Читать книгу Иностранная литература №09/2011 (Литагент Редакция журнала «Иностранная ) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
Иностранная литература №09/2011
Иностранная литература №09/2011
Оценить:
Иностранная литература №09/2011

3

Полная версия:

Иностранная литература №09/2011

– Конечно. Я сказал, я подожду. Дать вам пижаму?

– Лучше какое-нибудь шерстяное одеяло, пожалуйста.

– Возьмете в шкафу. Повесьте его ненадолго на печку, я обычно так делаю.


Утром я проснулся, оттого что мужчина в рясе, стоявший возле моей кровати, прикасался большим пальцем руки к моему лбу, примерно так делают, когда крестят или когда дают последнее причастие. Несколько мгновений я судорожно рылся в воспоминаниях о вчерашнем дне, где я и кто этот человек. Кошмарный сон, должно быть, достиг своей кульминации, когда я проснулся от прикосновения святого отца, и его палец стер все, что я видел во сне и что меня тревожило. Где бы я ни спал, я долго нахожусь под впечатлением от своих снов.

– Проснитесь. Я уже отпустил вам ваши грехи за вчерашние ругательства. Плюс причастил двенадцать человек, и пока все живы, – сказал он, на что я сказал: счастливая деревня, местный священник верит в Бога. Потом за кофе я спросил про большой палец, я хотел узнать, было это первое причастие или последнее.

– Не все ли вам равно? – спросил он.

– Вы правы, но иногда человеку хочется думать, что не все равно, – сказал я.


Самая короткая дорога к станции шла через цыганскую часть деревни. Священник на своем вездеходе объезжал лужи между полуразвалившимися и недостроенными хибарками и время от времени нажимал на гудок, чтобы отогнать полуголых детей, лезших под машину. На некоторых не было даже трусов, сверкая босыми пятками и голыми задами, они бежали рядом с гудящей машиной. Самые проворные цеплялись за ручки машины, ухмыляясь, заглядывали в окна, другие прыгали по камням, торчащим из луж, и от этого казалось, словно они бегут по воде. Но выше голого паха все они были одеты в одинаковые красные свитера, в точности, как у меня, потому что на прошлой неделе с голландской гуманитарной помощью прибыло пятьсот красных свитеров, и это ужасало сильнее, чем их дома, накрытые полиэтиленом вместо черепицы. Бесчисленные красные заграничные свитера казались более зловещими, чем окна, завешенные шерстяными одеялами, и костры, разведенные в комнатах, состоящих из трех стен, и женщины, усевшиеся на бетонных лестницах, ведущих в никуда. Все-таки в лестнице, ведущей в никуда, есть что-то человеческое.


