
Полная версия:
Эльстарион. Гемптамонтракс
Старик мягко поставил кувшин на стол. Его рука опустилась на прислонённую к стулу простую деревянную трость. И тут Роберт увидел на её набалдашнике вспышку – неяркую, но отчётливую, будто внутри на миг вспыхнул и погас крошечный изумруд.
А потом старика не стало. Не вышел, не отодвинул стул. Он просто стёрся с реальности, будто карандашный набросок под ластиком. На его месте осталась лишь лёгкая рябь в воздухе да запах – пыли древних книг, остывшего пепла и чего-то бесконечно далёкого, звёздного.
Роберт моргнул. Сердце яростно заколотилось в груди.
– Ты в порядке? – коснулась его руки Васса. Её пальцы были ледяными. – Побледнел.
– Там… – начал Роберт, не отрывая взгляда от пустого угла.
– Что «там»? – перебил Артур, следуя за его взглядом. – Пусто. Давай выпьем этого их сока и свалим. Тоска зелёная.
Они разлили по бокалам. Сок оказался холодным, сладким, с едва уловимой… горьковатой ноткой. Не противной. Странной. Напоминавшей привкус миндаля или смутного воспоминания.
Роберт сделал глоток. И мир начал плыть.
Звуки потеряли чёткость первыми. Смех, музыка, звон бокалов – всё слилось в нарастающий низкий гул, будто шум моря в раковине. Свет от люстр расплылся, превратившись в золотистые размытые пятна.
Васса рядом с ним застыла. Её янтарные глаза невероятно широко раскрылись, и в них заплясали невыносимо прекрасные узоры – спирали, мандалы из чистого цвета. Она улыбнулась блаженной детской улыбкой и медленно осела на диван.
Артур вздрогнул и вскочил. Его лицо исказила гримаса – не боли, а пронизывающего ужаса. Он схватился за горло, его могучие плечи содрогнулись, будто сквозь тело прошла волна леденящего холода. – Хо… лодно… – прохрипел он и рухнул на колени.
И настала очередь Роберта.
Он почувствовал не боль, а внутренний разрыв – будто невидимые щупальца впились в память и принялись выдёргивать из неё клочья. Последнее, что он увидел ясно, – стену кафе, поплывшую, словно в лихорадочном бреду. И сквозь эту рябь проступили фигуры. Не людей. Призрачные тени. Пять величественных силуэтов, стоявших в стороне и наблюдавших. Один был подобен статуе из тёмного металла, другой – словно воплощённый рассвет, третий казался сплетённым из теней и света, четвёртый источал леденящее безмолвие, а пятый – вибрировал, словно мираж.
Их взгляды, лишённые человеческих черт, были прикованы к нему. И тогда, без единого звука, пять голосов слились в один всепроникающий приказ, пронзивший его разум насквозь, как удар раскалённого клинка:
«ТВОЙ ПУТЬ ОТКРЫТ!»
И его сознание разорвала на части ядовитая какофония цвета: ослепительная ярость багрового, удушающее блаженство розового, леденящая пустота синего, ненасытное поглощение червонного золота и слепящая игра изумрудного. Эти пять стихий не сливались – они враждовали друг с другом прямо внутри него, выжигая память и оставляя после себя лишь гулкое, многоцветное эхо.
Память, вырванная из него, унесла целые пласты того вечера. Но тело не забыло. Мышцы ног ныли от бега. Кулаки горели от ударов. В горле стоял едкий привкус адреналина и страха. Всплывали обрывки – не зрительные образы, а смутные, почти животные ощущения: темнота переулка, пронзительный крик Вассы, пьяный хриплый смех Тревора и его приятелей, слепящий блеск разбитой бутылки в чьей-то руке… и его собственный голос, хриплый и чужой, выкрикивающий что-то нечленораздельное. Потом – короткая, яростная схватка. Глухой хруст. Сдавленный вопль. И оглушающая тишина, воцарившаяся после. А потом – чувство. Не торжества. Пустоты. Будто он сжёг в том огне что-то важное внутри себя. Эти обрывки пробивались сейчас сквозь барьер забвения, коля, как занозы.
