
Полная версия:
Анабарская сказка
– Тунгусы лучше всех иноземцев про реки знают! И рисовать горазды!
– Так ясно, кочуют всю жизнь! Они и вожи самые добрые. Чего рассказали?
– Есть за Оленьком река немалая, Анабар называется, про нее и в росписях Анисима Леонтьева есть!
Темные глаза толмача блестели, говорил быстро. Под хмельком, понял Иван. Оттого и глаза вразброд.
– Один старик сказал, Анабар вершинами к Вилюю уходит! Большая река, получается, – не меньше Оленька!
– Ну-ну, – усмехнулся Иван на нетрезвого мальца.
Михайла достал откуда-то четверть зеленого стекла, отомкнул деревянную пробку и стал наливать в чарки.
– Бери-ка, Иван!
– Не буду! Завтра, бог даст, выходим, Кокора уже загрузился.
– Бери, это пиво, Ворыпаев прислал, говорит, решетки ему новые ковать! – Михаил отпил из чарки. – А хрен вот ему по самые уши!
– Чего это? – не понял Иван.
Михайла вкусно затянулся трубочкой и не без удовольствия пояснил:
– В жизни ни одной решетки не сладил.
– А тебе какая разница, чего работать? – Иван тоже отпил и поморщился на крепость.
– Мое дело! Ты лучше скажи, как вы вдесятером против тех тунгусов пойдете? Они вам вместо ясака секир-башка делать будут! Савве вон всякого порассказали.
– Да ладно…
– А если их толпа соберется, да нежданно?
– Тунгусы, чай, тоже люди, просто так не кидаются. – Иван помолчал, хлебнул еще пива. – Данила с ними умеет сговориться.
К Колмогору приходили передовщики ватаг, напрашивались в попутчики, но, узнав, что он идет не на восток, а на запад, за Оленек, сильно удивлялись, расспрашивали настороженно. Приходили и приказчики торговых людей, предлагали выкупить судно, сулили большие деньги. Эти тоже метили на дальние реки, нечасто, но звучала и Колыма-река. Никто не знал, как до нее далеко.
Вся разношерстная толпа промышленников, торговых и гулящих людей правдами и неправдами стремилась в дальние пределы, куда не добрались еще государевы острожки и указы. В тайне держали свои задумки. Как сладкая девка, манила дальняя сторона нетронутостью пушных угодий и детской наивностью иноземцев, что легко меняли меха на стеклянные бусы и, пока не являлись казаки за ясачным сбором, были дружелюбны и охотно помогали оленями и собаками, показывали короткие пути на дикие реки.
С востока, с Омолоя, Яны, Чондона, Индигирки и с их притоков, везли тьмы мягкого золота. Удачливая ватага промысловиков за осень-зиму добывала в ловушки-давилки и сотню, и больше сороков соболей. Но кроме того, на прибрежных островах в Студеном море в последние годы сыскался ценный рыбий зуб[50], его весь, и дорого, скупала государева казна.
С востока везли, туда и рвались. Все дальше и дальше уходили, стремясь поспеть первыми.
Данила провел эти дни в тяжких раздумьях. Он не верил Кокоре, слишком уж далеко было, да не простым, а крепко ледовитым морем, не могло там собраться столько кочей. Но тут же и сомневался – на его глазах где только не объявлялся лихой народ, расползался по новым, нетронутым угодьям, никакие препятствия и опасности не останавливали.
Так вешняя вода выходит из берегов, неудержимо заливая все окрест.
Морской путь, о котором он мечтал два года, пустынный и не знавший еще парусов, мог оказаться совсем иным. Он воображал, как идет мимо устья Индигирки, а там толпа промышленников и казаков… Склоки, а то и драки было не избежать, первый, кто кинется в погоню, будет Михайла Стадухин; немалые, видно, посулы[51] занес он Урасову за свою отпускную грамоту.