К горлу подступила тошнота, и сначала я подумал, что это просто из-за тряски в машине или от огромного количества гуманитарных пуловеров, но в следующее мгновение я вспомнил свой последний сон до мельчайших подробностей. Я сидел в сторожевой будке на кровати, сколоченной из досок, слушал треск поленьев, пылающих в буржуйке, смотрел в окошко, как светает над лесом, и ждал, когда начнется рабочий день. Наконец в яме неподалеку стали просыпаться охотничьи собаки. Они, рыча, царапали землю, хватали зубами голые кости, выгрызали костный мозг из позвоночников и сглодав очередные останки, каждое утро ждали еще. Я надел суконное пальто, взял палку с крючком и пошел за дом, к сараю, где лежала падаль, за очередной порцией. В этом состояла моя работа: два раза в день кормить собак, не спрашивая, кто эти мертвецы. Собственно говоря, спрашивать было не у кого. Раз в неделю и всегда ночью сарай наполняли новой падалью. К тому моменту, как я проснулся, там были женские и детские останки. Все тела без исключения были очень красивыми, только их неподвижность и сладковатый запах выдавали, что они мертвые. Я спокойно мог протянуть палку к любому, затем я должен был зацепить его крючком за шею, и обняв, словно спящую любовницу или больного ребенка, отнести на другой конец лужайки в яму собакам. И пока я шел эту пару сотен шагов, я любовался холодной неподвижностью тела, которое держал в объятиях. Я знал, что на этой тропинке могу думать и чувствовать, что захочу. И никто мне не помешает, никакой распорядок ни на что не повлияет. Некоторых я молча нес от сарая до ямы, но некоторым рассказывал, например, о местном лесе – из-за лишайников деревья словно заплесневели, и в отличие от других лесов, у нашего леса нет корневой системы. Посмотри, говорил я одной старухе и отодвигал ногой прошлогоднюю листву. Посмотри, это просто дощатый настил, не бойся. В глубине души я знал, что она не боится, она ведь мертвая. Ей все равно. Ну вот, отсюда ее можно спокойно бросить собакам. Хорошо, что я держу их в объятиях, волочь за ноги, это так некрасиво. Я попробовал пару раз, и мне не понравилось. А теперь я вальсировал с маленькой девочкой, потому что видел, ей хочется потанцевать. Я подкрасил ей губы брусникой, ее восьмилетнее тело было легче осенней листвы, и, когда мы кружились, ветер сдувал мне в лицо ее волосы. Раз-два-три, раз-два-три, кружась, мы проделали путь к охотничьим собакам, но я не забывал о своих обязанностях, знал, что после, на краю ямы, мне придется сбросить ее вниз – с высоты в шесть локтей. Я не смогу сделать исключение даже для нее. И я было приготовился сбросить ее собакам, клацающим зубами, как вдруг она открыла глаза и спросила, если я так восхитительно танцую, зачем я согласился на эту работу. На что я сказал, больше я ничего не умею, надо же мне на что-то жить. Я больше ничего не умею, поэтому меня направили сюда, в отделение питания, сказал я, и затем, все еще кружась в танце, я отпустил ее талию, но она летела к собакам не так, как остальные трупы, она парила, как перышко, и смеялась, а собаки уже рвали ее на части, и лес все звенел от ее смеха. И тогда я внезапно почувствовал, что схожу с ума. “Отпустите! – кричал я собакам и швырял в них палками и камнями. – Она живая! – кричал я. – Вы все подохнете! – кричал я, но они продолжали рвать ее, а девочка смеялась, и от ее крови трухлявый лес наполнился мятным запахом. – Ты, шлюха подзаборная! – кричал я. – Ты не сделаешь из меня убийцу!” – кричал я, потом побежал между деревьями, но я знал, ничего уже не поделаешь, и изо рта у меня полилась рвота.


– Это вы на нищету так реагируете? – спросил священник, но я только махнул рукой, проехали, и не чувствовал даже обычного стыда, который бывает, когда я ловлю себя на том, что ухожу в себя настолько, что не замечаю окружающей действительности. Думаю, отчасти поэтому равнодушные люди внезапно начинают помогать другим людям. Чтобы испытывать хотя бы чувство стыда. Человек любит уличать себя во лжи, ведь говорить господину Розенбергу, что авторучка мне не нужна, это весьма напоминает ситуацию, когда голландские швейные производители говорят, что эти пятьсот фирменных бракованных свитеров им не нужны.

– Нам надо спешить, – сказал я. Позади остался цыганский квартал с его мужчинами-конокрадами, с его лестницами, ведущими в никуда и с его малолетними отпрысками в заграничных пуловерах. Квартал напоминал бродячий цирк, в котором не на что смотреть, кроме как на худосочного льва, лакающего из умывальника.

У меня не было обратного билета, потому что пятнадцать лет я неизменно говорил кассирше на вокзале: только туда. Думаю, примерно так же Юдит говорила о своей поездке в каком-нибудь адриатическом порту, когда, держа под мышкой узелок со сменой белья и скрипку семьи Веер, она просила какого-нибудь портового грузчика, чтобы он был так любезен плюс тысяча долларов, и освободил для нее небольшое местечко среди грузов югославской тяжелой промышленности. В общем, возле окошечка кассы я вдруг понял, что даже покупая билет домой, я вынужден повторять: только туда. Хотя мне уже все равно, подумал я и тут же заплатил за билет, потому что поезд уже свистел вдали.