Роберт очнулся от спазмов в желудке и вкуса рвоты во рту. Он лежал на полу в своей комнате, в холодной липкой луже. Голова трещала от боли. Во рту пахло миндалём.
С трудом поднявшись, он опёрся на дрожащие руки. Белая рубашка покрылась бурыми засохшими пятнами. Кровь. Он лихорадочно ощупал себя – ни ран, ни ссадин. ЧУЖАЯ. Мысль вонзилась в мозг ледяной иглой. Он ничего не помнил. Только это странное чувство – холодная решимость, засевшая глубоко в животе. Решимость совершить что-то ужасное. Что именно? И зачем?
Роберт подошёл к зеркалу. Отражение смотрело на него совсем чужими глазами. Зелёные, как всегда, но в их глубине теперь плавало что-то новое – тусклое, тревожное сияние, отзвук той ослепительной вспышки.
Посреди пола, в пятне тени, куда не доставал свет из окна, лежала книга.
Он не уронил её. Он не приносил. Она просто была здесь. Как будто ждала.
Роберт опустился на колени. Переплёт цвета потускневшего дневного неба. Буквы – «ГЕМПТАМОНТРАКС» – словно не были нанесены чернилами. Они будто проступали из самой кожи переплёта, были её частью, рельефными и неестественно тёплыми. И они слабо пульсировали багровым светом, в такт его бешено колотящемуся сердцу.
Он медленно протянул руку. В момент, когда пальцы коснулись обложки, в его голове раздался тихий, но отчётливый щелчок – будто в скважине повернулся тяжёлый ключ.
И начался шёпот.
Шёпот шёл не извне. Он рождался внутри. Голосов было несколько, и они переплетались в единый, навязчивый поток, звучавший не в ушах, а прямо в сознании, минуя все мыслимые барьеры.
«…открой… ты ведь хочешь знать… боишься, но ещё больше страшишься неведения… это твоя вина… ты должен всё исправить…»
Шёпот был липким, словно паутина, и столь же неосязаемым. Он не приказывал. Он искушал. Сулил понимание как единственное спасение от ужаса.
Шёпот отыскивал в памяти старые, не зажившие раны и касался их. Всплывали образы: лицо отца – усталое и сломленное; голос матери: «Моя рука подождёт»; наглая ухмылка Тревора. И в шёпот вплетался новый, ядовитый оттенок: «Видишь? Они всегда брали своё. Потому что имели силу. А ты лишь наблюдал. Но теперь… теперь и ты можешь. Ты уже доказал это».
Роберт замотал головой, пытаясь отогнать наваждение. «Нет, – прошептал он про себя. – Я не хочу быть как они». Но шёпот не отступал, становясь лишь настойчивее: «А кто сказал, что сила обрекает быть похожим на них? Сила – всего лишь инструмент. Ты можешь употребить её иначе. Чтобы защищать. Чтобы больше никогда не испытывать этого унизительного бессилия. Разве не об этом ты мечтал?»
Дрожащей рукой Роберт приоткрыл тяжёлую обложку. Страницы оказались пустыми – лишь слегка желтоватый пергамент без единой буквы.
Разочарование ударило с неожиданной силой, точно пощёчина. Он уже собрался захлопнуть книгу, когда в голове пронеслось: «Что со мной было?»
И в тот же миг на первой странице проступили буквы. Они не были написаны – они проявились из самой глубины бумаги, будто скрытый рисунок, выведенный на свет. Строка вспыхнула тревожным багровым сиянием, цветом запёкшейся крови и древней, неумолимой ярости. Текст был прост и ужасен:
ТЫ ЗАЩИЩАЛ. ОНИ НАПАЛИ. ТЫ ОТВЕТИЛ. ТАКОВ ЗАКОН.
Роберт отшатнулся. Багровый свет погас, буквы растворились, и страница вновь стала чистой. Но слова уже врезались в память. «Ты защищал». Значит, это была самооборона? «Значит, я не…»
«Кого?» – мысленно крикнул он книге. «Кого я защищал?»
