нос, а также то, как он шаркал ногами, едва удерживая на себе соломенные сандалии, сутулился от холода, озирался по сторонам и семенил, будто что-то искал, – тут уж неудивительно, что даже уличные торговцы посмеивались над ним. Расскажу еще один случай.

Однажды чиновник направлялся по улочке в сторону Запретного сада Синсэн и заметил, как у обочины собрались шесть-семь ребятишек. «Должно быть, волчки запускают», – подумал он и решил мельком посмотреть на их игру. Подойдя поближе, он увидел, как дети накинули веревку на шею забредшему откуда-то лохматому псу и начали колотить его что есть мочи. Робкому чиновнику не было чуждо сочувствие, однако до этого момента он не решался выразить его на деле, стесняясь реакции окружения. Сейчас же он в некотором роде осмелел, поскольку перед ним были всего лишь дети. Натянув на лицо улыбку, он похлопал по плечу с виду самого старшего из их компании и проговорил:

– Будьте разумными, отстаньте от нее. Собака же тоже чувствует боль.

Мальчишка обернулся на его слова и с презрением оглядел чиновника. Он смотрел тем же взглядом, что и начальник ведомства, когда чиновник не мог понять, что от него требуется. Ребенок сделал шаг назад и, надменно скривив губу, произнес:

– А твое какое дело? Не суй свой нос, куда не просят, красноносый!

Прозвучавшие слова ощущались для чиновника словно пощечина. Однако это было не потому, что он был оскорблен или рассержен. Ему было стыдно за то, что он сказал что-то лишнее. Чтобы как-то скрыть смущение, он натянуто улыбнулся и вновь молча направился в сторону сада Синсэн. Дети же встали поближе друг к другу и принялись вдогонку строить ему обидные гримасы и высовывать языки. Чиновник, конечно, этого уже не видел. Да даже если б и видел, то какое бы это имело значение для него – человека, лишенного чувства собственного достоинства?

И все же главного героя этой истории нельзя назвать человеком, который был рожден исключительно для того, чтобы сносить насмешки, и у которого не было особо никаких желаний. Чиновник уже лет шесть питал нездоровую страсть к бататовой каше. В разваренный рис добавляли кусочки ямса, а потом варили в сиропе из виноградной лозы. В те времена это яство в качестве наивкуснейшего деликатеса подавали прямиком к императорскому столу. Поэтому у людей такого ранга, как главный герой, возможность побаловать свои рты этой вкусной кашей могла выпасть лишь раз в году, по случаю особого приема у регента. И даже в этом случае маленькая порция, размазанная по дну чашки, лишь разжигала еще больший аппетит. Желание вдоволь наесться этой бататовой каши уже давно стало его самым заветным желанием. Разумеется, об этой мечте он никому не рассказывал. Он даже сам до конца ясно не понимал, что одержимость этим деликатесом занимала все его существование. Да что уж там, не стоит отрицать того, что в действительности он жил ради одного этого желания. Люди склонны посвящать жизнь какой-нибудь идее, даже если они не уверены в том, что есть возможность ее осуществить. Те же, кто смеется над подобным, ничего не смыслят в жизни.

Тем не менее заветная мечта чиновника «наесться от пуза бататовой каши» неожиданно легко стала явью. Собственно, мой рассказ и был написан с целью поведать о том, как это произошло.


Это случилось на второй день нового года, во время того самого ежегодного банкета, который регент Мотоцунэ устраивал в своей усадьбе. (Ежегодный банкет – торжественный обед, который дает регент или ближайший советник императора в один день с поздравительным банкетом в честь императрицы и наследного принца. На него приглашается вся придворная аристократия, начиная с министров и ниже. По размаху он ничем не отличается от того, который проводится в императорских покоях.) Чиновник пятого ранга присоединился к компании тех, кто лакомился остатками яств и напитков с этого грандиозного стола. В те времена еще не было заведено выбрасывать остатки для черни, поэтому они доставались самураям, которые собирались все вместе и доедали их. Хоть для них это было равноценно участию в самом пиршестве, но, поскольку дело было в старину, даже того большого разнообразия блюд было недостаточно, чтобы наесться. А кушать все же было что: среди того, что выносили к столу, были моти обычные и моти жареные, морские ушки на пару́, сушеная птица, мальки форели из Удзи, караси из Оми, строганина из леща, лососевые яичники, жареные осьминоги, лобстеры, мандарины всех размеров и сортов, а также сушеная хурма на шпажках. Была среди этого многообразия и та самая бататовая каша. Чиновник каждый год ждал момента ее появления на столе. Однако всякий раз гостей оказывалось много, из-за чего у него так и не получалось ею спокойно полакомиться. В этот же год каши было еще меньше, чем обычно, поэтому чиновнику она представлялась особенно вкусной. По этой причине он, управившись со своей порцией, сидел, уткнувшись носом в чашку. И вот, смахнув рукой с реденьких усов висевшую каплю, он проговорил, будто обращаясь к кому-то:

– Доведется ли мне наестся ею однажды?

И сам себе ответил:

– Нет, наверное, куда уж мне, такому мелкому чиновнику.

Не успел он закончить, как кто-то захохотал. Это был хрипловатый насмешливый смех вояки. Чиновник поднял голову, все так же сутулясь, и робко посмотрел в его сторону. Голос принадлежал Фудзиваре Тосихито, который был телохранителем их общего покровителя Мотоцунэ и сыном Токинага, министра по делам подданных. Это был плечистый великан, который жевал вареные каштаны и запивал их черным саке. Он уже порядочно выпил.

– Жалко-то как, а… – сказал Тосихито голосом, в котором слышалась смесь сочувствия и презрения, а когда заметил, что чиновник поднял голову, добавил: – Если желаешь, то я могу накормить тебя вдоволь этой кашей.

Зашуганный пес не сразу решается взять предложенное мясо. Чиновник изобразил на своем лице ту самую улыбку, по которой не было понятно, смеется он или плачет, и начал попеременно переводить взгляд с лица Тосихито на пустую чашку.

– Ну как, согласен?

Чиновник молчал.

– Так что?

У чиновника появилось ощущение, что взгляды присутствующих устремлены на него. Каждое его слово вызывало насмешки окружающих. Что бы он сейчас ни ответил, над ним все равно будут потешаться. Он понимал это, а потому колебался.

Так бы он и продолжал до бесконечности переводить взгляд с чашки на Тосихито, но тот уже сам не выдержал и несколько раздраженным голосом сказал:

– Если не хочешь, то я уговаривать не буду.

Чиновник сразу же поспешно ответил:

– Нет-нет, что вы, премного вам благодарен.

Все присутствующие при разговоре одновременно расхохотались. Некоторые даже передразнили ответ чиновника. От смеха присутствующие согнулись над подносами с яркими фруктами и яствами, и их головные уборы качнулись над столом, словно создавая набегающие волны. В общем хоре всех громче и бодрее заходился от смеха сам Тосихито.

– Что ж, тогда приглашаю тебя к себе, – сказал он, немного поморщившись. Прилив смеха в его горле столкнулся с только что выпитым саке. – Решено.

– Премного вам благодарен, – еще раз повторил чиновник, заикаясь и краснея.

Не стоит и говорить, что все снова рассмеялись. Тосихито, чтобы обозначить себя как зачинщика всеобщего веселья, засмеялся еще громче, чем прежде, и его широкие плечи затряслись вместе с ним. Этого северного дикаря в жизни волновали только две вещи: как пить саке да смеяться.

К счастью, вскоре разговор перешел в другое русло и об этих двоих благополучно забыли. Возможно, остальным самураям просто было неприятно, что все внимание привлек на себя этот красноносый чиновник пятого ранга. Во всяком случае, темы беседы менялись одна за другой, и когда на столах осталось лишь немного саке и закусок, всеобщего внимания удостоился рассказ, как некий самурай-ученик пытался залезть на коня, запутавшись в шнуровке собственного обмундирования. И только чиновник пятого ранга, казалось, совершенно не слышал этого разговора. Должно быть, в ту минуту только два заветных слова занимали все его мысли. Он не притронулся к фазану, который лежал подле него, не обмочил усы в черном саке, хотя его чашечка была наполнена. Чиновник сидел, положив две руки на колени, а сам весь вплоть до корней тронутых сединой волос заливался стыдливым румянцем, словно девица, окруженная сватами. Так он и сидел, всматриваясь в черную пустоту чашки, в которой когда-то была бататовая каша, и глупо улыбался…

bannerbanner