Идти в те края воровски, без воеводского отпуска, было ненадежно. Данила хотел говорить об этом со своими мужиками после Жиганского и теперь напряженно соображал. Перебирал людей, кто плыл с ним в первый раз: Юшка и Маня – обычные крестьянские парни, крепкие и простые, эти, скорее всего, согласятся; на промышленников Ворону и Трофима Малька тоже можно положиться, смекнут о соболях. Гулящий Устин Петров по-прежнему был себе на уме, мог остаться с ними, а мог и сойти. Из старых Никита с Фомой, Иван и Василий. Надежные, без них нечего и думать о дальнем походе, но их слишком мало.
Загвоздкой был и Вятка со своими людьми.
8
С раннего утра полил сильный дождь со встречным ветром. Отчалили только к обеду. Лило и теперь, казаки в четыре греби выводили коч на быструю ленскую струю. У прави́ла стоял Иван Лыков. Он только что закончил шептать молитвы, которые всегда читал перед выходом. Перекрестился широко и трижды кланяясь: один поклон – кочу, другой – парусу и снастям, и главный – Господу нашему Иисусу Христу. Вспомнил, что сегодня праздник Двенадцати апостолов – 30 июня. Иван прикидывал, хорошо ли выходить в такой праздник, и ему казалось, что ничего, и даже к добру – целая дюжина защитников провожала в дорогу.
Даже дождь стих на время молитвы, но вскоре судно снова вошло в стену холодной воды. Впереди ничего не разобрать было. Дым от очага, что развели внутри коча, вытягивало плохо, и он сочился из щелей палубы под ногами. Люди кашляли, но там было сухо.
Наверху, кроме Ивана и гребцов, никого, Юшка Пьянов стоял на правом борту, Маня Кишка на левом, прикрылись холстинами и размеренно заносили длинные греби – два шага вперед, два назад, и опять… По ним текло ручьями.
Вся широкая пойма реки была в лохматых седых тучах – темное, мрачное небо, просвета нигде. Непогода встала надолго, и это тоже, по приметам десятника Лыкова, было хорошо: в худую погоду выйдешь – дальше всё слава богу сложится.
– Маня! Чего воду гладишь?! Наваливайся маленько! – Иван кивнул на кочи Кокоры и Свешникова, шедшие впереди.
Маня Кишка был выше Юшки и в плечах шире, но нутром дохлее, греб лениво, всем видом показывал кому-то, самому себе, видно, как ему холодно и мокро.
На палубу выбрался кузнец Михайла Переяславец. Встал рядом с Иваном, прикрывая рукой дымящуюся трубку.
– Закурить тебе? – спросил Ивана.
– Нет, – мотнул мокрой бородой десятник.
– Ты, Иван, если помочь где надо, скажи.
– Добре, – кивнул Иван. – Ты теперь куда же?
– Не знаю, до низов доплыву, где промышленники зимуют… – Михайла, щурясь от дождя, разглядывал мрачные горы, подпирающие небо. – Больно это все мне нравится! – Он потянул из трубки, щуря умные глаза. – Я бы и с вами пошел, небось воевода башку не отрубит, да, кроме железок, не умею ничего.
– Данилу спроси. – Иван смахнул воду с носа. – Лишним никак не будешь!
– Ну-ну…
Замолчали, внимая тихой пасмурной погоде.
– Гляди-ко! – Маня бросил грести и то ли радостно, то ли осторожно указывал на берег. – Тунгусы?!
На берегу в лесочке топтался конный отряд. Недалеко, из лука оттуда не достать было, но всадники на невысоких якутских конях хорошо были видны. Не прятались, молча наблюдали за проплывающими судами.
– Немирные, похоже, – щурился Иван на берег. – Предупредить бы в Жиганский, да как?
– Якуты! – уверенно определил Михайла и отворил двери казенки. – Их все оружие!