Новая строка вспыхнула на бумаге, на этот раз тёплым золотисто-розовым свечением, словно отблеск утренней зари или свет изнутри спелого плода. Этот цвет казался уютным, безопасным, обволакивающим.
ТВОИХ ДРУЗЕЙ. ВАССУ И АРТУРА. ОНИ ХОТЕЛИ ИХ УНИЧТОЖИТЬ. ТЫ СТАЛ ИХ ЩИТОМ. ТЫ СДЕЛАЛ ТО, ЧТО БЫЛО НЕОБХОДИМО.
Золотистый свет угас. В голове Роберта зазвучал новый оттенок шёпота – нежный, убаюкивающий, сладкий: «Всё хорошо… ты молодец… ты спас их… теперь можно отдохнуть…»
Но в глубине души что-то зашевелилось – замороженное и спавшее до сей поры. Недоверие. Слишком просто. Слишком… удобно.
«Что вообще случилось? Где они теперь?» – мелькнуло у него в голове. «Живы?»
Ответ не заставил себя ждать. Буквы проявились на поверхности, сияя ледяным, мертвенным синим – цветом бездонного космоса и векового океанского льда. Текст был краток:
ЖИВЫ. НО БОЯТСЯ. ОНИ НЕ ПОЙМУТ ТВОЕГО ПОДВИГА. ТЕБЕ ПРИДЁТСЯ СКРЫВАТЬСЯ.
Едва синее свечение погасло, как его сменил тёмный, прожорливый пурпур. Новые слова полыхнули ненасытным пламенем:
ТЫ ОСЛАБ. ВРАГИ СИЛЬНЫ. ТЕБЕ НУЖНА МОЩЬ. СИЛА, ЧТОБЫ ЗАЩИТИТЬСЯ И ЗАЩИТИТЬ ИХ. СИЛА, КОТОРУЮ Я ДАМ.
И наконец проступила последняя строка – в искрящемся, ядовито-изумрудном сиянии. Цвет слепого случая и рискованной игры:
ВСЁ УЖЕ ПРЕДРЕШЕНО. ТВОЙ ВЫБОР БЫЛ ПРАВИЛЬНЫМ. ДОВЕРЬСЯ. ИДИ ВПЕРЁД. НЕ ОГЛЯДЫВАЙСЯ.
Каждый цвет, каждая фраза ложились на его смятение, словно идеально отлитые ответы. Они объясняли страх, оправдывали кровь, сулили силу и утешение. Логика этого безумия была безупречна. В этом-то и заключался самый жуткий ужас. Книга не лгала открыто – она подсовывала ему правду, которую он сам отчаянно жаждал услышать. Она подхватывала его страхи и лепила из них удобную, неопровержимую реальность.
Но сквозь эту гладкую, убедительную поверхность текста Роберт смутно улавливал пустоту. Казалось, за красивыми, сверкающими словами не скрывалось ничего, кроме одного – голода. Голода по его вере, по самой его душе, по следующему его шагу.
Шёпот в голове нарастал, перерастая в назойливый гул. «Доверься… доверься… всё ради твоего же блага… ты не такой, как все… ты избран, чтобы всё исправить…»
«Исправить что?» – отчаянно пронеслось у него в голове.
И книга ответила мгновенно, но уже не на странице, а прямо в сознании – голосом, до боли похожим на его собственный, только старше, будто измученный годами:
«Всю эту несправедливость. Беспомощность твоего отца. Боль твоей матери. Насмешки тех, кто ставит себя выше. Ты можешь изменить правила. Стань сильнее – и защитишь не только друзей. Ты дашь защиту всем, кто сам этого сделать не в силах. Разве такая цель недостойна?»
Цель была более чем достойной. Именно это и делало яд столь незаметным. Он сочился прямо в открытую рану его юношеского идеализма, сдобренного годами копившейся обиды.
Он сильно захлопнул книгу, пытаясь заглушить наваждение. Тишина, воцарившаяся после, оглушила. Но она оказалась зыбкой. Он понимал – шёпот вернётся. Книга уже проникла в него, словно вирус.