– Возьмите это, – сказал священник, когда я стоял на ступеньках вагона, и вложил мне в руку книгу в кожаном переплете.

– “Исповедь”? – спросил я.

– Ну не шутите. Этого автора вы не знаете.

– Хорошо, – сказал я и положил книгу в карман пиджака. – Значит, подождете, пока я уверую?

– Не волнуйтесь, у вас будет время над всем подумать.

– Возможно, вы были правы. Нужно, чтобы сперва меня стошнило. Вдруг получится обратить сердце мое к Господу.

– Не надо его обращать. Оно и так обратится.


Мало кто ездит на поезде в понедельник утром. Ни рабочих, ни туристов, ни контрабандистов, которые спешат со своими товарами на загородные рынки, только пара менеджеров с портфелями, теперь и они начали, пока по одиночке, ездить на поезде, но шеф говорит им, через год будут “сузуки-свифт”, на “сузуки” можно будет возить в Пешт наборы позолоченных столовых приборов, и семью на Балатон. Вот увидите, посетительницы бутиков в центре будут раскупать их, как горячие пирожки, наступил сезон. А теперь почему вы грустите? Что с того, что вы не можете внести залог за пятьдесят грязных никелированных столовых наборов? И не говорите мне ничего про счет за электричество, будьте же, наконец, мужчиной. Используйте свой шанс. Посетительницы бутиков уже во время открытия вывесили табличку, мы ждем вас, менеджеры, не томите нас, а кто не вывесил, у того уже есть набор позолоченных столовых приборов в дипломате, и они ждут другого менеджера, который торгует мультивитаминной косметикой от производителя или леопардовым бельем, потому что леопардовое хорошо пошло, в “Роби” его прямо-таки расхватали. Словом, такие вот менеджеры ездят на утренних поездах, и еще люди с гвоздиками и бутылками с водой, которые спешат в больницу, и еще те, кто бегает по учреждениям и хлопочет о компенсации, в карманах у них договора о купле-продаже поля за три золотых кроны, написанные химическим карандашом, или свидетельские показания соседей по камере, которые удостоверяют, что после двенадцати лет заключения они пешком пришли домой с берегов Енисея. Какого хрена, где я вам достану акт об освобождении?! Те, кто не успел отморозить себе руки, сразу подписали бумагу, что они никогда здесь не были, затем часовой в воротах лагеря дал нам пинка под зад, чтобы мы поскорее убирались отсюда, и мы не рискнули забраться в кузов грузовика, боялись, что нам будут стрелять в спину. Да вы в своем уме, молодой человек? Вы думаете, это пидоры продырявили мне уши, чтобы вдеть сережки? И не ссылайтесь мне на параграф, посмотрите сюда, это не дырка от пидорской сережки, это крыса прогрызла мне ухо в бараке! Очень жаль, что я не проснулся, уж тогда-то поели бы мы мяса! Короче, в основном такие люди садятся на поезд в понедельник около десяти, и найти пустое купе было куда сложнее, чем на рассвете, когда ездят рабочие, или в выходные, когда ездят туристы, потому что они скопом набиваются в одно купе, шестнадцать человек устраиваются на восьми сидячих местах, ругают мастера по цеху или учителя физики, по кругу идет бутылка, играет магнитофон. А все эти менеджеры, посетители больниц или выбивающие компенсацию хотят побыть в одиночестве, они задергивают шторы, на станциях притворяются спящими, чтобы новые пассажиры не мешали им, а если у двери работает задвижка, они закрывают и ее, чтобы только контролер мог войти в купе.