Кузнец так и не поладил с жиганским приказным и, бросив кузню, уплыл с Данилой. Иван не очень понимал, почему нельзя было сковать те решетки, и теперь думал, как все это рассудит скорый на гнев воевода Урасов. Любого другого высек бы нещадно и в тюрьму засадил бы, но Переяславец был мастер. Ан и мастера высечет… По-другому как?
– Навались, ребята, остров впереди! – зашумел Иван гребцам и придавил сопец, уводя коч правее.
Остров был длинный, песчаный, на мысу понуро сидели мокрые чайки. Иван с тревогой посматривал, не зацепят ли отмель, поверхность воды бурлила, и из-за этого не понять было, сколько глубины под судном. Кочи Кокоры прошли сильно правее.
– Маня! – уже совсем зло крикнул казаку. – Греби, черт!
Дождь двое суток день и ночь сыпался с неба. Казаки менялись на гребях, но все были мокрыми, одежда не сохла, а Кокора все шел и шел. Солнце уже не заходило, и в такую серую погоду ночь от дня не отличить было. Только вечером на третьи сутки бросили якоря в заводи под высокими скалами.
Натянули балаганом[52] запасной парус и в очаге на палубе завели хороший огонь. Все собрались вокруг, грелись, сушились, варили оленину в котлах. Девочка у Настасьи кашляла, мать поила ее теплым отваром и тихо разговаривала с ней на своем языке. Дождь барабанил по натянутому холсту, по швам сочилось и капало. Время от времени со скалы с гулким перестуком летел камень и с громким эхом падал в воду недалеко от борта. Иногда камней летело много, разговор замолкал.
Савва взял кусок вареного мяса и понес аманату. Тот сидел внутри, в деревянной клетке, замкнутой на замок. Тунгусу было, как и Савве, лет шестнадцать. Его звали Инка, невысокий и не особенно ласковый, он много спал, и взгляд его был вял, если он вообще поднимал его на толмача. Все на нем было тунгусского покроя: кафтан из ровдуги[53], не сходящийся на груди, нагрудник и такие же портки. Одежда была крепко поношенная, но удобная и украшенная узорочьем из бисера.
– Еду принес, – сказал Савва по-тунгусски. – Сыро тебе здесь? Холодно?
Инка не ответил, взял мясо и начал есть.
– Вот хлеб. – Савва пригляделся к сумраку, просунул краюху на лавку.
Инку привели к ним на коч из жиганской аманатской тюрьмы. Парнишка был диковатый и безразличный ко всему. Дал казаку снять тяжелую колодку с рук и шеи, спустился в грузовой отсек и молча лег на свой кукуль[54]. На то, что он в клетке, не обращал внимания. Привык к жизни под замком. Кормили заложника два раза в день юколой из сухой щуки, два куля с ней дали из Жиганского. Иногда Савва приносил чего-нибудь горячего. Инка брал еду, не благодарил и не поднимал головы. Савва понимал и жалел парнишку: если бы его самого вот так, просто за то, что он чей-то сын, посадили в тюрьму… Он пытался поговорить с тунгусом, но тот отвечал неохотно, толмач был для него таким же, как и все другие. Савва знал только, что Инка – сын нижнеленского князца и сидит в Жиганском уже два года. Последний раз родники навещали его прошлой весной, когда приносили ясак, но больше не приходили. В Якутском решили, что они сошли от ясака куда-то на запад, поэтому и направили его в острожек к Вятке, а может, просто избавлялись от аманата, который напрасно ел казенный хлеб. Савва думал над этим. Тунгусы только в случае какого-то несчастья бросали своих родственников, посаженных в аманаты. Спрашивал Инку, но тот ничего не знал или не хотел говорить.
Сверху на палубе что-то громко упало, и все засмеялись. Пленный тунгус, не обращая внимания на чужое веселье, доел хлеб и снова взялся за мясо.