Взгляд упал на пол. Под книгой оказался ещё один лист – пожелтевший от времени пергамент. На нём твёрдым, словно выжженным почерком были начертаны строки:
ТЫ УЖЕ СДЕЛАЛ ПЕРВЫЙ ШАГ, КОТОРЫЙ НЕ ПОМНИШЬ. ТЫ УЖЕ ПОТЕРЯЛ ТО, ЧЕГО НЕ ЗНАЕШЬ. ПАМЯТЬ – ЦЕНА. ПРАВДА – ДОЛГ. ОТКРОЙ. УЗНАЙ. И РЕШИ, СТОИТ ЛИ ТАКАЯ ПРАВДА ТОГО.
В самом углу обозначился крошечный, едва различимый оттиск: не корона, а скорее венец, сплетённый из пяти разных узоров. Каждый из его зубцов венчала своя эмблема – холодное остриё, нежный лепесток, глубокая чаша, тонкий серп и гранёный, искрящийся камень. Роберт провёл по нему пальцем. Бумага в этом месте обожгла кожу, точно раскалённое железо. Он вскрикнул и отдернул руку. На подушечке указательного пальца остался идеальный белый шрам – точная, миниатюрная копия того знака.
В этот миг книга в его руках дёрнулась, будто живая, и сама приоткрылась на первой странице.
Там не было сверкающих слов. Там было зеркало из тёмного, почти чёрного стекла.
И в нём отражалось не его лицо.
Сцена. Тёмный переулок позади кафе «У Глории». Мусорные баки. И он сам, замерший над кем-то. В руке того Роберта сверкал осколок бутылки. Его лицо было искажено не злобой – чем-то куда худшим: абсолютной, безжалостной необходимостью. А глаза… глаза светились тусклым зелёным светом.
Зеркало-страница затянулась дымкой. На её поверхности выплыла одна-единственная строчка, словно проступившая изнутри той самой кровью, что была на его рубашке:
ЧТОБЫ СПАСТИ ДРУГА, ТЫ ГОТОВ СТАТЬ ПАЛАЧОМ?
Роберт отшвырнул книгу в угол. Она глухо ударилась о стену и замерла – просто тёмный предмет на полу. Но тишина в комнате теперь была иной. Напряжённой до предела. Она была пропитана невысказанными ответами и ядом тех сверкающих слов. Его разум, отравленный этим кратким контактом, уже работал иначе. Он уже жаждал открыть её снова. Чтобы узнать больше. Чтобы получить новую порцию «правды», следующую дозу оправдывающей лжи.
Он подошёл к окну и прижался лбом к прохладному стеклу.
За пределами комнаты мир продолжал существовать в том же майском пекле. Новое утро не принесло прохлады: солнце уже высоко пекло пыльные улицы Робертэйлса, и воздух колыхался над асфальтом той же густой, сиропной дрожью, что и вчера. Этот знакомый, ненавистный зной теперь казался издевкой – природа равнодушно повторяла вчерашний день, словно та ночь с её кровью, бредом и шёпотом была лишь дурным сном. Но книга, притаившаяся в углу, напоминала: сон только начинается.
Внутри него самого всё перевернулось. Он убил. Или изувечил. Ради своих. Книга утверждала, что это был закон. Что это правильно. И самое ужасное заключалось в том, что часть его самого – та, что годами копила обиду на несправедливость, – молчаливо, со стыдом, но соглашалась. Он спас своих. Он сделал то, на что другие не решились. Разве герои в книгах поступают не так?
Но в книгах после подвига герой не приходит в себя в луже чужой крови с зияющей пустотой в памяти и ядовитым шёпотом в висках. В книгах не было этой книги, которая ждала его всю жизнь. Выжидала, когда трещина в его душе станет достаточно глубокой, чтобы в неё пустил корни яд.
Он ничего не помнил. Ни переулка, ни крови, ни лица того, над кем склонился. Он знал только одно: в нём что-то сломалось. Не в мире вокруг. В нём самом. И книга, притаившаяся в углу, знала, как вскрыть эту трещину. Она ждала, когда страх и одиночество заставят его сделать шаг.