В последнем вагоне я нашел пустое купе, закрыл дверь, повернул задвижку, задернул шторы и подумал, будет лучше, если историю священника Альберта Мохоша я отправлю в желтое досье, где я собирал неудачные рассказы. Старая нотная папка Юдит была чем-то вроде позорного столба для провальных опусов, выбрасывать мои нелепые рассказы на помойку или в печку у меня духа не хватало. Мало того, я держал желтую папку на столе, среди остальных рукописей, корректур и прочих бумаг, чтобы мама могла читать их в мое отсутствие. Так проходило наше общение. Пока я был дома, она редко переступала порог моей комнаты, но стоило мне отлучиться, она переворачивала все вверх дном, наполняла комнату тяжелым запахом косметики, проливала мятный чай, разбрасывала волосы. Мои рукописи были липкими от ее размазанной помады и туши для ресниц, потому что где-то она слюнила палец, где-то терла глаза. Но я не заговаривал с ней об этих следах, я мог бы запирать свои бумаги в ящик письменного стола, но она все равно была не первой, кто их читает.


В поезде я не могу ни писать, ни читать, потому что сельские пейзажи, проплывающие мимо, навсегда вкрадываются в мои впечатления от прочитанного. Даже вид захудалой придорожной лесополосы непременно оставит свой отпечаток на великолепных описаниях природы, которых так много в книгах, я вспомнил об этом потому, что люди, например, мне читать не мешают. Я могу абсолютно спокойно читать на эскалаторе, на трамвайной остановке или в пивной, разговоры завсегдатаев за соседним столом никогда не мешали монологам старца Зосимы или Мармеладова, одно отлично дополняло другое. Мало того, иногда было несказанно интересно слушать споры о розыгрыше кубка и параллельно листать “Критику чистого разума”. Только пейзажи мне мешают, чему я вовсе не рад. Я немного завидую тем, кто способен сидеть с книгой на острове Маргит, или с бумагой и ручкой в беседке, увитой розами, я так не могу. Поэтому я даже не пытался начать читать книгу, которую мне вручил священник, а просто смотрел в окно на пусту и ждал проводника, чтобы тот проверил у меня билет. Уже много лет я панически боюсь, что проводник найдет в моем билете какую-нибудь ошибку и высадит меня на ближайшей станции, глупость, конечно. Да где же этот хренов проводник, думал я, и скоро до меня дошло, что я уже не боюсь проводников. Даже если он сейчас меня высадит, я четыре дня буду бродить по пусте, и в этом, несмотря ни на что, есть свои плюсы. Без меня ты даже кран не способна открыть, мама, думал я. Если очень проголодаешься, будешь есть меньше хлеба, только и всего, думал я. Потому что Господь Бог не побежит в магазин на углу, думал я. Все-таки тебе определенно не обойтись без хлеба, мама, думал я. Без лучшего белого хлеба из пекарни Ракоци, думал я. Если в проводнике будет хоть что-то человеческое, он найдет ошибку в моем билете и вышвырнет меня из бегущего поезда прямо в пусту, а ты пойдешь и спокойно купишь себе хлеба, думал я. Пятисот франков в месяц вполне хватает на капли Береша (от которых никакого толку) и на косметику (разумеется, ее все равно никто не видит), думал я. Кстати, не младшая сестра, а старшая сестра, это ты давно бы уже могла выучить, думал я. Так мы вдвоем решили, когда нам было семь лет, думал я. Глупо всю жизнь ссориться из-за получасовой разницы в возрасте, думал я. Пока вы репетировали какое-то ревю-рабочего-движения, мы в суфлерской будке играли в гляделки, думал я. И кто дольше смог выдержать, не моргая, стал старшим, и больше мы об этом не спорили, думал я. И тебе об этом сказали, думал я. С тех пор я помнил, что Юдит моя старшая сестра, думал я. Добрый день, билет, пожалуйста, сказал проводник. Прошу вас, сказал я. По крайней мере, могла бы притвориться, что ты помнишь и о других неприятностях, а не только о прорыве плотины или о глазном кровоизлиянии, думал я. Здесь не курят, сказал проводник. Простите, сейчас я выйду в коридор, сказал я. Несомненно, проблемы в половой сфере привлекают внимание окружающих, думал я. Достаточно, если вы закроете окно, сказал проводник. Не важно, сказал я, то есть спасибо.