Савва поднялся наверх. Было сумеречно, на других кочах тоже грелись у костров, разговоры гулко отдавались от близкой скалы. Кузнец Михайла сидел в стороне ото всех на корме. С чаркой и дымящейся трубкой. Слушал, как камни падают в воду.
Дождь кончился, но еще несколько дней шли медленно, в основном на веслах, ветер либо был боковой, либо упирался навстречу, река широка, часто разбивалась на протоки. И пустынна, пару раз видели чумы иноземцев где-то на дальнем берегу и однажды ранним утром – костер на острове. Огонь горел, но рядом никого не было.
На шестой день пути долина реки стала заметно у́же, окрестные хребты подошли к самой Лене, течение усилилось. По правому берегу, вдоль которого плыли четыре коча, на многие версты тянулись высокие осыпные скалы. Иногда они разрывались долинами ручьев и речек, густо заросшими молодым ельником.
И самому долгому ненастью приходит конец. Южный ветер принес с собой синее небо, жаркую погоду и поднял паруса кочей. Солнце не заходило. Ближе к полуночи все собирались на палубе – огромное светило целилось сесть впереди в просторы ленской воды, но, так и не коснувшись ее, на глазах у людей начинало подниматься. Закат и восход, сойдясь в одной точке, долго цвели каждый своими красками во всю ширь неба. Ветер стихал совсем, тяжелое судно несло теченьем, только весла негромко тревожили позолоченную гладь. Казалось, что все улыбаются, да так, наверное, оно и было.
В эти тихие рассветные часы лучше всего бывала и рыбалка. Главным удильщиком оказался вяткинский казак Ермолай: у него был драгоценный ларчик с разными крючками и самодельными рыбками из железа, свинца и олова, была и леса, плетенная из конского волоса, а еще «жилка» – из тонких оленьих жил на крупную рыбу. Ермолай неторопливо разматывал короткую, с руку длиной, уду и, проплывая нужное место, забрасывал тяжелую приманку в воду, подергивал ее и вскоре ловко подсекал обманутого хищника. Чаще всего ловились полосатые красноперые окуни и золотые язи в локоть величиной. Ермолай снимал бьющуюся рыбу с крюка и снова забрасывал снасть. Случалось, под одобрение зрителей вытаскивал таймешонка в полпудика или нельму. Зубастых щук, особенно больших, а на его железку кидались и пудовые, старик не любил – дорогую приманку могла откусить. Когда «зубастая зверила» все же хватала и начинала биться у борта, а казаки вокруг принимались орать и подсказывать, даже лезли помочь, старик умело тряс удой, щука освобождалась и уходила на глубину.
– Я на них крюков не напасусь! – строго объяснял Ермолай, поправляя меховую шапку на лысеющей голове, он всегда, и зимой и летом, в ней ходил.
Кто-то из мужиков тоже пытался рыбачить, но так ловко не получалось.
– Я старика за то и взял, – важно пояснял Семен Вятка. – Он в луже после дождя поймает! Не гляди, что все зубы уже съел, и мережи наделает, и сети ловко плетет. Добытчик!
Ермолай кормил всех ухой.
В один из таких вечеров – они были в пути почти три недели, поджидая купеческий коч, – сошлись борт в борт с Евсеем Кокорой. Лена втянулась в одно русло и сильно сузилась – версты полторы было между высокими берегами. Течение ускорилось.
– Ветер с моря заходит… – Евсей кивнул на закатное солнце впереди, оно садилось в нехорошую тучу. – Не хочешь отстояться?
– Пойдем, мы эту узость в прошлом году за день проскочили, – ответил Данила.
Они с Иваном уже обсудили темную тучу, растянувшуюся над хребтом и зловеще, словно пожаром, подсвеченную заходящим солнцем. Такая могла разродиться сильным ветром… Колмогор старался не показывать нетерпения, но по мере приближения к морю оно только возрастало. Будь его воля, не ждал бы никого.
– Ну гляди, здесь, в трубе, не спрятаться!