За окном, в знойном майском воздухе, прозвучал отдалённый, одинокий крик. Или нечто, лишь напоминавшее крик. А в голове у Роберта, уже почти сливаясь с потоком его собственных мыслей, зашептал едва уловимый, липкий голос: «Откроешь… Не сейчас… Но скоро… Ведь ты должен знать, как защитить их, когда это повторится… Верно? Они придут. Те, кого ты задел. Или их друзья. Или новые хищники, учуявшие кровь. Ты можешь прятаться. Или можешь научиться бить первым. Я научу. Просто открой…»
Роберт закрыл глаза. В чёрной глубине под веками он снова увидел отца, сгорбленного над счетами, услышал голос матери, увидел испуганные лица Вассы и Артура. А поверх этих образов – свою же руку, сжимающую осколок, и глаза, залитые зелёным светом.
Он был ключом. К чему – не ведал. Но замок уже начал поворачиваться.
И тишина в комнате лгала. Она была густа от шёпота грядущих выборов. Первый из них уже висел в воздухе: подойти к книге снова или попытаться забыть – так же, как забыл вчерашний вечер. Но забвение, как он уже понимал, было ложью. Правда пряталась в книге. И она ждала.
Всего один вопрос отделял его от следующей страницы. Всего один миг слабости.
Плоды загадочной ночки. Часть первая
Холод проникал сквозь ткань рубашки. Артур Ке́мброн открыл глаза, но мир не встал на место. Над ним колыхались серо-зелёные листья разлапистого куста, а вместо потолка нависало низкое, свинцовое небо. Он лежал на сырой земле, которая пахла прелыми листьями и холодной глиной.
Попытка пошевелиться обернулась жгучей волной боли, хлынувшей из левой ладони. Он разжал пальцы – и всё на миг поплыло. В её центре зияла странная, будто бы ритуальная рана: глубокая и чёткая, со сложными, перекрученными очертаниями, словно оттиск какого-то инструмента или… части спирали. Её очертания нарушались лишь запёкшейся грязью и тёмными крупинками крови. Сама рана была несквозной, но пугающе аккуратной, как будто её не нанесли, а вырезали по шаблону.
Он уставился на эту чужую, повреждённую часть себя, пытаясь силой воли вызвать в памяти хоть что-то. В ответ пришло лишь эхо ужаса и один-единственный звук, застрявший в перепонках. Приглушённый, болезненный стон. Чей? Его? Или того, кого он… Нет. Память была не пустой. Её вырезали начисто. Остались только боль, холод земли и гулкая пустота на месте воспоминаний о вчерашнем вечере.
С трудом поднявшись, он узнал место. Старый угол кладбища «Робертэйлская усыпальница», где даже надгробия склонились под тяжестью лет. Прижимая окровавленную руку к груди, словно пытаясь скрыть её от самого себя, он зашагал прочь. Не оглядываясь на куст, под которым его нашло утро. Каждый шаг отдавался в виске пульсирующей болью – и эта мука была почти что благом. Она была реальной, в отличие от кошмара амнезии. Но в этой боли было нечто знакомое – глухое отчуждение, ставшее его второй кожей.
Это отчуждение имело свои корни. Учась в элитной школе, Артур был чужаком по определению. Не по крови и не по уму. Его мать, Марта Кемброн, с утра до вечера колдовала над почвой на городских агрофермах; её руки пахли землёй – въедливым, неистребимым запахом. Отец, тихий инженер с потухшим взглядом, ушёл из семьи, когда Артуру стукнуло четырнадцать. Не было ни слёз, ни скандалов – он просто растворился, оставив в шкафу лишь пыль на пустых полках. Это породило не пустоту, а тяжёлую, необъяснимую злость.