Когда почтальон принес первое письмо от Юдит из Америки, товарищ министр вызвал товарища Феньо, партсекретаря театра, и сообщил, что игра актрисы Веер не слишком дорога его сердцу, потому что, с одной стороны, он больше любит полных брюнеток, с другой стороны, потому что очередь за разными премиями и памятными кольцами и так слишком длинная, иначе говоря, она вполне достойна занять место на верхней ступеньке карьерной лестницы, однако, как выяснилось из “Нью-Йорк тайме”, эта маленькая дрянь с большим рвением пиликает на скрипке по ту сторону океана. Словом, жаль было бы оставлять ее им, мы ведь музыкальная держава, не правда ли? И кстати, у наших прим есть немалые преимущества, мы можем обеспечить их довольно прилично и вместе с тем можем держать их не в таких уж жестких рукавицах. Они не пишут в газеты и в какой-то мере скрашивают ситуацию в стране. И струнному квартету не так-то просто подрывать устои рабочего класса. Короче говоря, он как министр культуры будет глубоко благодарен товарищу Феньо, если тот за максимально короткий срок найдет уязвимое место в душе ее матери.

И товарищ Феньо, над которым, кстати, коллеги собирались хорошенько посмеяться по поводу пятилетнего плана, конечно, исключительно тактично, соблюдая меру, короче, товарищ Феньо всю ночь ломал себе голову, где же в душе ее матери уязвимое место. Он даже немного досадовал, что безвозвратно прошли времена, когда интеллигентным людям было многое дозволено, потом он подумал, была не была, в конце концов, у нас народная демократия, свобода, черт возьми, и на следующий день на репетиции он попросил Клеопатру, чтобы та поменялась ролью с одной рабыней. Вы что, шутите? – спросила Клеопатра, но товарищ Феньо ответил, нет, он не шутит, товарищ актриса, это отличная роль, а если подумать, такая выдающаяся актриса, как вы, может украсить образцовые дома культуры на Тисе. И тогда Клеопатра сказала режиссеру, прогони, наконец, со сцены эту скотину, но режиссер попросил актрису не срывать репетицию, и будьте так добры к завтрашнему дню выучить свои несколько фраз, потому что ваш долг присутствовать на пражском театральном фестивале.

