
Полная версия:
Ворота Расёмон
В результате день ото дня настроение монаха становилось все хуже. На каждое слово он отвечал руганью. В конце концов даже его ученик, который лечил ему нос, стал злословить за его спиной:
– Будда покарает его за жестокость, и ничего хорошего не случится с ним после смерти.
Но больше всего монаха вывела из себя проделка одного послушника. Однажды он услышал лай собаки и выглянул на улицу. Там мальчик, размахивая палкой длиной примерно в два сяку[6], гонял тощего длинношерстого пса. Но на одной погоне дело не кончалось. Он бегал за ним, крича насмешливое:
– Сейчас как дам тебе по носу! Получай по носу!
Монах выхватил кусок дерева из рук мальчика и со всей силы ударил им его по лицу. Этот кусок дерева некогда был той самой деревяшкой, которой он пользовался для поддержки носа во время трапез.
Монах был весьма недоволен своим укороченным носом.
Но вот одной ночью сразу после захода солнца ветер внезапно усилился, и звук ветряных колокольчиков на пагоде храма стал таким громким, что доносился прямо до спальни монаха. К тому же заметно похолодало, и старый монах, сколько ни пытался, все никак не мог заснуть. Лежа без сна, он вдруг почувствовал сильный зуд в носу. Проведя по нему рукой, он обнаружил, что тот припух и словно бы стал влажным. Казалось, что он даже горячее, чем остальное тело.
– Укоротили его без спроса, вот он и бунтует, – бормотал себе под нос монах и благоговейно касался носа, будто преподнося благовония и цветы к статуе Будды.
На следующее утро монах, как обычно, проснулся рано. Выйдя во двор, он обнаружил, что за ночь деревья гинкго и японские каштаны внутри храма сбросили свою листву и сад засиял, словно устланный золотом. Крыша пагоды была покрыта инеем, а ее девять колец ярко блестели в лучах восходящего солнца. Монах Дзэнъити стоял у открытых ставней и глубоко вдыхал утренний воздух.
Именно в этот момент к нему вернулось почти забытое чувство.
Монах поспешно поднес руку к носу. То, к чему он прикоснулся, уже не было вчерашним коротким носом. Это был его прежний длинный нос, который свисал через губу до самого подбородка – добрых пять-шесть сун в длину. Монах понял, что за одну ночь нос удлинился и стал таким, каким был прежде. В тот же миг его охватило то же чувство легкости, что он испытал, когда нос укоротился.
– Теперь уж точно надо мной никто не станет смеяться, – с надеждой в сердце прошептал он. Его длинный нос развевался на осеннем ветру.
Январь, 5-й год Тайсё3. Ад одиночества
Эту историю рассказывала мне матушка. Она же помнила ее со слов моего двоюродного деда. Я не берусь утверждать, что история правдива, однако судя по тому, каким был дед, вполне возможно, что такое могло произойти на самом деле.
Мой дед был искушенным знатоком «веселых кварталов» и изящных искусств и водил дружбу с известными актерами и литераторами последних лет правления Токугава. В числе его знакомых были драматург Каватакэ Мокуами, бульварный писатель Рюка Тэйтанэкадзу, поэты хайку Дзэндзай Анъэйки и Тоэй, актер кабуки Дандзюро Девятый, Удзи Сибун и Мияко Сэнтю из мира дзёрури[7], рассказчик кодан Кэнкон Борюсай и многие другие. Кстати, именно с моего деда Мокуами писал образ Кинокунии Мондзаэмона для своей пьесы о несчастной любви монаха из храма Киёмидзу к девушке из знатной семьи. Дед покинул этот мир уже как пятьдесят лет тому назад, но, поскольку еще при жизни его прозвали «Кинокуния нашего времени», вероятно, и сейчас есть те, кто слышал о нем. Настоящее имя деда было Сайки Тодзиро. В литературном мире он носил псевдоним Кои, которым он подписывал свои хайку. Однако жители Эдо знали его в первую очередь как Цуто из Ямасирогаси.
Так вот однажды наш Цуто в публичном доме Тамая, что в Ёсивара, познакомился с одним монахом. Тот оказался настоятелем дзэнского храма в районе Хонго по имени Дзэнтё. Он часто посещал этот публичный дом и состоял в близких отношениях с первоклассной куртизанкой Нисикиги. Безусловно, в те времена монахам было строжайше запрещено есть мясо и вступать в брак, поэтому Дзэнтё нельзя было назвать полноценным монахом. На людях он наряжался в желтое кимоно в полосатую клетку и черную накидку из мягкого шелка с фамильным гербом. Всем говорил, что работает врачом. Моей дед познакомился с Дзэнтё по чистой случайности.
