Читать книгу Иностранная литература №09/2011 (Литагент Редакция журнала «Иностранная ) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Иностранная литература №09/2011
Иностранная литература №09/2011
Оценить:
Иностранная литература №09/2011

3

Полная версия:

Иностранная литература №09/2011


Я уселся в зале ожидания в Карцаге. Вообще я люблю искусственные цветы, прикрученные шпагатом к трубам радиаторов, и липучку для мух, свисающую с неоновых ламп, часы размером с умывальник, показывающие точное время, и запах палинки, пота, и сэндвичей с печеночным паштетом, который уборщицы не могут изгнать из этого сарая даже с помощью яблочного освежителя. В другом конце зала сидела молодая женщина провинциального вида, какое-то время я наблюдал за ней. В неоново-желтой виниловой сумке, стоявшей у нее между скрещенными ногами, пищали недавно вылупившиеся цыплята, на руках она держала ребенка и строила ему козу, но безрезультатно – ребенок продолжал орать. Наконец он получил, что хотел: мать высвободила одну грудь из-под блузки и он прилип к ней, словно пиявка. В его жадном чавканье не было ничего от младенческой чистоты и непорочности, а когда он начал с шумом глотать материнское молоко, цыплята, запертые в дорожной сумке, умолкли.

Потом приехала грузовая машина с брезентовым кузовом и встала перед входом. Шофер даже не приглушил мотор, он просто ждал, пока все пятнадцать мужчин не выпрыгнут из кузова, затем нажал на газ и уехал. Ни помахал на прощание, ни пожелал счастливого пути, словно этой грузовой машиной управлял робот. Мужчины вошли в зал ожидания и уселись в ряд. Все они без исключения были одеты в одинаковые майки и одинаковые брюки, как призывники, отбывающие принудительную трудовую повинность. Но вряд ли они были венгерскими гонведами, на их лицах было написано, что они даже “добрый день” не понимают. Лично меня совершенно не возмущает тот факт, что часто на лица людей, словно болтливая старуха на улицу, выползает наша родо-видовая принадлежность. Иногда по одному взгляду можно узнать, что сегодня было на обед: спагетти или гуляш. Вкупе с вавилонским столпотворением это одно из редких деяний Всевышнего, которое мне определенно нравится. Словом, на лицах этих мужчин в свое время проявилась такая же родо-видовая принадлежность: невенгр. Они не говорили ни слова, только грустно, водянистым взглядом таращились на шпалы через занавеску, засиженную мухами. В руках они держали одинаковые полиэтиленовые пакеты из супермаркета “Шкала”, с одинаковыми сэндвичами и одинаковыми загранпаспортами. Когда младенец снова принялся орать, все пятнадцать синхронно вздрогнули, и по их лицам было видно, что даже самый тощий из них готов в любой момент взвалить на спину два мешка цемента.

Потом вошел кто-то вроде дежурного по станции и попросил, чтобы господа показали ему билеты, залом ожидания могут пользоваться только те, у кого с собой действующий билет, но мужчины не поняли, чего он хочет.

– Би-лет. Если нет билета, выходите. Прекрасная солнечная погода, – сказал дежурный, показывая на выход.

– Ора-де-а! – сказал один, и пятнадцать мужчин синхронно полезли в пятнадцать полиэтиленовых пакетов и синхронно достали билеты.

– А, Надьварад, мать вашу, козлы вонючие, за ногу об забор, – сказал дежурный, одновременно улыбаясь, и кивал им, дескать, раз есть билет, то все в порядке.

– Зачем вы так? – спросил я, хотя мне ужасно хотелось проломить его головой штукатурку, до кирпича, но мы с детства приучены принимать нашу трусость за терпеливость.

– Они же не понимают, – сказал он, продолжая ухмыляться.

– Я понимаю, – сказал я.

– У вас билет никто не спрашивал, – сказал он и вышел, а я успокаивал себя тем, что потом напишу об этом. Когда мы не осмеливаемся ударить, вот тогда мы вспоминаем о сочинительстве, словно о плетке или о каком-нибудь хрене собачьем.