Разошлись и на гребях двинулись дальше. Данила не ложился спать, небо все больше затягивало мелкими рябыми перьями облаков, с севера ощутимо потянуло стылым холодом. Вскоре коч уже качало основательно, лобовой ветер разогнал волну, и мощное течение реки едва с ним справлялось – иногда казалось, что судно стоит на месте. Двое казаков и Савва с Михайлой в четыре греби держали нос к ветру.
Передовой коч Кокоры, пытаясь спрятаться от ветра, ушел к левому берегу. Остальные суда держались за вожаком, но вскоре ясно стало, что дует здесь почти так же, а течение слабее – судно начало двигаться в обратную сторону. У Данилы на каждой греби стояло уже по два человека. Ветер продолжал усиливаться, вся река покрылась белыми гребнями. Кокора подошел к самому берегу и бросил якоря. То же сделали и другие.
Васька с казаками вывалили за борт оба носовых якоря, отпустили канаты на полную длину, но якоря не держали, ползли по дну. Ветер сатанел, поднимая волны выше бортов.
– Оборвем якоря, Данила, – хватаясь за рею, пробрался с носа Василий. С бороды текло, как из мочалки.
– Ну-ну. – Пятидесятник следил за передовыми судами, там, видно, происходило то же самое. – Близко к берегу встали, привалит – разобьет!
Большой коч Кокоры тяжело вздымался в волнах, на нем снова появились греби. Судно разворачивалось в обратную сторону. По ветру. Рея с парусом полезла вверх по мачте.
– Вытягивай якоря, Васька!
На носу заскрипел ворот, потянул судно против волны, заливать стало сильнее. Волны летели уже через судно, но насквозь мокрые мужики делали свое дело. Данила видел, как во многих, и в нем самом, уже загорелся упрямый огонь. Страх был у всех, и он был веселый!
– Не дави! Порвете! – орал на мужиков Васька. Он на корячках опасно стоял на самом носу и следил, как ветер таскает коч вокруг якорных канатов. – Давай помалу! Еще! Стой! Не дави!!!
Из-за бури один мат и был слышен. Выдрали якоря и стали разворачиваться. Передовые кочи Кокоры, взяв ветер, быстро удалялись в обратную сторону. Разворачивался и Свешников. Река вокруг вовсю бушевала лютой непогодой.
Стали поднимать парус, его перекосило, захлестнуло блок на вожже, Савва, стоявший ближе всех, опасно вскочил на борт, сбросил перехлест, судно рухнуло вниз, и он неловко, спиной полетел в воду. Все остолбенели от такого безрассудства, не растерялся один Михайла, перегнулся через борт и успел уцепить толмача за ворот армяка. Савва с головой погружался в волны, его било о борт, но кузнец держал мертво. Васята с Данилой ухватились за что пришлось и выволокли толмача на палубу. Савва сидел под бортом, поправлял очки и щупал шапку на голове. Ее не было.
– Не лезь не в свое дело! – рявкнул Данила маленько со злобой, разбирая веревку.
Савва не ответил, поднялся и отошел в сторону. Даже не глянул на Данилу, словно ничего не случилось.
И на треть не подняли парус, судно уже тянуло так, что за мачту было страшно. Коч взбирался и тяжело, со скрипами и глухими ударами, падал в волны широким яйцевидным дном, палубу захлестывало уже не ведрами, но бочками. Данила сам встал на сопец, рядом Иван и Васята вцепились кто во что мог. Временами втроем хватались за прави́ло и удерживали судно.
– Море! – проорал Иван в самое ухо Даниле. С его острого носа и по щекам текли веселые ручьи. – Не злись на толмача, глупый еще, я сам ему разъясню.
Михайла и мокрый Савва тоже были здесь. Михайла держался за крепко, видно, вывихнутое плечо, лицо же толмача беспечно сияло от бушующей стихии. Очки были залиты водой. Временами что-то кричал Михайле, тот кивал согласно, как будто бы и довольный, но опасливо покрепче прихватывал канат.