Однажды вечером Цуто шел по галерее второго этажа, возвращаясь из уборной, как вдруг заметил худощавого низенького мужчину с гладко выбритой, как у монаха, головой. Он любовался луной, облокотившись на перила. В лунном свете Цуто принял его за завсегдатая этого борделя, врача-шарлатана Тикуная. Поэтому, поравнявшись с ним, он протянул руку и решил дернуть его за ухо. «Вот смеху-то будет, когда он в ужасе обернется», – подумал он.
Обращенное к нему лицо незнакомца на этот раз заставило его самого застыть в недоумении. За исключением уже упомянутой бритой головы, ничего более не указывало на то, что перед ним Тикунай. Для обладателя широкого лба у собеседника были слишком густые брови. Глазные яблоки казались огромными скорее всего из-за общей худобы. На левой щеке у него отчетливо чернела крупная родинка, и вперед выдавались высокие скулы. Именно такой отрывистый образ успел составиться в беспокойном сознании остолбеневшего Цуто.
– Что вам надо? – спросил бритоголовый. В его голосе чувствовалось недовольство. По нему было видно, что он уже изрядно выпил.
Стоит упомянуть, что в тот момент Цуто был не один, а в сопровождении гейши и шута. Их род деятельности не позволял им бросить клиента в трудную минуту и молча наблюдать за этой неловкой ситуацией. Пока шут просил прощения за выходку Цуто перед бритоголовым, в этот момент сам Цуто поспешно вернулся в свои покои, увлекая за собой гейшу. Да уж, даже и у таких знатоков «веселых кварталов» может не задаться день. Бритый под монаха же, как только услышал от шута, за кого его приняли, сразу пришел в прекрасное расположение духа и расхохотался во весь голос. Не стоит и говорить, что бритоголовым оказался не кто иной, как уже знакомый нам Дзэнтё.
После этого Цуто велел отправить поднос со сластями Дзэнтё в качестве извинений. Монах же, сердцем смягчившись, милостиво пожаловал с поклоном в ответ. Вскоре после этого между ними завязались дружеские отношения. Однако, несмотря на эту связь, они встречались только на втором этаже «Тамая» и даже не переписывались. Цуто алкоголя не пил, а вот Дзэнтё был большим любителем выпить. К тому же, если уж сравнивать, Дзэнтё был куда более склонен к роскоши. Наконец, в том, что касается женских утех, Дзэнтё также погряз куда глубже. Сам Цуто критиковал это, говоря, что кто из них все же является монахом.
Цуто был дородным увальнем с неприятной внешностью. По обыкновению, он носил наполовину выбритую самурайскую прическу, серебряную цепь с подвешенным оберегом и полосатое кимоно темно-синего цвета, перехваченное простым поясом.
Однажды, когда Тэцуо повстречал Дзэнтё, тот сидел, накинув на плечи хаори Нисикиги, и играл на сямисэне. Обычно мужчина этот был болезненно бледен, но в тот день выглядел особенно скверно. Его глаза были налиты кровью. Его губы подрагивали как от судороги. Цуто сразу же почувствовал неладное.
– Если уж я, ничтожный, могу быть тебе полезен – прошу, доверься, – произнес он, тщательно подбирая выражения.