Через несколько минут со стороны Пешта пришел международный, и мужчины сели на поезд. Не в один вагон, а разделившись, двое в первый, пятеро в последний, остальные стайками по другим вагонам, потому что пятнадцать чернорабочих в одном вагоне – это слишком, это выведет из терпения даже самого снисходительного пограничника, и тогда им не удастся вернуться из Варада в пусту вечерним экспрессом “Корона” по обновленной месячной туристической визе. Их на два года выгонят из житницы Европы, и вместо сезонной осенней работы им достанется выжженная румынская степь, а вместо пятидесяти форинтов в день и двухразовой горячей еды – вчерашняя холодная похлебка, еще одна родо-видовая принадлежность.


Мой поезд должен был прибыть минут через двадцать, и я вытащил рукопись, чтобы стереть с нее сперму и кое-что поправить, но много работать не пришлось: пара запятых, порядок слов, ничего существенного. История была довольно простая: о деревенском священнике по имени Альберт Мохош, который много лет честно служил, а потом во время пятничной мессы уничтожил весь приход при помощи крысиного яда, подмешанного в тесто для священных облаток.


У меня уже выработалась постоянная привычка: ведущий вечера – как правило, учитель венгерского, или библиотекарь, или директор дома культуры – говорит обо мне какие-то слова, я присматриваюсь к публике и выбираю человека, к которому я буду обращаться во время чтения. Опыт показывает, надо найти того, кому я иногда буду смотреть в глаза и кто не будет задавать мне вопросов. Короче, человека, который не хлопает, поскольку понимает, что это не главное. Вот и на этот раз, как только мы уселись на эстраде, я выбрал себе женщину лет сорока, сидевшую где-то с краю в третьем ряду, но уже после первых двух фраз я почувствовал, ей мешает, что я обращаюсь к ней, и на середине моего выступления она встала и вышла из зала – она даже не позаботилась, чтобы не гремел стул. С этого момента я чувствовал себя, словно на судебном разбирательстве, но я дочитал новеллу и потом старался честно отвечать на вопросы, почему я пишу, и какие у меня планы, и доволен ли я теперешними результатами или рассчитываю на большее? Быстро вспомнить все подготовленные ответы я так и не смог и вынужден был выпить целый кувшин воды, чтобы растянуть время. К счастью, в таких заведениях на столе всегда есть кувшин с водой. Потом один пожилой мужчина спросил меня, почему я выбрал героем моей истории именно священника, обижен ли я на церковь, и если да, то почему, ведь, с его точки зрения, церковь играет действительно важную роль в современном обществе, в котором повсеместно господствует отчуждение. И опять мне пришлось выпить воды, потому что к этому вопросу я не был готов. Я даже не представлял, что приходской священник Альберт Мохош может иметь какое-то отношение к церкви.

Я не сержусь на церковь, сказал я. Сам не знаю, почему я выбрал героем моей истории именно священника, сказал я. Возможно потому, что, если бы главным героем был партсекретарь, история была бы бессмысленной, сказал я. От партсекретаря мы не ожидаем, что на партсобрании он отравит членов партии, сказал я, к счастью, библиотекарь поспешил мне на помощь: “На самом деле, это скорее метафора, дядя Анти, просто очень достоверно написанная”, – сказал он, торопливо поблагодарил меня за то, что я принял приглашение, и пожелал мне дальнейшей плодотворной работы и успехов.


После выступления ко мне подошел местный приходской священник, мужчина лет пятидесяти, с виду типичный военный духовник, из тех, кто будет спокойно ходить из окопа в окоп, словно это не пушечный грохот, а обычный гром, и в кого, по бесконечной Божьей милости, попадают, только после того как противник закончит свою работу.

– У меня есть неплохое красное, если вам вдруг захочется попробовать, – сказал он и взял меня под руку, и теперь у меня было на что ссылаться, чтобы отказаться от приглашения директора школы, которому наверняка на заседании культурной комиссии поручили организовать для меня ужин и который, очевидно, обрадовался, что ему не придется рассказывать абсолютно чужому человеку о сложностях, существующих в народном образовании и о своей образцовой, несмотря ни на что, школе, о проводимых раз в год конкурсах по декламации, о школьных экскурсиях и об успехах местного коллектива народного танца, отмечающего в этом году свой юбилей. И ему не нужно будет интересоваться превратностями издания книг уважаемого автора, у него свои проблемы, два дня назад у его коровы был выкидыш, а тут ему из-за культурной программы, проводимой раз в полгода, вешают на шею писателя, который в лучшем случае заблюет ему всю ванную, а потом станет приставать к его шестнадцатилетней дочери. В худшем случае писатель, молчаливый и угрюмый, станет есть ножом-вилкой куриную ножку, и тогда всей семье придется есть ножом-вилкой, а ему самому говорить или бурчать под нос, спасигосподи культурную программу, по крайней мере, господи, не пробуждай воспоминания о каждом из этих литераторов, и об одиноких, и об угрюмых, страшно подумать, этих несчастных несметные полчища, младенцы, насосом надутые до размера взрослых, – они до сих пор бы сосали материнскую грудь с превеликим удовольствием, как и этот субъект со своими историями про священные облатки с крысиным ядом. Но в день убиения свиньи я бы запустил в вас тарелкой с кровью, видит бог, господин писатель, так и полетела бы в вас окровавленная тарелка, как червивое яблоко в компостную кучу. Здесь вы заблуждаетесь, господин директор, я запущу в вас тарелкой гораздо раньше.