Данила строго и сосредоточенно глядел вперед, не упуская из виду и опасно гудящие снасти. Помор был доволен кочем, а буря была ему за обычай. Но и мужикам своим был рад: никто не дал слабины, а такое случалось с теми, кто не знал моря, – со страха и под себя ходили… Даже этот зеленый петушок Савва… Полез, мать его! Васята следил за канатами, воющими от напряжения: за «вожжами», держащими рею паруса, и за «ногами», что растягивали высокую мачту-щеглу.
Четыре коча неслись по ревущей, клокочущей лохмотьями реке. Так проскочили верст двадцать, а то и тридцать, горы вокруг стали расступаться, узкая ленская расщелина заканчивалась, впереди показались острова, за которыми можно было отстояться.
Кокора, хорошо знавший реку, ушел к правому берегу и почти совсем убрал парус. Данила держался за ним, не очень понимая, куда направляется передовой коч, но вскоре на береговом склоне показалась зеленая полоса спускающегося к Лене леса. Кокора уже оборачивал мыс.
В устье речки тоже крепко дуло, но качало меньше. Встали на якоря. Мужики развесили на ветру мокрые армяки и спустились в казенку. Тут было более-менее сухо и казалось, что тепло. Переодевались устало, обсуждая непогоду – надолго ли.
К ночи ветер усилился, перевели кочи глубже в речку и встали к берегу. Натянули балаганы на берегу. Мужики сходили в лес, приволокли дров и зажгли костры. Варили еду, сушились, отливали воду из кочей.
На торговом порвало парус, несколько промышленников, растянув его на палубе, латали прочную холстину длинными иглами. Алексей Свешников что-то обсуждал у костра с передовщиками ватаг. Разговор, видимо, был важный, даже покрутные записи достали. Два передовщика ватаг о чем-то спорили меж собой.
Организация собольей добычи была делом дорогим, поэтому редко когда промысловые ватаги составлялись в складчину. Чаще промысловики становились покрученниками у купцов, состоятельных крестьян или монастырей. Покрученники получали от хозяина все необходимое снаряжение, одежду, продукты и деньги на покупку кочей или лошадей, чтобы добраться до мест промысла. Вся добыча в такой ватаге шла на кучу, а по окончании промысла и уплаты десятинной промышленной пошлины хозяину отдавали две трети добычи. Оставшуюся пушнину промысловики продавали, вырученные деньги делили между собой. Передовщик обычно получал двойную долю.
В одной ватаге купца Свешникова было десять, в другой двенадцать человек. На одного промысловика приходилось двадцать пудов ржаной муки, пуд пшеничной, пуд разных круп и гороха, по пуду меда и соли, мешки с луком и чесноком. А еще на обе ватаги для промысла и обмена везли с собой четыре пуда медных котлов, пуд олова, два пуда свинца, пятнадцать фунтов одекуя и бисера, пятьдесят ножей, пятьдесят аршин белого сукна, сто аршин холсту среднего и толстого, триста саженей сетей неводных, пуд прядева неводного, пятьдесят промышленных топоров, шестьдесят камусов[55] лосиных, тридцать обметов[56] на соболя, сорок варег, двадцать пять чарок, пять пешней, две сковороды, восемь промысловых собак, на каждую из которых приходилось по десять пудов корма, и много чего еще. Больше чем в тысячу рублей обошлось Алексею Свешникову снаряжение двух артелей. Луки и стрелы, рогатины и пальмы, как и огнестрельное оружие (оно было не у всех), у промысловиков были свои.