Но Дзэнтё, казалось, не имел намерения выговариваться. Он был менее разговорчив, чем обычно, и быстро терял интерес к диалогу. Цуто расценил это как некое уныние, недомогание, которое было характерно для посетителей борделей. Усталость, испытываемая мужчиной, злоупотребляющим алкоголем и сексом, не может быть излечена алкоголем и сексом. Из-за этого разговор двух мужчин был необычайно мрачным. Затем Дзэнтё вдруг словно что-то вспомнил и сказал примерно следующее:
– Согласно буддийскому учению, существуют различные виды ада, но их можно условно разделить на три вида: основной ад, пограничный ад и ад одиночества. Это связано с буддийским изречением: «К югу от Джамбудвипы, на глубине пятисот йоджан, находится ад». Вероятно, с древних времен считалось, что преисподняя расположена глубоко под землей. Однако среди всего этого ад одиночества может внезапно возникнуть где угодно: в горах, в пустыне, под деревьями, в небе или на открытом воздухе. Другими словами, нынешние границы бытия вмиг могут обернуться муками ада, явленными перед очами. Я низвергся в этот ад уже два или три года назад. Ничто в этом мире не вызывает во мне интереса. Так и живу, постоянно желая острых ощущений. Но даже так – из этого ада нет выхода. А пребывание в поисках нового опыта лишь усиливает муку. Так и живу – в вечном метании, день за днем заглушая боль. Но когда и это перестает помогать, что остается, кроме смерти? Когда-то, даже страдая, я цеплялся за жизнь. Но теперь…
Последнюю фразу Цуто не расслышал, потому что Дзэнтё произнес ее низким голосом, снова настраивая свой сямисэн. С тех пор Дзэнтё перестал приходить в «Тамая». Никто не знает, что случилось с блудным дзэнским монахом. Однако в тот день Дзэнтё забыл дома Нисикиги томик толкований и заметок к Алмазной сутре. В поздние годы, когда обнищавший Тэцуо жил в уединении на берегах реки Самукава в Симосе, среди немногих книг, что всегда лежали на его письменном столе, были эти толкования к сутре. На обратной стороне обложки Цуто добавил хайку собственного сочинения: «Сорок лет уж смотрю на росу на фиалках, устилающих поле». Книги этой давно уже нет. Да и строк ее, пожалуй, никто теперь и не вспомнит.
Это случилось около 4-го года Ансэй. Мать, кажется, запомнила эту историю лишь потому, что слово «ад» показалось ей занятным.
Я провожу бо́льшую часть дней в кабинете, обитая в мире, совершенно чуждом как моему почтенному дядюшке, так и этому дзэнскому монаху. Я не из тех, кто питает особую страсть к гэсаку[8] эпохи Токугава или укиё-э[9]. И всё же нечто во мне, стоит лишь услышать слова «ад одиночества», рвется выразить сочувствие к их жизни. Но я не стану этому противиться. Ибо в каком-то смысле и сам я – один из страждущих в этом аду.
Февраль, 5-й год Тайсё4. Отец
Эта история произошла, когда я учился в четвертом классе средней школы[10]. Осенью наш класс собирался в поездку из Никко в Асио на три дня. На руки нам выдали распечатанную на мимеографе программу: «В 06:30 – сбор перед зданием вокзала в Уэно, в 06:50 – выезд из Токио…» В назначенный день я выбежал из дома, даже толком не позавтракав. Хотя я полагал, что на электричке доберусь до станции меньше чем за двадцать минут, отчего-то испытывал беспокойство. Я не находил себе места, пока стоял на перроне у красной колонны в ожидании своей электрички.
Небо, как назло, затянуло тучами. Отовсюду слышались звуки фабричных гудков, и казалось, что из-за них сероватые клубы пара дрожали и вот-вот были готовы превратиться в мелкий дождь, орошая землю. Под унылым небом по надземным путям проезжали локомотивы, в сторону швейной фабрики тянулись повозки, а двери магазинов одна за другой открывались перед новым рабочим днем. Кроме меня на перроне было еще два-три человека с мрачными, измученными недосыпанием лицами. Холодно.
В этот момент подошел поезд, на который у меня был льготный билет. Когда мне удалось пробраться сквозь толпу к поручням, чья-то рука хлопнула меня по плечу. Я нервно обернулся.
– Здоро́во!
Передо мной стоял Носэ Исо. Как и я, он был одет в темно-синюю саржевую школьную форму с плащом, накинутым на левое плечо, и льняными гетрами на ногах, а на поясе болтались сверток с бэнто и фляга с водой.
Носэ закончил ту же начальную школу, что и я, и вместе со мной поступил в среднюю. Прямо скажу: он не преуспевал ни в одном предмете, но и неучем его нельзя было назвать. Когда дело доходило до незначительных вещей, то он мог проявить феноменальную память – вроде мелодий модных песенок, которые он мог повторить с первого раза, а потом, разучив их хорошенько перед поездкой, исполнить при всех за ужином во время остановки в гостинице. И что он только не умел: декламировать стихи, играть на биве, рассказывать ракуго или кодан, подражать актерам Кабуки и даже показывать фокусы. Он мог запросто рассмешить любого с помощью жестов и мимики. Поэтому он имел неплохую репутацию как в классе, так и среди учителей. Хоть мы и часто общались, но близкими друзьями так и не стали.
– Ты, вижу, тоже сегодня рано?
– Да, я всегда прихожу заранее, – ответил Носэ и слегка вздернул нос.