И тогда Клеопатра побежала домой, в чем была. Из ее глаз черными ручьями бежали слезы, потому что она даже не успела смыть грим. Она пробежала чуть ли не весь центр города в черном парике на голове, в диадеме из фальшивых бриллиантов и в бюстгальтере из фальшивых рубинов, в сандалиях из искусственной кожи, и в халате из искусственного шелка, накинутом на плечи. Несколько дней спустя тот же наряд красовался на внучке товарища Феньо в роли Клеопатры на афише французского ревю. Люди не верили своим глазам, матери, выходившие из магазина “Пионер”, хватали детей и поворачивали их головы на сто восемьдесят градусов, так, как обычно свертывают головы курам, жены прямо на улице давали пощечины мужьям, которые глазели на Клеопатру, разинув рот, седьмой автобус проделал путь от площади Освобождения до “Астории” с черепашьей скоростью, поскольку пассажиры требовали, чтобы водитель не смел обгонять Клеопатру. Но никто, ровным счетом никто не понял, кто же эта полуголая женщина в развевающемся халате. Они не узнали свою актрису, потому что никогда не видели ее настоящих слез, только те, что проливаются в нужный момент от вьетнамского бальзама, намазанного под глазами. И даже сам Антоний никогда не видел Клеопатру плачущей, даже тогда, когда почтальон принес первое письмо с Восточного побережья. Именно тогда Антоний понял, что на самом деле слезы у Клеопатры не ментоловые, а соленые, как у любого нормального человека, и он даже не сразу понял, что это из-за потери дурацкой главной роли он впервые видит ее плачущей, что только фиаско в карьере смогло пробудить в ней человеческие чувства. Он был благодарен драконовым законам народной демократии за эти соленые слезы. Ему было наплевать, что Клеопатру перемещают из привилегированной категории не в нейтральную, а в запретную категорию. Ее личное дело переедет на две полки ниже, какая, к черту, разница! Антоний пошел в ванную за валерьяновыми каплями и за мокрыми полотенцами, расстегнул ремешки сандалий на ногах у Клеопатры и стер с ее щиколоток и пальцев ног пыль улицы Кошута, Малого Кольцевого проспекта и Музейного сада. Потом он снял с нее халат из искусственного шелка, чтобы вторым полотенцем стереть капли пота, скопившиеся в излучинах позвонков. Он смог успокоить плечи, дрожащие от рыданий и усмирить вздрагивающие бедра, украшенные золотым поясом. Затем он стер с рук Клеопатры перья из разодранной подушки, и рыдания утихли.

– Как хорошо, – сказала Клеопатра и повернулась, чтобы Антоний смог стереть с ее лица прилипшие перья и осушить настоящие слезы, пробившиеся сквозь театральный грим, чтобы он пробежался ветерком по пульсирующим жилам на стройной шее и чтобы он охладил мокрым полотенцем ее тяжело вздымающиеся груди, украшенные фальшивыми рубинами.

– Не плачьте, мама, – сказал Антоний, – и мягко провел полотенцем по долине ее живота, от грудей, вниз, до золотого пояса чуть ниже пупка.

– Сними с меня это барахло, сынок, – сказала Клеопатра, и я расстегнул на ней пояс, затем она приподняла ягодицы, чтобы я смог вытащить из-под нее ремень из искусственной змеиной кожи, выкрашенный в золотой цвет.

– Сволочи, они думают, что сделают из меня статистку, – сказала она. А я стирал перья с ее бедер.

– Ах, как хорошо, сынок. Еще, ступни тоже, – и она приподняла ногу, чтобы я смог держать ее, но я схватил ее за щиколотку, и ее ступни оказались у меня перед лицом.

– Успокойтесь, мама, – сказал я. И прежде чем начать массировать худые пальцы ног, я согревал ее ступни своим дыханием. Потом положил ее пятку себе на плечо, потому что обнять маму не осмелился, а нести ее на кровать не хотел, и несколько минут мы сидели вот так. Она – облокотившись на стул, в парике, наполовину сползшем с ее светлых волос, я – держа одну ее ногу на своем плече, другую в руках. Наверное, первый раз в жизни я чувствовал на себе ее теплый взгляд, но не решался поднять голову, потому что знал, это будет длиться, пока мы не посмотрим друг другу в глаза. Естественно, думал я, нельзя вот так, опустив голову, просидеть всю жизнь. Потом она медленно высвободила ногу у меня из рук и поднесла к моим губам для поцелуя.

– Тебя будут очень любить женщины, сынок, – сказала она и поспешила в ванную.