– Спасибо, господин директор, только что приходской священник пригласил меня на бутылку красного.

– Мне искренне жаль, господин писатель, как бы мы славно с вами поговорили.

– Мне тоже бесконечно жаль, господин директор, но вы ведь понимаете, мне сейчас очень важно мнение отца Лазара.

– Разумеется, господин писатель, словом, я рад, что смог с вами лично познакомиться. Позвольте мне от имени всех присутствующих выразить вам благодарность за эту незабываемую встречу, – сказал он, и затем в меня вцепился приходской священник и потащил за собой, словно раба, и я покорился, хотя я терпеть не могу, когда ко мне прикасается мужчина. Пожатие руки – только это я хоть как-то выношу, да и то желательно, чтобы рука была по возможности сильно вытянута вперед. Но сейчас я чувствовал, что во всей этой захудалой деревне священник с карманным фонариком – единственный, кого не возмутила до глубины души история постыдного поступка уважаемого господина Альберта Мохоша. Действительно единственный, кого я могу вытерпеть до завтра, почти не притворяясь. А потом прочь отсюда, думал я. С первым же поездом вернусь к Эстер, думал я, и от этого стало легче на душе, и я покорился. Тем временем священник, схватив за руку, вел меня по темной деревне, через какие-то заброшенные сады, по остаткам курятников и коровников, потому что так короче. Иногда он тащил меня вперед, иногда, наоборот, удерживал, в зависимости от того, высвечивал ли его карманный фонарик лужу или глубокую канаву.

– Мы вам поищем свитер в коробке с гуманитарной помощью, – сказал он, потому что мой пиджак промок от моросившего дождя, а я сказал, спасибо, не надо, кагор тоже поможет.

Мы срезали какой-то большой и ненужный поворот, потому что за ручьем мы снова вышли на главную магистраль. Вскоре мы остановились перед селитрово-серой курией. Желтоватый свет карманного фонарика полосой пробежался по фасаду, заблестели осколки разбитых окон на первом этаже, крупные и острые, словно акульи зубы. Наконец, кольцо света остановилось на обваливающемся каменном гербе над воротами, это был пеликан, кормящий детей собственной кровью.

– Подходит? – спросил он, пытаясь найти ключ от ворот.

– Да, – сказал я.

Больше ничего я не смог из себя выдавить, хотя это поросшее мхом пеликанье гнездо было нашим семейным гербом, пока такие вещи не вышли из моды. Точнее, еще вовсю гибли в пламени фениксы, бурые медведи скалили зубы, и крылатые львы ревели на щитах гербов, еще вовсю жила и процветала вся геральдическая фауна, когда кровь, которой наша птица кормила детей, медленно и верно превращалась в воду. И вот моя мама в семнадцать лет уже могла, ни в чем себя не упрекая, выходить на сцену в роли Юлии, а я мог, ни в чем себя не упрекая, любоваться версией герба а-ля Гюнтер Вагнер[2] на колпачке моей авторучки “Пеликан”.