– Но в тот раз почему-то опоздал.
– Это в который?
– Я про тот урок родного языка.
– А, это когда на меня Умаба накричал? Ну что ж, и великие люди иногда спотыкаются, – он любил называть учителей по именам, опуская всяческие вежливости.
– Так он и мне задал взбучку.
– Ты тоже опоздал, что ли?
– Нет, просто книжку забыл.
– Этот красномордый так раздражает. – «Красномордый» было прозвище, которое Носэ дал учителю Умабе.
За разговором мы не заметили, как прибыли на вокзал.
Так же, как и при посадке, пришлось продираться сквозь толпу, чтобы добраться до здания вокзала. Мы пришли раньше времени, поэтому на месте сбора оказалось только два-три человека. Поздоровавшись друг с другом, мы наперегонки бросились к деревянной скамейке в зале ожидания. Усевшись на нее, мы начали, как и всегда, оживленно болтать. Во время разговора мы старались использовать крутые и грубые выражения, потому что считали себя уже достаточно взрослыми для этого. Мы делились ожиданиями от поездки, обсуждали одноклассников и ругали на чем свет стоит учителей.
– Какой же хитрюга Идзуми! У него есть пособие для преподавателей, поэтому он даже не готовится к занятиям.
– Если Идзуми хитрюга, то Хирано вообще лис! Видел, как он к экзамену по истории каждый раз готовится: все ногти исписывает историческими датами.
– Это все из-за преподавания! Учителя наши-то те еще редкостные проныры!
– Так и есть! Вот Хонма не знает даже, что идет первым, i или e в слове receive, но с горем пополам выкручивается благодаря пособию для преподавателей и смеет учить нас.
Потихоньку тема проныр показалась нам избитой, а стоящие слухи никому на ум не шли. И вдруг Носэ, который болтал с нами, приметил сидящего на соседней лавке и читающего газету мужчину, с виду смахивавшего на работника мастерской. «Ха-ха, смотрите, Мак-Кинли еды просят!» – эту колкость наш друг пустил в адрес ботинок читающего господина.
Дело в том, что в то время был популярен новый вид ботинок под названием «Мак-Кинли». Пара этого господина уже потеряла былой глянец, а кончики носков отклеились от подошвы, что со стороны уж очень напоминало разинутые рты. «Уж больно хороши, надо кинуть хлеба», – сказал Носэ, и все рассмеялись.
Развеселившись, мы стали наблюдать за людьми, снующими туда-сюда по залу ожидания. Каждый по очереди придумывал ехидные оскорбления, которые мог сказать только ученик средней школы Токио. Не было сомнений, что среди нас нет ни одного прилежного ученика. Больше всех выделялся Носэ. Его шутки были на редкость язвительными и остроумными.
– Носэ, Носэ, посмотри на эту женщину.
– Вот это ее раздуло, совсем как рыбу фугу.
– Или этот носильщик в красной шапке, кого-то он мне напоминает. Да ведь, Носэ?
– Ага, Карла Пятого.
В конечном итоге Носэ был тем, кто взял на себя роль главного по части ругательств.
В какой-то момент нам на глаза попался странный человек, который стоял перед расписанием и внимательно изучал мелкие цифры. На нем был темно-коричневый пиджак и серые брюки из грубой ткани в крупную полоску на тонких, как две палки, ногах. Голову прикрывала старомодная черная шляпа с широкими полями, из-под нее выбивались полуседые волосы, свидетельствующие о преклонном возрасте мужчины. На шее у него был завязан вычурный платок в черно-белую клетку, а под мышкой – длинная бамбуковая трость, больше похожая на хлыст. Все, и одежда, и манеры этого человека, производили такое впечатление, будто он сошел прямо со страниц журнала «Панч»[11] и случайно оказался на этой платформе посреди толпы. Один из мальчишек, обрадованный новой жертве для насмешек, весело рассмеялся и потянул Носэ за руку:
– Эй, глянь-ка на него, – сказал он.
Мы все повернулись в сторону этого странного человека. Он слегка наклонился, достал из жилета большие никелевые карманные часы на фиолетовом ремешке и начал внимательно сверять время с цифрами на табло. Стоило мне увидеть его в профиль, сразу понял: это отец Носэ. Однако никто из остальных ребят этого не знал. Поэтому все они с интересом наблюдали за Носэ, ожидая от него меткого насмешливого прозвища для этого нелепого персонажа, и в любой момент были готовы разразиться смехом. Ученики четвертого класса средней школы даже не подозревали, что в этот момент чувствовал Носэ.