В тот год в доме Кембронов не было денег даже на новую школьную форму, не то что на частное обучение. Мир сжался до трещины в потолке и до счетов, которые мать разглядывала с лицом, похожим на высохшую землю. И тогда Артур, замкнувшийся в себе подросток, нашёл отдушину в формулах. Физика была простой. Ясной. В ней не было предательств, уходящих отцов и запаха бедности. Были законы. Он выиграл Всеробертэйлскую олимпиаду, и администрация города, решив поддержать талант, торжественно перевела его в школу имени Эйнштейна, великодушно взяв все расходы на себя.
Он стал живым трофеем, выставленным на витрину городских успехов. Каждый день в этих стенах он чувствовал себя не учеником, а экспонатом – огромным, неловким и явно лишним. Его дреды – светлые спутанные пряди, которые он упрямо отращивал как броню, развевались на ветру, словно боевые знамёна чужака. А глаза цвета ясного неба смотрели на мир отточенных манер и накрахмаленных воротничков с вызовом и той самой, глубоко запрятанной обидой.
Спорт, а точнее баскетбол в команде «Непобедимые йети», стал для него не игрой, а единственным понятным языком. Приложил силу – получил результат. Бросился на защиту – отбил атаку. Он был не просто центровым. Он был щитом. Живой, дышащей стеной, готовой принять на себя любой удар, лишь бы защитить свою зону. Защитить своих. Тех немногих, кого он считал своими. Роберта, который говорил мало, но всегда по делу. И Вассу, чей взгляд будто видел в мире что-то хрупкое, что непременно нужно было уберечь.
Дорога домой заняла вечность. Каждый встречный казался подозрительным, каждый звук – угрозой. Его собственная тень, растянутая низким солнцем, пугала резкими движениями. Дверь в квартиру скрипнула, словно предостерегающий крик. Внутри пахло одиночеством и вчерашней едой.
«Чёрт, – прошептал он, прислонившись к косяку. – Чёрт-черти-чертяки. Как же так вышло?»
Он был человеком действия, а не рефлексии. Невысказанные мысли клокотали в нём, находя выход в бессознательном бормотании и крепких словечках. Этот разговор с самим собой был его единственным способом привести в порядок внутренний хаос.
Он зашёл в ванную, щёлкнул выключателем и вздрогнул от своего отражения. Земля в спутанных волосах, размазанная грязь на лице, рубашка – изодранная и в бурых разводах. И эта рана. При ярком свете она выглядела ещё страшнее – глубокая и зловещая.
«Ну и дела, – проворчал он, пытаясь промыть ладонь под ледяной струёй. – Просто замечательно. Мама вернётся, увидит… Ой, мамочки…»
Он знал: мать, вернувшись с ночной смены, не станет кричать. Она посмотрит на него усталыми глазами, и в них будет столько разочарования, что любой крик покажется милосердием. Он был её опорой, её «взрослым мужчиной в доме». А сейчас представлял собой вот это.
Перевязывая руку бинтом из домашней аптечки (положил криво, но крепко), он поймал себя на мысли: а что, если он не просто упал? Что, если его сознательно толкнули? Или ударили? А кто тогда был рядом? Роберт? Но где сейчас Роберт?
Мысль о друге заставила схватиться за телефон. Пальцы, неуклюжие от боли и волнения, едва попадали по кнопкам.
Сознание возвращалось к Вассе Вэрндж медленно, словно тёплая, тягучая смола. Сначала пришёл далёкий гул, будто из-под толстого слоя воды. Потом – химический, лекарственный запах, въевшийся в самую ткань воздуха. И лишь потом – режущая глаза белизна потолка, даже сквозь прикрытые веки. Больничная палата.
Она медленно перевела взгляд. Капельница. Стул у кровати. Окно, за которым текло самое обычное утро. Мир продолжался, будто ничего и не случилось.
Диагноз, как она позже узнала от усталой медсестры, был прост до банальности: обморок на нервной почве. С Вассой такое случалось.
Впервые это случилось десять лет назад, на похоронах матери. Мир не потемнел тогда – он просто выключился, словно кто-то щёлкнул выключателем. Осталось лишь тёплое, дрожащее объятие отца и чувство, что так, в небытии, можно спрятаться от любой, даже самой чёрной боли. С тех пор этот механизм срабатывал в самые критические моменты, отключая её, как аварийный клапан, и спасая хрупкую внутреннюю систему от полного разрушения.