Лет десять тому назад я несколько недель ходил к старьевщику, поскольку решил, что на Рождество я подарю маме наш старинный герб. Мы с господином Розенбергом уже перешли на шоломалейхем, но он продолжал предлагать мне авторучку, а я мечтал о пергаменте, в худшем случае о репродукции гравюры из меди, вырезанной из какой-нибудь старой книги. К тому же я не хотел отдавать ручку маме. У меня есть перо “Монблан”. Ни за что на свете не променяю бакелитовое белоснежное перо на каркающего пеликана с выводком детей, думал я. И когда я уже изучил план лагеря в Дахау, как свои пять пальцев, когда я мог поименно назвать часовых, когда я с закрытыми глазами находил дорогу к суповому котлу, даже во сне, как вдруг меня осенило, я пришел сюда исключительно потому, что никак не могу решить, “Монблан” или “Пеликан”, и сказал старому Розенбергу, можете продавать ручку коллекционеру, она мне не нужна, а он сказал, не валяйте дурака, к чему сантименты, с таким характером вы всю жизнь будете есть суп из потрохов с кормовой репой. Поверьте, вам куда больше подойдет это перо, чем сотня собачьих шкур. Отнесете его домой, осторожно промоете и заправите изрядной порцией народно-демократических чернил, потому что чернил у меня нет. И я целую ночь отмачивал его в теплой воде, чтобы механизм снова заработал, и вот он уже несколько недель работал, а я все еще не знал, что им начать писать. Потом кто-то поехал в Брюссель, с тех пор я писал этой ручкой письма маме от моей старшей сестры.


– Вы что, уже были здесь? – спросил священник.

– Нет. Но я постараюсь чувствовать себя как дома, – сказал я.

– Совсем недавно здание принадлежало дружинникам, – сказал он.

– Их времена прошли, – сказал я.

– Сзади, в яблоневом саду, они устраивали соревнования по стрельбе. Сперва они стреляли в нарисованную мишень, а затем в компанию влился живодер, и они стали стрелять в бродячих собак. Естественно, для тех, кто способен, как ваш священник, уничтожить весь приход священными облатками, подобное кажется, наверно, детскими шалостями.

– Сдается мне, вам недостает священного гнева, отец мой, – сказал я.

– Не шутите, из меня уже давным-давно улетучился священный гнев. Как вы думаете, почему из коронационной церкви меня направили сюда, в это захолустье у черта на рогах? По-моему, я отличный священник.

Он ковырялся ключом в замке, я светил ему фонариком, затем мы вошли в кухню, переоборудованную из спортзала, и он включил свет.

– Шведские стенки они, к сожалению, унесли с собой, но маты и козлы еще остались на чердаке.

– Снаружи все представляется как-то по-другому.

– Вы будете суп-пюре из сельдерея или суп с фрикадельками?

– Из сельдерея.

– Если что, могу зажарить омлет.

– Не надо, – сказал я. – От вас ушла повариха?

– Скажем так, жена. Брак был гражданским, но все равно правильнее сказать – жена.

– Что случилось?

– Ничего особенного. Я преподавал географию, она физику, затем в школу пришел новый учитель физкультуры. Думаю, подобные истории нередко случаются среди людей. Детей нет, к счастью.

– Вообще-то путь от развода до клироса не столь очевиден.

– Мне повезло. Скажем так: мне явился Господь. В школьной библиотеке я по ошибке вместо “Золотого осла” Апулея взял с полки “Исповедь” Августина.

– Для обращения это немало.

– Возможно, для начинающих даже слишком много. Сначала я с большим рвением относился ко всему, и скоро меня отстранили от преподавания. Я смирился и в тридцать лет поступил на теологию. Вот, собственно, и все.

– А что вы взяли с собой, когда вас направляли сюда, в это захолустье?

– “Исповедь” Святого Августина.

Пока на газовой плите грелась вода для супа из сельдерея, мы пошли за дровами и затопили в комнате для гостей, точнее, в оружейной комнате, еще точнее, в курительной комнате какого-нибудь древнего графа Веера, который, по моим подсчетам, приходился мне прадедом или прапрапрадедом, в худшем случае внучатым племянником моего прапрапрадеда. Впрочем, мне было особенно не на чем основывать эти подсчеты. Когда род уже увял, когда пошли на убыль кадастровые хольды и с ними ушли батраки, когда наполовину обглоданная баранья нога усохла до куриного огузка, купленного за тысячу пенге на черном рынке, когда стихли охотничьи трубы и раздался плач голодных детей, умолк лай легавых собак и ему на смену пришло стрекотание швейной машинки, штопающей рубашку, когда кровь, которой пеликан кормил детей, уже превратилась в воду, вот тогда в воображении потомков пышным цветом расцвели древние богатство и мощь. Таким пышным, что мама, игравшая на сцене Юлию, без каких-либо колебаний, втайне от всех, стала членом партии, выступавшей за восстановление Венгрии в прежних границах, и вылавливала из слухов, ходивших в театральном буфете, всякие волнующие истории о национализации. Господа, осуществлявшие национализацию, мимоходом заглянули и к ней, но в комнате, которую она снимала, они не нашли ничего стоящего, разве что фамильную скрипку, а рабочему классу на тот момент не нужна была скрипка. К тому же молодая актриса Веер скромно сидела на табуретке, невинно хлопала ресницами и смущенно улыбалась трем господам, осуществлявшим национализацию, которых чуть было не вывели из природного равновесия груди, просвечивающие сквозь халатик из искусственного шелка. А мама с большим интересом выслушала информацию про дотрианонскую Венгрию, и господа, запинаясь и смущенно покашливая, попросили прощения за беспокойство.