Я уже собирался сказать, что это его отец, но тут вдруг раздался голос Носэ:
– Этот, что ли? Да это же лондонский нищий.
Разумеется, все мальчишки одновременно прыснули. Некоторые даже стали передразнивать его отца: задирали головы и вытаскивали карманные часы. Я невольно опустил глаза: у меня просто не хватало смелости посмотреть в глаза Носэ.
– Точно сказано!
– Глядите, глядите, где он подобрал эту шляпу?
– Не иначе как из Хикагэтё[12], откуда еще!
– Да ну, даже там такую не сыщешь.
– Тогда прямиком из музея уволок.
Все снова рассмеялись.
Станция под пасмурным небом казалась окутанной сумерками. В этом полумраке я украдкой бросил взгляд на «лондонского нищего».
Внезапно выглянуло солнце, и из потолочного окна скользнула тонкая полоска света, пересекла платформу по диагонали, прямо в то место, где стоял отец Носэ. Вокруг этого солнечного пятна, куда ни посмотри, бурлила жизнь. Безмолвное безголосое движение заняло все пространство внутри огромного здания. Один лишь отец Носэ оставался неподвижным.
Ни его костюм, ни он сам не принадлежали этой эпохе: в своей старомодной шляпе он будто бы находился вне этого мира, статуей застыв перед расписанием посреди бурного потока людей и сжимая в правой руке карманные часы на фиолетовом шнурке.
Позже я случайно узнал, что отец Носэ, работавший тогда в аптеке при университете, без предупреждения приехал на вокзал, чтобы повидаться с сыном перед его школьной поездкой.
Вскоре после окончания средней школы Носэ заболел туберкулезом и умер. На поминальной церемонии в библиотеке средней школы именно я читал прощальные слова перед фотографией Носэ в школьной фуражке. В ней я произнес: «Человеку, которому была не чужда сыновья почтительность».
Март, 5-й год Тайсё5. Носовой платок
Профессор юридического факультета в Токийском императорском университете Хасэгава Киндзо сидел на веранде в плетеном стуле и читал драматургию Стриндберга.
Специальностью профессора являлось изучение колониальной политики. Поэтому читателю может показаться неожиданным, что он читал драматургию.
Он известен не только как ученый, но и как педагог: если книги были так или иначе связаны с мыслями и чувствами современных студентов, он непременно ознакомлялся с ними на досуге, вне зависимости от того, была ли эта литература необходима для его исследований и специализации.
Например, недавно он взял на себя обязательство прочитать De Profundis и «Замыслы» Оскара Уайльда только потому, что они нравятся студентам технического колледжа, где он также занимал должность директора. Поэтому неудивительно, что книга, которую он прямо сейчас читал, посвящена современной европейской драматургии и актерскому мастерству. Ведь некоторые из его студентов не только писали критические статьи об Ибсене, Стриндберге и Метерлинке, но и пошли по стопам этих современных драматургов, а некоторые энтузиасты даже сделали драматургию делом всей своей жизни.
Каждую выдающуюся главу он отмечал так: клал книгу в желтом тканевом переплете на колени и задерживал взгляд на фонаре гифу[13], висевшем на веранде. Странно, но как только он это делал, его мысли и впечатления покидали Стриндберга. Вместо этого в памяти всплывала жена, с которой он ходил покупать фонарь. Профессор женился в Америке, еще во время учебы. Стало быть, жена его, разумеется, была американкой. Однако ее любовь к Японии и японцам ничуть не уступала чувствам самого профессора. Особенно восхищали ее японские изящные искусства и ремесла. Поэтому установку фонаря гифу на веранде можно рассматривать как проявление скорее ее интереса к Японии, чем его предпочтений.
Каждый раз, откладывая книгу, он думал о своей жене, о фонарях гифу и о японской цивилизации, которую олицетворяют эти фонари. По его мнению, за последние пятьдесят лет японская цивилизация добилась значительного прогресса в сфере материальных благ, чего нельзя сказать о духовном аспекте жизни. Более того, в некотором смысле происходила деградация. Так каков же должен быть первоочередной ответ современных интеллектуалов на этот упадок духовности? Профессор полагал, что только уникальная японская философия бусидо[14] может служить противоядием.