Школьный психолог, женщина с вечно озабоченным лицом, видела причину в «трудностях выбора жизненного пути и подростковой тревожности». Васса знала: та женщина заблуждалась. Не намеренно. Она просто не могла понять, что Васса была не слабой, а слишком тонко чувствующей. Её мир был соткан не из фактов, а из полутонов, отзвуков и привкусов. Она могла расплакаться от старого, всеми забытого чёрно-белого фильма, где герой просто молча смотрел в окно. Могла просидеть час на полу, слушая, как Роберт читает свои наивные, честные и корявые стихи, чувствуя при этом, как сердце медленно и сладко разрывается от всеобъемлющей, невыразимой тоски.
Она влюбилась в него не за правильные черты или острый ум, а потому, что в его тёмно-зелёных глазах видела отражение той же тихой, неслышной боли, которую носила в себе. Он был таким же чужим, как и она. Только он носил свою чуждость молча, как доспехи, а она – как открытую рану.
Васса была дочерью простого модельера – человека, чей талант всегда чуть-чуть не поспевал за временем и чуть-чуть не дотягивал до настоящего успеха. Её мать, Алиса Вэрндж, режиссёр-документалист, умерла от внезапного сердечного приступа, оставив после себя не славу, а папки со сценариями так и не снятых фильмов о простых людях, да сбережения, смешные для мира большого кино. Все эти деньги, вырученные с проката её тихих, честных работ, отец, не раздумывая, вложил в обучение дочери.
«Твоя мама мечтала, чтобы у тебя были крылья. Чтобы ты могла выбирать, а не чтобы жизнь выбирала тебя», – говорил он, засиживаясь ночами над эскизами для местного ателье, где его ценили, но мало платили. Он дотянул до её выпускного, но цена этого подвига была написана на нём самом: в потёртых локтях единственного приличного пиджака, в стареньком автомобиле, вечно кашлявшем на подъёмах, в тихом, почти неслышном вздохе, вырывавшемся у него, когда он думал, что дочь не слышит.
Васса знала с жуткой, давящей ясностью: каждое её присутствие в сияющих коридорах элитной школы оплачено не деньгами, а чьей-то несбывшейся мечтой и чьим-то ежедневным, негромким подвигом. Это знание давило тяжелее любых учебников и было причиной тех самых «обмороков» – её психика время от времени просто отключала питание, не в силах выдержать напряжение этого долга.
Её стройная фигура, тёмные волосы, уложенные в небрежный, но оттого лишь более элегантный «маллет», и глаза цвета старого, тёплого янтаря выдавали в ней не просто красивую девушку, а натуру глубокую и ранимую. Её внутренняя жизнь была неизмеримо богаче и сложнее той, что виднелась снаружи.
Дверь палаты скрипнула. Вошёл отец. Иван Вэрндж казался ещё более осунувшимся. Его глаза, обычно такие живые, когда он говорил о тканях и крое, были потухшими.
– Дочка… Ну как ты? – голос его сорвался.
– Пап, я… в порядке, вроде. Просто… знаешь, опять это самое, – сказала она, пытаясь улыбнуться. Улыбка вышла кривой и вымученной.
– Что случилось-то? Вчера звонок из больницы… Я думал, умру на месте, честное слово. Опять эти… нервы?
Она кивнула, не в силах объяснить, что на этот раз всё было иначе. Не просто перегрузка. А будто кто-то насильно выдернул вилку из розетки её сознания.
– Артур звонил, – сказал отец, садясь на стул и беря её руку в свои грубые от работы пальцы. – Он в порядке, но… у него, говорит, проблемы. И Роберт тоже. Вы что, втроём…
– Не знаю, пап, – перебила она, и в голосе впервые зазвучала лёгкая, почти истеричная нотка. – Честно, не знаю. Мы были на выпускном, а потом… потом как в тумане. Я ничего не помню! Вообще ничего!