К тому моменту, как я стал обладателем старинного герба в виде символической перьевой ручки, телефонная книга предоставила нам самое обнадеживающее семейное древо. Я добывал для мамы не только пештские телефонные книги, но и телефонные книги из провинции. Я уносил их из телефонных будок, а если они были привинчены железной спиралью, я вырезал монеткой страницу с “дубль в”. Для мамы это было лучшим подарком, пока мы еще дарили друг другу подарки. Иногда под Рождество я раскладывал перед ней самые полные телефонные справочники, и она по очереди писала всем Веерам. Ей отвечали, но, в основном, что до переселения в Венгрию они были Веерхагенами или что дедушка был не Веер, а просто Вер, но это мешало семейному бизнесу, потому что “Вер” значит “кровь”, а с такой фамилией сложно вести врачебную практику, и все в таком духе. Интересно, что исконные Вееры никогда не отвечали. Молчали именно те, кто не в театральном буфете узнавал самые волнующие рассказы о национализации, для кого выселение было не просто экзотической историей, услышанной из третьих уст. Они не хотели переписываться с восьми- или десятиюродными родственниками, с членами семьи, которых никогда не видели, и спустя какое-то время я начал их понимать, но мама понимала их все меньше и меньше.

– Наверняка у них сменился адрес, сынок.

– Да, мама, у них много раз менялся адрес, но теперь наконец ложитесь спать, потому что уже пятый час, говорил я, и, когда понял, что имущество разрастается даже после его утраты, что древняя империя Вееров каждый год пополняется тремя комитатами, я стал уничтожать эту призрачную страну, эту гигантскую раковую ель. Сначала я сохранял осторожность, говорят ведь, человек сам рубит сук, на котором сидит, но потом мой топор разошелся, и много лет я отсекал ветки, простирающиеся в никуда, и корни, цепляющиеся за одну надежду, пока не достиг ствола, единственной реальностью во всей этой лжи была фамильная скрипка моей сестры.


Дрова были сырыми, напрасно мы их поливали бензином, буржуйку не удавалось разжечь. После третьей или четвертой попытки священник ушел за новой порцией газет, а я стал рассматривать книжные полки дружинников, переделанные из шкафов для оружия. Наконец нам удалось затопить, он принес красный свитер из голландской коробки с гуманитарной помощью, я повесил пиджак сушиться, и мы вернулись на кухню, которая, судя по лепнине, была предназначена скорее под салон, но никак не под кухню или спортзал. Пока он засыпал в кипящую воду порошок “Магги”, я достал из буфета тарелки.

– Признаюсь, я думал, вы будете больше восхищены, – сказал он.

– Из-за герба? – спросил я.

– Дело скорее в духе этого места.

– Ну не могу сказать, что мне совсем безразлично, но восхищаться тут нечем. Вероятно, мы с вами дальние родственники.

– Вы правда не хотите омлет? У меня есть лук и ветчина.

– Нет, спасибо, – сказал я.

– Я почему-то думал, что вас больше занимают ваши корни.

– Мои корни под сценой, – ответил я.

– В общем, вы из семьи артистов.

– Вроде того.

– Если вам неприятен этот разговор, я не буду его продолжать.

– Хорошо, – сказал я, и от этого атмосфера немного охладилась, я просто не хотел, чтобы разговор зашел о здоровье актрисы Веер, оставившей профессию. Мы молча съели по тарелке супа, затем он сходил за вином на другой конец кухни. Он налил, мы выпили, он снова налил, а мы все молчали, и, хотя о Боге я тоже не люблю говорить, равно как и о маме, я зачем-то сказал, начинайте проповедь, ведь это входит в ваши служебные обязанности. На что он сказал, когда мне предоставляется такая возможность, обычно все заканчивается провалом.