Савва занес ширину и глубину речки, в которой они отстаивались, в свою книжицу и пошел вверх по руслу. Берега речки густо заросли лесом, из него, возвышаясь над вершинами деревьев, торчали каменные останцы[57], а в тенистых местах лежали грязные прошлогодние снежники в два и три роста. За ближайшим поворотом реки на опушке леса горел костер, возле сидел Трофим, его Черкан носился по прибрежным лопухам. Ветер, бушующий на Лене, здесь почти не ощущался, лишь временами шальной порыв закручивался с речки и взметывал огонь. Трофим обдирал куропатку, еще две лежали рядом, пес подбегал, совал нос в еще теплых птиц.
– Когда же успел? – Савва взял в руки небольшой, сложно изогнутый лук Трофима, попробовал тугую тетиву.
– Молодняк, подпускают, хоть шапкой бей!
– Давно на промысел ходишь? – Савва присел рядом на бревно.
– Второй год, прошлую осень на Енисее, на Бахту-реку в ватагу подряжался.
– И много добыл?
Трофим взрезал птицу, достал внутренности и подозвал пса.
– Худой промысел был, когда разочлись, на мою долю всего тридцать рублей вышло. В убытках остался. – Трофим поднял голову на Савву и виновато улыбнулся. – Промысел – дело такое, не угадаешь. Весну на заготовке леса работал, чтоб отцу деньги вернуть, там Гришка Ворона уговорил в Якутский идти. В этих краях хорошо добывают, и соболь лучше.
– Не опасно вдвоем? – Савва подбросил сучьев в огонь.
– Хоть в ватаге промышляешь, хоть вдвоем, по лесу все равно один ходишь. – Трофим взялся за последнюю птицу. – И лось стоптать может, и медведь изломать…
– А иноземцы?
– Те скорее помогут, чем обидят… Если им не пакостить.
– Растолкуй добром, вот вы пришли – и что делаете? Большая у вас ватага была?
– Одиннадцать человек. На лодках вверх по Бахте-реке поднялись, стали главную избу рубить, дрова готовить…
– Лошадями лодки тянули?
– Нет, все на себе, где парусом, где бечевой… Избу поставили, по угодьям разошлись, нам с напарником дальняя речка досталась, Тынеп называется. Пришли, срубили три зимовейки по притокам, дров наготовили, птицы добыли на приманку, рыбы, понятно, запасли себе и собакам… Как раз река вставать стала, соболь почти выкунел, тут бы и лови его, да снег пошел, какого не упомню. Почти две недели в избушке сидели – ни лучного промысла, ни кулемок толком не нарубили. Навалил по пояс, и на лыжах-то трудно, а собаке совсем никак, хоть на себе ее тащи. Следов собольих поначалу добре было, а что сделаешь? Потом и этого не стало, прошел, видно, ходовой соболь, местный остался, чего-то наловили с грехом пополам. – Трофим гладил умную голову пса, тот подошел послушать про их прошлогодние мытарства. – Места там добрые, лося много, оленей. Не голодали. Рыбы по ямам черно стояло.
– Долго вы там были?
– В сентябре зашли, в конце января обратно стали собираться, у других-то мужиков в ватаге хуже, чем у нас, получилось, и по сороку не добыли.
– Ты откуда родом?
– Отец из Вятки, в Енисейск на пашню перевели, там сейчас. Заимка у нас своя, братья с отцом пашут.
Трофим закончил с птицами, вытер нож о траву и сунул в деревянные, обшитые кожей ножны.
– Мне в лесу пригоже… – улыбнулся в небольшую светлую бороду. – С пяти лет петли на зайца и птицу ставил, белок стрелял – тятя мне лучок небольшой сделал. Раньше на Енисее зверя больше было, да повыбили, а тут промышленники с Лены мешками соболя потащили… Ну и умолил отца.
– А чего без пищали?
– Что мне с ней? Тяжела да капризна, из лука ловчее, в лесу всегда накоротке бьешь.
Савва помолчал, наблюдая, как Трофим бережно отсыпает крупу в котелок.
– Я из лука плохо стреляю, научи меня!
– Ладно, – согласился Трофим и, взяв котелок, пошел к реке. – Горячего похлебаешь с нами?