Бусидо не следует сводить к провинциальной этике изолированной нации. Напротив, в нем есть вещи, которые соответствуют христианскому духу западных стран. Если бусидо сможет передать мировоззрение современной Японии, оно не только внесет вклад в духовное развитие Японии, но и поспособствует взаимопониманию между Европой, США и Японией, а также будет поддерживать мир во всем мире. В этом смысле профессор сознательно стремился стать живым связующим звеном между Западом и Востоком. Оттого образ жены с фонарем, олицетворяющим японскую цивилизацию, казался ему гармоничным и приносил некоторое удовольствие.
Однако, испытав одно и то же чувство несколько раз, профессор стал замечать, что его мысли во время чтения все дальше отходят от Стриндберга. Он досадливо качнул головой и вновь погрузился в мелкий шрифт. И вот как раз на той странице, где он прервался, значилось следующее: «Когда актер находит удачный способ выражения для самых обычных эмоций и добивается этим успеха – он, независимо от уместности, начинает злоупотреблять этим приемом: отчасти по лени, отчасти из-за былых успехов. Но именно это и становится штампом…»
Профессор был далек от искусства – особенно от театра. Даже японские постановки он за всю жизнь видел всего несколько раз.
Как-то раз в рассказе одного студента мелькнуло имя «Байко». Даже профессор, гордившийся своей эрудицией, не понял, о ком речь. При случае он вызвал студента и спросил:
– А кто этот твой… Байко?
Ученик в кокура хакама[15] почтительно ответил:
– Байко? Байко – это актер Императорского театра в Маруноути. Сейчас как раз играет десятую сцену из «Хроник Тайко».
Как можно понять, у профессора не могло быть своего мнения по поводу режиссерских приемов, разбираемых Стриндбергом лаконичным языком. Лишь то, что смутно напоминало европейские постановки его студенческих лет, вызывало у него подобие интереса. Другими словами, его деятельность ничем не отличалась от изучения учителем английского языка средней школы идиом в пьесах Бернарда Шоу. Но интерес, каким бы специфичным он ни был, оставался интересом.
С потолка веранды свисал незажженный фонарь гифу. И вот, сидя в плетеном кресле, Хасэгава Киндзо читал драматургию Стриндберга. Полагаю, что этого длинного предисловия достаточно, чтобы читатель легко представил себе, насколько долгим был этот полдень раннего лета. Впрочем, не подумайте, будто учитель страдал от скуки, – вовсе нет. Если кто-то пожелает так истолковать мои слова – значит, он намеренно, с прищуром цинизма, искажает то, что я пишу.
Однако профессору пришлось отложить Стриндберга на полпути: досугу помешал внезапно появившийся слуга, который доложил о посетителе. Кажется, этот мир не успокоится, пока не загрузит профессора делами, даже если дни сейчас длинны…
Профессор отложил книгу и взглянул на маленькую визитную карточку, которую только что принесли. На бумаге цвета слоновой кости тонкими линиями было написано имя: «Ацуко Нисияма». Похоже, он не встречал этого человека ранее. Общительный по натуре, профессор поднялся с плетеного кресла, мысленно пролистав свою адресную книгу в голове – на всякий случай. Однако ни одно лицо, похожее на него, не всплывало в памяти. Так и не вспомнив ни одного знакомого с похожим именем, он, используя визитку вместо закладки, вложил ее в книгу, оставил том на плетеном кресле и, поправив складки своего летнего кимоно из мэйсэна[16], снова тревожно взглянул на фонарь перед собой.
Так уж устроено: в подобных случаях хозяин, заставляющий гостя ждать, обычно испытывает больше нетерпения, чем сам ожидающий. Впрочем, это не нуждалось в уточнении. Профессор всегда был человеком безупречных манер и никогда не позволял себе опаздывать на встречи ни с давними знакомыми, ни с незваными гостьями.
Спустя некоторое время профессор открыл дверь в приемную. Едва он вошел и отпустил дверную ручку, как сорокалетняя женщина поднялась со стула. Незнакомка была одета сверх всяких ожиданий учителя: простое, но изысканное летнее кимоно цвета темного индиго, поверх которого черное хаори из узорчатого тонкого шелка оставляло открытым лишь узкий треугольник груди, а на поясе холодно мерцала нефритовая застежка. Даже профессор, обычно равнодушный к подобным мелочам, сразу распознал в ее прическе классическую марумагэ[17] – именно такие носили все замужние женщины. Перед ним стояла обычная японская женщина: круглолицая, с кожей янтарного оттенка, воплощение образа «мудрой матери». Профессору показалось, будто где-то он уже видел это лицо.