– Хотите оставить на потом? – спросил я.

– Слушая этой ужасный рассказ про Альберта Мохоша, я понял, что сейчас на вас не возымеет воздействия даже явление Господа во плоти. Даже если бы я выжал воду из разделочной доски, вы бы наверняка сказали: у вас отлично получилось, жаль только, что я не хочу пить. Потом захотите. Я подожду, – сказал он, затем снял рясу, повесил ее на крючок, прикрученный сбоку шкафа, и тогда я увидел, что руки у него усеяны шрамами и следами от уколов.

– Я хотел убить учителя физкультуры, – сказал он и надел свитер.

– Больше не хотите? – спросил я.

– Хочу. Но по-другому, – сказал он. – Сложно все. Тогда я полтора месяца провел в больнице. А теперь я просто молюсь за него.

– Словом, дожидаетесь, – сказал я, поскольку чувствовал, что, если я не говорю о маме, лучше и ему не говорить об учителе физкультуры. – На самом деле, вы первый священник, который не спешит со всем усердием ко мне на помощь.

– Не говорите, что удивлены. Вы все поняли еще в библиотеке, и кстати, иначе вы бы вряд ли позволили притащить вас сюда. Вместо этого вы прекрасно бы поговорили с директором школы об образовании и о сложностях в книгоиздательском деле.

– Возможно, вы правы – сказал я.

– Кстати, с неверующими справиться можно, но не с теми, кто ненавидит Бога, – сказал он, и мне вдруг показалось, словно мне плюнули в лицо. Прочь отсюда, думал я. Первым же поездом обратно в Пешт, думал я. Или сейчас же не мешкая вернуться к директору и есть куриную ножку ножом и вилкой, думал я. Потом напиться в зюзю и приставать к его шестнадцатилетней дочери, думал я. В конце концов, я уже целый год ни к кому не приставал, думал я. Завтра же пойти к Эстер и сказать ей, что я так не могу, думал я. Или мы попробуем жить, как нормальные люди, или пускай она убирается из моей жизни. Пусть выметается обратно в свои хвойные леса. Гдетыбылсынок? Я говорил о Боге, мама.

– Я никогда не испытывал ненависти к Богу, – сказал я и закурил.

– Ну, конечно. Как к продавцу, который вас обвесил минимум на сто грамм, когда вы покупали конфеты. Надо сказать, вы довольно инфантильно мыслите о Боге. И довольно интеллигентно, раз вы это осознаете. К тому же довольно талантливо, поскольку вы смогли так душераздирающе об этом написать. Мне продолжать?

– И довольно трусливо, поскольку вы не хотите отказаться от своего искаженного представления, боитесь, что тогда вы не сможете сочинять душераздирающие истории.

– Ну вот видите, вы все понимаете.

– Еще бы не понимал. Я следую вашей логике. И возможно, в общих чертах все сходится. Я не доволен только образом продавца. Во-первых, я никогда не ходил в магазин за конфетами. Во-вторых, я думаю, что нас всех обвесили. И я буду вынужден так думать до тех пор, пока не выживу из ума и не воображу, что я единственный, кого обвесили.

– Или пока однажды утром вас не начнет тошнить перед зеркалом. И поэтому я считаю, что у кого такое представление о Боге, у того нет ни малейшего шанса уверовать в него. Пока вас однажды не стошнит.

– Возможно, – сказал я. Я налил. Мы выпили. Он снова налил.

– Это последний стакан. Я хотел бы уехать на поезде в полдевятого.

– В девять есть прямой. Завтра я отвезу вас на станцию.

– Спасибо, – сказал я. – Кстати, вы не представляете, отец, как бы я был благодарен, если бы за супом “Магги” из сельдерея и за несколькими стаканами вина моя уверенность в отсутствии высшего промысла была бы поколеблена. Потому что ее-то у меня как раз в избытке.

– Не сомневаюсь.

– Честно говоря, я почти завидую тем, кому достаточно по ошибке взять не ту книгу в библиотеке.

– Здесь другое. Намного легче тем, над кем небо пустое, чем тем, кто поместил туда свое ошибочное представление о Боге.

– Я просто не знаю лучшего, отец. Не в моих принципах наделять Бога добродетелями, о которых я знаю только понаслышке. И боюсь, что мне придется еще пожить с этим моим ошибочным представлением.

bannerbanner