В одно прекрасное солнечное утро товарищ Феньо вызвал маму к себе в канцелярию, угостил коньяком “Наполеон” и сказал, мы очень огорчены, что дорогая актриса не может найти применение своему таланту. Вот вам, к примеру, сценарий, в нем замечательно прописана главная роль, и к тому же фильм совместного производства, а это означает, что вас ждут незабываемые поездки. Правда, только в Болгарию, но ведь море везде море. Ну, еще по рюмочке? Товарищ актриса, конечно, осознает, что в сложившейся ситуации возникают препятствующие факторы. Однако эти факторы можно легко устранить – в чем, в чем, а в коньяке эти французы знают толк, не правда ли? – словом, если ваша дочь вернется домой – в конце концов мы ведь музыкальная держава, не правда ли? – тот же Лист, и Барток, и Легар, и симфонический оркестр венгерских железных дорог, – словом, мы не понимаем вашу милую дочку. Но если она вернется, мы посчитаем эту маленькую ошибку просто за учебную стажировку, и могу вас заверить, что здесь она сможет воспользоваться не только своим талантом, но и новоприобретенными связями, естественно, если проявит некоторую долю самокритики и сознательности. К тому же, как я уже говорил, перед вами сценарий, а в будущем вас ждет много главных ролей, которые, впрочем, надо еще талантливо сыграть. Ну, и по последней – и мама в тот же вечер написала первое письмо. Она не упоминала в нем о главных ролях, но намекала, что слишком долго пребывать за границей непатриотично. На что моя старшая сестра ответила, дорогая мама, на следующей неделе я даю концерт вместе с Менухиным, вы серьезно думаете, что я присоединюсь к симфоническому оркестру венгерских железных дорог?

Мама ответила не сразу, сперва она проконсультировалась с партсекретарем.

– Напишите ей, чтобы она подумала о семье, – сказал товарищ Феньо, потом на минуту задумался и сказал, нет, этого не пишите, потому что это можно не так понять, империалисты еще подумают, что здесь ее семья подвергается преследованиям. Лучше напишите, что мы высоко ценим ее редкий дар. На что моя старшая сестра ответила, дорогая мама, здесь меня не просто высоко ценят на словах, я каждый месяц могу пересылать вам пятьсот долларов, надеюсь, вы понимаете. И вообще, я скорее буду здесь горничной в каком-нибудь мотеле, чем дома первой скрипачкой на концерте в честь партийного съезда. И я вас очень прошу, больше не пишите об этом.

После чего мама уже не спрашивала совета товарища Феньо, составила список всех главных ролей и государственных премий, которых она лишилась по милости диссиденствующей дочери, и потребовала, чтобы Юдит немедленно вернулась домой, потому что она не потерпит, чтобы из-за какой-то шлюхи она всю жизнь была статисткой. Или Юдит вернется домой первым же самолетом, или дочь для нее умерла. И она гарантирует, что похоронит ее как мертвую. Все ее барахло она закопает на кладбище.


Однажды утром у меня болела голова, я полез в шкаф Вертхайма за лекарством и к своему удивлению обнаружил на дне распечатанные конверты, я был уверен, что читал маме за завтраком все письма, которые приходили от Юдит. Несколько секунд в комнате висело молчание.

– Кстати, “Метрополитен не такое уж плохое место”. Ужасно, что до ты сих пор не научился бегло читать, сынок. Неудивительно, что ты никак не получишь аттестат, – сказала мама.

– Заваливают не за чтение, мама, – сказал я.

– Да? Но не в этом дело, давай дальше, – сказала она и вылила яйцо на ломтик поджаренного хлеба, а я продолжил читать. Первые три письма Юдит отправляла на адрес театра для актрисы Ребекки Веер до востребования, но на этих семи конвертах стоял наш домашний адрес, и содержание у писем было совершенно иным. Не случайно мама засунула их в шкаф Вертхайма за коробки с лекарствами. И в последнем письме Юдит стала обращаться к маме на ты. Не из наглости, не из упрямства, но как женщина к женщине. Эти письма были словно семь обвинительных актов, составленных на разлинованной бумаге. Я растерянно стоял посреди комнаты, пока не осознал, что с тех пор, как моя старшая сестра вступила в период полового созревания, в этом доме разыгрывалась драма, о которой я не желал знать. И я уже собрался положить письма обратно, только бы оставаться в блаженном неведении, как вдруг заметил мамин сочувственный взгляд в зеркале.

bannerbanner